34833.fb2
— Контора? И что ты там будешь делать? В этой конторе?
— Мне надо поговорить…
— Поговорить? — Изумился Леньчик, — Как же ты с ними будешь разговаривать? Ты же не знаешь языка!
— А! Так что — я опять должна иностранный язык учить?
— Почему опять, Ба?
— Почему! Сначала я учила польский. Когда мы из местечка вырвалась. А когда уже нас присоединили к Белоруссии — так опять иностранный — русский… мне уже хватит… Бог меня и так поймет, я расскажу ему все мои цорес на идиш! Не ходи за мной! Не ходи… — Она наклонилась вперед, чтобы легче было идти вверх по склону, и ее сутулая спина закачалась из стороны в сторону в такт шагам.
Накануне соседка по улице сказала ей, что узнала, сколько стоит здесь похоронить человека, и она пришла в ужас. Раньше она как-то об этом не думала. Но теперь, когда эта балаболка Малка сказала ей, что похоронить «безо всяких таких штучек» стоит восемь тысяч долларов, она просто оторопела от ужаса и решила сама проверить, так ли это, и нельзя ли как-нибудь устроить все это дело подешевле, потому что сама не претендовала ни на какие оркестры… она почему-то вспомнила сейчас, как папа говорил ее старшему брату в трудную минуту: «А нефеш, а нефеш, генг нит ди коп![54] Зажигай по субботам свечу, и Бог увидит тебя!» Она это помнила всю жизнь. И эти слова помогали ей, когда, казалось, ничто уже не спасет и не поможет. Когда болели дети, когда умирала мама без лекарств, а денег не было, когда они замерзали в эвакуации на башкирском морозе, и когда река хотела проглотить их пароходик, клонившийся то на один то на другой бок от бегавших в панике по палубе людей от налетавших с крестами на крыльях самолетов, сыпавших на их головы бомбы, и когда сидел Наум и даже пару носков нельзя было ему передать, а их, как семью врага народа, просто выкинули на улицу… зачем ей так много денег тратить? У нее за всю жизнь столько не было! Зачем? Пусть лучше отдадут на синагогу и прочтут хороший Кадиш… и камень ей можно попроще… не такие глыбы, как у них там, на Игуменке… что там лежать под таким камнем — это же такая тяжесть, что тяжело дышать! Она оглянулась на камни вокруг и удовлетворенно пошла дальше — все одинаковые, небольшие и безо всяких «штучек».
Так неспеша она добрела до сложенного из камней домика, вросшего в землю. Дверь была закрыта. На щитах под деревом были выписаны разные правила и объявления. Она шарила по ним глазами, пока не наткнулась на некое расписание: слева что-то было обозначено в строчках, а справа напротив стояли цифры долларов. «Ага! Это прейскурант!» Блюма Моисеевна вцепилась в него глазами, но скоро разочарованно перевела взгляд на другие таблички — эта ей явно была не нужна — слишком незначительные двухзначные цифры оказались в этом столбике. «Эх, вздохнула Блюма Моисеевна, — может быть, они и правы… ну, не в школу же идти учить язык… и где эта школа…» Когда поляки кричали «Жид!» было все понятно, хотя не так обидно — ну, у них нет другого слова. Да, что учить язык! Потом русские кричали «Жид!» — тоже было все понятно, потому что у них есть другое слово. Может быть, они торопились, а это слово короче. Но вскоре они сравнялись. Эти слова. Сколько плакал Леньчик, что его дразнят «евреем»! Как можно дразнить «евреем».
— Они тебе завидуют, Леньчик! — успокаивала его Блюма!
— А чего же дразнят?
— Так я ж тебе говорю — от зависти! — Они же не могут стать евреями!
— А им хочется? — Удивлялся любопытный внук.
— Хочется? — Сомневалась Блюма Моисеевна, — Еще захочется! — Уверенно завершала она…
«А!» Потом так и вышло, когда все стали уезжать! За то, чтобы стать евреем, платили большие деньги… Она насторожилась, сзади ей послышался скрип гальки под ногами, и чуть глянула назад через плечо: «А! Не выдержал таки. Мальчик. Золотой мальчик… сколько он из-за меня не „допилил“ сегодня! Ему же надо заниматься! Он говорит, что если один день не занимается — мучается сам, а если не занимается два дня, так мучаются слушатели! Это же надо, как он слышит — весь в меня!» Она медленно повернулась к нему и смотрела, как он при каждом шаге, поднимаясь к ней по склону, словно пробивает головой упругую преграду.
— Как же они хоронят, Леньчик? — Спросила она, когда он подошел.
— Как?
— Ну, нет же ни сторожа, ни мастерской, где камни точат… ну, не с кем же поговорить!
— Ба! Ой, ба, ну перестань! Я тебя прошу! Ты за этим сюда ехала! Я же тебя спрашивал, зачем ты едешь? Я бы тебе дома сказал — они не тратят денег зря! Наверное, есть контора такая, которая этим всем занимается! Тебе то зачем? — Возмутился Леньчик.
— Зачем? — Возмутилась в ответ Блюма Моисеевна. — Мальчик! Ты так привык ко мне?
— Ба! Я сейчас разозлюсь! — И он шагнул по склону обратно. Блюма помедлила мгновение и поплелась следом, упираясь пятками в склон. «Какой он нервный все же, — думала она, — Эти звуки на скрипке всю душу вынимают. Лучше бы он играл на рояле… но как его возить с собой. Он такой большой». Внизу она остановилась перед автоматом с разными напитками и бессмысленно смотрела на надписи — «Везде таблички, везде… и эти зеленые деньги с разными портретами… ничего, довольно солидные люди… серьезные… хорошо выглядят».
— Ты хочешь пить? — Услышала она над собой голос внука.
— Нет. — Она протянута руку и указала на надпись над рисунком доллара. — Что тут написано?
— Здесь? — Леньчик тоже ткнул пальцем. — Фейс ап.
— И что это значит?
— Лицом вверх.
— Вверх? — Переспросила Блюма Моисеевна и скорбно подняла глаза к небу.
— Ба! Ба, ха-ха-ха, — не к месту неудержимо засмеялся Леньчик. — Это его лицо кверху, понимаешь…
— Понимаю, — Перебила его Блюма. — Понимаю. Твой прадед, мой отец, всегда говорил мне… еще я маленькая была, слышала, он говорил брату, а потом мне: «Генг нит ди коп!» Понимаю. Я понимаю…
На земле были разложены картонные, разобранные по выкройке ящики, газеты, клеенки, и на них грудилось все, что можно только себе представить в захламленном десятилетиями сарае из почерневших досок и с земляным полом, все, что годами без прикосновения хранилось в ящиках под кроватью, в старом сундуке, в диване под сидением и на кухонной полке на самом верху, куда хозяйка заглядывает только при переезде… Трудно даже описать, что это было — от ржавых и кривых гвоздей до дырявого медного таза, в котором когда-то варили варенье, от ложки с мерными полосами-делениями по ее периметру в глубине до безмена без пружины, от старого тюбика резинового клея из велосипедной аптечки, в котором уже десять лет как ничего не было, до керосиновой лампы с отскочившим колесиком для регулировки высоты фитиля… Владельцы этих сокровищ стояли вряд вдоль улицы, идущей к рынку, и как это ни странно, около них всегда толпились люди, потому что нет ничего интереснее этого добра для того, кто понимает в жизни и в драгоценностях…
— Я делаю парнусе? Я просто живу! — Разговаривала сама с собой Дора, одетая поверх всего в плащ-палатку еще довоенного образца, потому что несмотря на жару, обещали дождь, у нее ломило поясницу и некуда просто было положить эту гору брезента, — ничего, еще не смертельно душно! — она разговаривала в основном сама с собой, потому что считала, и достаточно справедливо, что ее не понимают, и еще она классически расхваливала свое добро, лежащее на старой клеенке, состоявшее из множества полезных в хозяйстве мелочей и перевозимое ею многократно из дома сюда, и почти в том же, не убывающем количестве, обратно. Когда заканчивался трудовой торговый день, она сгружала это все в старую детскую коляску, тяжеленную, на резиновом ходу с надувными, но давно спущенными колесами, везла, с трудом толкая по песку, свой лимузин домой и закатывала прямо в сарай, а назавтра снова появлялась с ним на своем обычном рабочем месте возле палатки, в которой торговали рыбой. Сегодня Дора не пошла на свою торговую точку — она ждала керосинщика. Прогресс прогрессом, но за все надо платить. Когда стали устанавливать газ в огромных железных ящиках по два баллона на дом и устанавливать газовые плиты в кухнях, Дора загорелась. Целый месяц она мечтала, как, наконец, хорошо у нее станет — она избавится от этой черной керосинки, которой, наверное, уже двадцать лет и которую невозможно отмыть, и воздух у нее в доме станет замечательный, без этого чада, который выветрить невозможно, хоть всю зиму двери настежь… она мечтала и… одновременно считала. Что она считала? Сколько получает пенсии в месяц, сколько присылает сын с Урала, сколько стоит железный ящик, два баллона, газовая плита на две конфорки, труба, которая их соединяет, работа и выпивка рабочим… получалось, что два года ей не надо вовсе готовить, и есть тоже не надо, потому что все деньги надо отдать за эти баллоны, ящики и плиты с трубками… так какой же это газ и какое облегчение? Поэтому она так и осталась со своей керосинкой… но Бог все же милостив, и когда соседке провели газ, та отдала ей свой почти новенький, может, всего пятилетней давности керогаз. Эта Марина, вообще замечательная женщина: она прежде, чем что-нибудь выбросить, всегда показывает ей, Доре, и у нее, конечно, всегда находится место в сарае — пусть лежит, стоит, ждет своего часа — оно же есть не просит. Так Дора обзавелась керогазом, что по сравнению с керосинкой было несомненным шагом вперед. Во-первых, он не вонял и не коптил, как керосинка, во-вторых, он жег намного меньше керосина, и в-третих, он быстрее готовил, почти как газ… так зачем ей два года голодать! И сегодня как раз должен приехать керосинщик, но никогда не знаешь, в котором часу, и дос из а вейток ин коп…[55]
Но в это время послышался грохот пустого ведра за окном и сиплый зычный голос керосинщика:
— Каму карасину! Карасин!
— Вос шрайсте! Их гер!.. — прокричала Дора в ответ в открытую форточку, — я слышу, — взглянула на себя в зеркало и засеменила на крыльцо. Там она подхватила уже приготовленный десятилитровый бидон и направилась неспеша, даже важно к калитке. На улице, прямо на углу, через дом от нее стояла лошадь, запряженная в телегу, к которой обручами была прикреплена довольно большая, горизонтально лежащая, скорее бочка, чем цистерна. Рядом с ней стоял плотного сложения человек в прорезиненном, когда-то коричневом плаще и соломенной шляпе, но цвета асфальта, на который пролили бензин или масло. — Здравствуй, Семен! — приветствовала Дора прямо в спину.
— А! — Обернулся к ней человек и приподнял шляпу настолько, что обнаружились его поседевшие, но весьма густые и не свалявшиеся кудри. — Приветствую Вас, уважаемая Дора Максимовна! Пожалуйте Вашу тару. — Он степенно взял у нее из рук бидон, неспеша отвернул крышечку, затем поставил его на землю, налил в свой небольшой бачок из цистерны шипящей и пенной струей половину, а затем огромным половником зачерпнул из него и аккуратно через черную воронку стал наполнять Дорин бидон.
Он уже и не помнил, сколько лет развозил керосин по поселку — может, двадцать, а может и все двадцать пять, но давно — поэтому его все знали. Он никогда не болел, никогда не пропускал назначенных улице дней и не путал их, всегда давал в долг, если не было денег, и ему всегда отдавали. Его всегда угощали, кто огурчиками и редиской со своей грядки, а кто и пирогом или домашней колбаской. Он никогда не отказывался и никогда не ел при людях — все складывалось в аккуратный ящичек с боку от цистерны на подводе.
И лошадь его была подстать ему — степенная, неторопливая и безотказная в работе и общении. Дети кормили ее падалицей яблок, которые она очень любила, и, когда смотрели, как Маня хрумкает ими и подбирает сочными мягкими губами выпадающие кусочки, у них у самих текли слюни.
— Так что, Дора Максимовна, дождусь ли я от Вас ответа? — Спросил он, глядя ей прямо в глаза, и ясно было, что продолжается давний разговор.
— Слушай, Семен, сколько лет уже прошло, как умерла Клава? — Собеседник только вздохнул и пожал плечами.
— Я сегодня считала, так получается уже одиннадцать…
— Я же и говорю Вам — пора решать.
— Решать, что решать? — Она говорила ему это двадцать четыре раза в году, не больше и не меньше, потому что он привозил керосин два раза в месяц, каждые две недели. — Что решать? Если ты один и я одна — это же не значит, что мы должны жить вместе!
— Нет, нет, нет, — возразил Семен, — тут, извините, другая арифметика. Вы одна, а у меня чувства — значит, нас двое, и это значит еще, что получается Семен плюс Дора, вот какая сумма!
— Сумма! Тебя можно разве убедить? Нет, как отмыть от этого запаха. Как же можно жить с этим запахом?
— Это справедливо. Но мы проведем газ, а я пойду работать на газозаправочную станцию. Мне уже много раз предлагали — это перспективная работа! Идет же газификация села, Вы понимаете?!
— Что идет, куда идет? Газификация… если даже я тебя отмою от этого керосина, так как же я пойду за тебя — ты же крещеный, а я еврейка.
— Так что? — Искренне удивился Семен, — Что у нас таких мало? Даже в поселке я человек десять насчитаю!
— Это все молодежь. Они вообще ничего не знают и знать не хотят!
— И правильно, — подтвердил Семен.
— Правильно. Что правильно? Ты же не можешь стать евреем!