34833.fb2
— Неужели поработаешь снова… нет… — Валентина безнадежно махнула рукой, — а так бы хорошо было. Людей не хватает. Трудно у нас. Зарплата… дети сложные… война уж давно кончилась, Белла, а их все больше и больше… отчего так, скажи… А ты, небось, и чаю не попила в такую рань, идем, идем!
— Я хочу, чтоб ты у меня забрала машину, — ответила Бэлла.
— Какую машину? Ну идем же, по дороге все расскажешь… или, знаешь, я сейчас… только скажу, чтоб нам сюда принесли… и булочки… наши… представляешь, тетя Клава жива и все печет их! Боже, сколько же ты не была тут… — она покрутила головой и исчезла.
В кабинете сильно пахло геранью и керосином от намытых окон. Они сидели по разные стороны стола и смотрели друг на друга, покачивая седыми головами.
— Вот я и решила от нее избавиться, — продолжала Бэлла. Я и так плохо сплю, а тут еще на ней в Израиль отправилась, представляешь?
— Ты что и, правда, надумала что ли?
— Зачем? — удивилась Белла. — И мальчику жизнь поломать, чтобы его никуда не пускали. Он слишком дорого за все заплатил…
— Да. Ему досталось. Зато теперь лауреат, мы ведь кое что слышим и в нашей суматохе… подумать только: Мишенька — лауреат! А как играет… я плакала, когда слушала недавно…
— Это теперь скрипка его слезы выплакивает… и мои… и твои, Валя…
— Боже мой, за что же нас так…
— Перестань. А машина… Просто она у меня перед глазами все время и не дает мне жить. Как ее начало трясти в первый день, так и трясет, трясет все время, а меня вместе с ней… сил нет…
— А я… — Валентина замолчала и стала переукладывать свой пучок на затылке.
— Я была бы еврейка… — она махнула рукой, — устала смертельно… знаешь, стала, как подрубленная береза: жить — живу, и листья трепыхаются, а сока снизу не поступает…
— Ты, правда, устала…
— Да… — она достала платок и подоткнула им снизу по очереди обе ноздри… — главное, мне даже и «спасибо» не надо, но раньше внутри что-то держало, а теперь… — она ловко тпрфукнула губами и замолчала.
— А я, знаешь, Валя, молиться стала…
— Как это? На икону что ли? Так у вас же нет икон!?
— Зачем на икону? Сами слова вылезают, и папин голос слышу… просто, как в детстве было, так и слышу… не стараюсь… просто в тишине само получается… я даже вот сейчас не повторю, наверно…
— И что? — Вкрадчиво спросила и перегнулась к ней через стол Валентина, — помогает?
— Не знаю. Только уже не одна ты, понимаешь, я не знаю, как тебе объяснить…
— И что? Ты у него чего-нибудь просишь?
— Все просят. У него все всегда просят… что ему то от нас нужно! Прошу! Себе! Мише, Лизе… внука прошу… чтобы Сема меня не забывал там… скоро свидимся, так хоть узнал бы… он же молодой еще совсем погиб… но я то его узнаю, а он меня?… и эта машина… ее пока не было, так я и не молилась… это вот как Мишка привез ее… гебрахт аф майн коп[16].
— Абер дайн копф ист зеер клюг![17] — сразу откликнулась Валя по-немецки.
— Вот я и придумала, что может, избавлюсь от нее — пусть у вас скачет! Пригодится!
— Слушай, Белка, сколько ж лет я тебя знаю…
— Не надо! Не надо! Ты приезжай за ней и останься!
— Как это?
— А просто! Они увезут машину, а я тебе Маарив прочту… вечернюю молитву… ты в субботу приезжай… как папа читал… там такие замечательные слова есть, сейчас, сейчас: «… и запиши в книгу благополучной жизни всех, с кем ты заключил союз… — понимаешь, — она посмотрела на застывшую напротив подругу, на ее расширенные немигающие глаза и говорила им, именно им, ничего больше не видя. — и все живое будет вечно благодарить тебя и восхвалять твое великое имя вовек, ибо ты добр, ты — Бог, наша опора и наше спасенье вовеки!..» Вот и получается, что кто-то рядом. Понимаешь? Это так, поверь, если есть кому сказать, что болит…
Где Роза работала, никто не знал. Утром она надевала плащ, клала локти на выпиравшие бедра, сцепляла пальцы на животе замком и отправлялась на станцию. Казалось, что с крыльца спускается серая тумбочка, под которой мелькают два зашнурованных ботинка армейского образца. Вечером точно так же медленно она возвращалась назад, но на левой руке всегда висела пухлая матерчатая и, очевидно, тяжелая сумка.
Две вещи удивляли заботливых соседей. Невозможно было угадать, в какую сторону утром увезет Розу электричка. И каждый, кто заглядывал в дверь ее комнаты, чтобы сказать, например, что кастрюля закипела, натыкался взглядом на большую фотографию красавицы довоенного образца и не мог представить, как же эта красавица превратилась в расплывшуюся Розу. Дома Роза оставляла до вечера одного сына Вовку, десяти лет, и обед в кастрюле на подоконнике, заменявшем холодильник, потому что из прогнившей рамы свирепо дуло круглый год.
Вовку все звали Бесом по началу фамилии, из одной ноздри у него всегда торчала зеленая густая тошнотная сопля, а за оттопыренной губой два желтых кроличьих зуба-лопаты. Мальчишка он был неумелый и безответный, в игру его брали, когда некого было поставить, просто для ровного счета, а учителя никогда не портили двойками его дневника, потому что это никак не влияло ни на его настроение, ни на желание, что-нибудь исправить и подтянуться. Наверное, и его душа чем-нибудь горела, но никто этого не знал, а поскольку друзей не было, и не интересовался.
Однажды в субботний день во двор прямо к самому крыльцу подкатил «Москвич» с шашечками на боках, и это взбудоражило весь разлапистый дом. Такого не припоминали — чтобы сюда на такси!? Но тут же всем стало ясно, в чем дело — никто не разбогател и не собирался переезжать в город. Это Исер завернул домой, потому что попался клиент в поселок, а как ни ехать к переезду на станции, все мимо их дома — так почему же не заглянуть и не проглотить тарелку супа?
Тема разговора на кухне давно сменилась, и мальчишки, обтерев бока машины, уже отправились на пустырь гонять банку — мяч был для них роскошью, а Бес все крутился около нее. Он заходил и сзади, и спереди, заглядывал в окна, рассматривал приборную доску, гладил красный глаз единственного сзади фонаря и, приседая, смотрелся в блестящие колпаки на колесах, сам себе корча рожи и содрогаясь от смеха прямо в глаза собственным диковинным отражениям.
— Садись, Вовчик, прокачу! — Услышал он над собой и не поверил своему счастью. Когда машина тронулась, игра на пустыре остановилась, и все проводили взглядом пассажира, пока он не скрылся за поворотом. По дороге дядя Исер угостил Вовку леденцом-подушечкой, потрепал его по голове и выпустил у самого шлагбаума: «Правильно — сядешь за руль, всегда сыт будешь, не пропадешь»… а потом еще долго смотрел вслед и задумчиво ковырял спичкой в зубах, ожидая проезда.
Все через неделю забыли об этом эпизоде, а полгода спустя и вовсе не знали — было ли такое. Все, но не Бес. В его голове что-то стронулось с места, проснулось, и каждый звук редко проезжавшего мотора волновал его, заставлял настораживаться и неодолимо притягивал. Ему хотелось бежать за этим звуком, верить ему и, внимательно выслушав, понять, о чем он ему говорит. Он и сам не знал, отчего так, да и не задумывался. «Кончу семь — в ремеслуху… надо узнать только — учат на шоферов в ремеслухах или нет… но дядя Исер уж точно знает…» и он, как все маленькие, мечтал: «Вот уж я им тогда покажу — позавидуют…» Неважно, кому и что — всем…
Роза возвращалась домой и начинала всегда с того же: что у Столовицких дети, как дети, что она выбивается из сил и готовит этому оболтусу обед, а ему лень заглянуть в кастрюлю «Митен коп ин дер. эрд зол сте гей н! Их хоб алемен фарлорн а гликлехе цайт… Ун их кен нит вейнен… их кен нит…[18]» Она садилась на засаленную табуретку, сутулилась, и тогда живот и груди покрывали ее жирные колени, а над этим комом торчала лохматая голова с обломанным гребнем на затылке. Так она сидела некоторое время, потом спина начинала часто-часто трястись, и Вовка вжимался в продавленный диван… Он смотрел на фотографию матери и думал, что у всех, где бывал, всегда на фотографии мать с отцом, а у них только она одна, и про отца лучше не спрашивать… может, его отца никто не знал и не видел… но мать-то должна была ему хоть что-нибудь про него сказать… что он дурак что ли… не знает, что ли, как дети получаются… но думал он про это лениво и равнодушно, и только в такие роковые моменты по вечерам в будние дни. Все жили без отцов… ну, почти все… Бес перебирал в уме своих товарищей и ему становилось не то чтобы легче, но спокойнее… В это воскресное утро полуторка остановилась на поляне между сосен метрах в сорока от крыльца, напротив пустыря. Игра сразу прекратилась, и мальчишки обступили машину — новенькие борта, пахнущая свежей краской кабина, черные, тоже блестящие и терпко воняющие диски колес… но скаты были потрепанные, и знатоки сразу сообразили, что машина-то из капремонта, а так — военного года выпуска, но сделали ее хорошо, и она еще побегает. Усатый парень, соскакивая с подножки, бросил на ходу — «Только ничего не крутить!» — и отправился к Витьке в соседскую хибару на второй этаж, а все сразу заполнили кузов и устроили «сражение за крепость». В кабинку залезть никто не решался.
Машина, даже настоящая, быстро надоедает, если на ней не едешь, не отдираешь ничего с ее поверхности и не залезаешь к ней в «пузо» с целью познания.
Постепенно все вернулись снова к игре на пустырь — не такое уж чудо была обыкновенная полуторка в их краях. Вовку тоже вернул в дом на обед голос матери. Он механически без всякого аппетита и удовольствия проносил ложку от тарелки в рот и обратно, нехотя жевал хлеб и исподлобья незаметно взглядывал на лицо матери. Но Роза, как всегда молчала и думала о своем. После обеда Бес опять получил свободу и необъяснимо для себя сразу очутился возле машины. Он обошел ее несколько раз, провел на ходу пальцем по гладкой и не отвердевшей краске борта, стукнул носком ботинка в скат и остановился у подножки. До ручки дверцы он не доставал с земли. Несвойственно быстро оглянувшись, он вскочил на подножку и, чтобы не упасть, ухватился за блестящую гнутую ручку, та щелкнула, легко подалась вниз, дверь резко открылась и Бес чуть не слетел с подножки, сметаемый открывающейся дверью. Он испугался, но не падения, а того, что перед ним зияла пустая кабина. Инстинктивно Бес вцепился в огромную баранку второй рукой, и сам не понимая как, взлетел на сиденье. Он посидел некоторое время, соображая, что же произошло, поглядел вперед сквозь ветровое стекло — ребята гоняли банку и ничего не заметили, петух Дьячковых стоял на обочине и высматривал добычу в канаве, Клава, сгибаясь на одну сторону и уперев локоть в бок, тащила огромное ведро на помойку… Бес пригнул голову, уперся одной рукой в стойку, чтобы не упасть, а второй дотянулся до ручки и дернул ее на себя. Его отбросило назад внутрь, но что-то рвануло за руку, и он услышал дикий оглушительный крик. Он даже не понял, что это его собственный голос… Мгновенно машину окружила толпа мальчишек, дверцу распахнули и освободили защемленный палец, кровь заливала стойку, сиденье, вытертые временем куртку и штаны из чертовой кожи… Конечно, боль сразу опала, но Бес орал как ненормальный, зеленая сопля сползла до губы, и между кроличьих зубов пузырилась слюна. Он уже заметил, с какой ловкостью и скоростью летит к машине мать, и все, необъяснимо почувствовав ее приближение, успели расступиться. Она одним рывком выдернула сына из кабины, перехватила на лету за шиворот и не дала растянуться на земле, а дальше, развернувшись без остановки, поволокла его обратно к дому с такой скоростью, что Бес едва успевал перебирать ногами. Он по-прежнему ревел, но голос его теперь тонул в крике Розы:
— Он пьет чай и кричит машина! У меня есть бинт — я ему не дам! У меня есть ед — я ему не дам! Он пьет чай и кричит машина!
— Нет! — Безобразно голосил Бес! — И вместе этот хор так переполошил округу, что его еле отняли у вцепившейся в ворот мертвой хваткой Розы и пытались их обоих утихомирить!
— Швайг шен! Генуг! Генуг! Замолчи уже! Хватит!
— Хоб рахмонес![19]
— И ты замолчи, несчастный!
— Перестань орать — ты же мущщина!
— Нет! Он пьет чай и кричит машина! Он пьет чай и кричит машина! У меня есть бинт — я ему не дам! У меня есть ед — я ему не дам! Он пьет чай и кричит машина! — Она с такой страстью и горечью произносила страшные слова, что нельзя было не поверить — не даст. Пусть хоть умрет у нее на руках — не получит.
— Вер нит мишуге! — успокоила ее Клава — Ер хот нит геброхен а голденер фингер, дайн фардриссенер Ойстрах! Вер нит мишуге![20] — Это так подействовало, что неожиданно наступила тишина. Бес тоже замолчал. Роза окинула всех взглядом и совершенно спокойно сказала.
— А гроейсер данк! Гейт авек…[21] — и все ушли… Тогда она села в свою любимую позу на свою любимую табуретку и закачалась на ней вперед-назад. Она качалась и тихо бормотала, как ее дед и прадед и их деды и прадеды, как качаются все они от горя и тоски, бормотала то единственное, что носила в себе, никогда не жалуясь и ни к кому не обращаясь.
«Вос хоб их ин майн лебн, вос хоб их, вос хоб их?!.. А фардриссенер… эр хот нит фардриссенер, их хоб гемейнт»… — она говорила это не для себя, не для сына, ни для кого…[22] Роза взгромоздилась на табуретку и стащила сверху с антресолей чемодан. Вовка молча следил за ней, поддерживая правой свою левую забинтованную руку. Она положила чемодан на кровать, откинула крышку и со дна, из-под старых пахнущих нафталином вещей, вытащила фотографию мужчины точно в такой же рамке, как ее собственная над комодом. Потом она переставила табуретку, вбила гвоздь в стену и повесила ее рядом, отодвинулась и поправила. После этого перенесла табурет снова, села напротив Вовки так, что он отшатнулся назад, и сказала, уставив глаза в глаза: «Это твой отец, Яков Бесовский. Он ни в чем не виноват… и пусть опять живет с нами… он, как Исер ездил на машине… потом его начальника арестовали, и он хотел уйти… он думал, что лучше уйти… но не успел… — она зажмурила глаза и потрясла головой из стороны в сторону, словно хотела что-то сбросить, — а потом была война, и тебе три года… ты меня слышишь… и никогда больше не подходи к машине… ты слышишь… он был на машине, а они успели раньше… разве человек виноват, что ездит на машине?… это машина виновата… И никогда больше не ходи к машине… у меня есть бинт — я тебе не дам! У меня есть ед — я тебе не дам! Будь проклята эта машина…» Она снова зажмурилась и снова потрясла головой, но видно ничего не помогало, и сегодняшний крик сына слился с тем последним криком, который слышала она от его отца и с тем, как она потом кричала в подушку, чтобы не слышали соседи, кричала до тех пор, пока не потеряла сознание и чуть не задохнулась, ткнувшись в мягкую пуховую безвоздушность… Поэтому тогда она спрятала портрет, чтобы не слышать этого крика, и поэтому никогда ничего не говорила громко, чтобы не заглушить его. Она боялась его, и не могла без него, потому что это было так осязаемо, так воспроизводимо, и так страшно… и он догнал ее… крик оттуда… через войну, эвакуацию, возвращение, вопросы хозяек и хозяюшек, пускающих на постой, через ежедневный грохот электрички и тишину страха возвращения по ночам, через боль от «не такого», но «его» сына, через всю свою непонятно кому и зачем нужную жизнь…
Она повернулась и вышла из комнаты.