34910.fb2
— Ну, тогда бы и написал: «Дорогая моя приятельница…», а то смотри, домурлыкаешься…
Наконец поворачиваюсь к ней лицом и смотрю долго прямо в глаза, (они сейчас — адрес почтовый, чаемый звонок, они куда как сильнее глаз, отведенных чуть в сторону), а потом… я ее в себя вжимаю, сильнее, еще сильнее…
— Вечером, — шепчет она, — вечером…
Вечером во время просмотра телесериала я поднялся наверх.
Дверь уже была открыта. Ирана ждала меня на кухне…
Баку, Вторая Параллельная, 20/67.
Дорогая Нина, с этого момента роман мой вышел из-под контроля и теперь уже течет в пустоту сам по себе; я чувствую себя сторонним наблюдателем, как будто все, что происходит, — происходит как бы не со мной. Да. Точно, Нина.
Вот уже больше недели, как я отдыхаю в этом городе; теперь хорошо понимаю, почему ты говорила, что прозу мою мало кто примет в Москве, так как она написана человеком с другой, чуждой москвичам ментальностью, почему на мои слабые возражения так резко ответила: «А кто ты вообще такой, чтобы люди еще ломали глаза, тратили свое время драгоценное на то чтобы понять какого-то там Илью Новогрудского, из какого-то там одурманенного, парализованного солнцем Баку». Все так… вроде так, но тогда скажи, Нина, почему, навещая этот какой-то там парализованный город через каждые год-два, я, будучи родом из этого города, не одурманиваюсь, как должен бы по твоему раскладу, нет, Нина, я перестаю понимать многое из того, что происходит тут последнее время. Вот, к примеру, — идет война и гибнут люди (ты, конечно же, помнишь тех мальчишек на грузовике, о которых я тебе рассказывал?), а здесь, Нина, соседи мои, как ни в чем не бывало, вечерами собираются и смотрят бразильские, мексиканские и американские телесериалы (герои которых, между прочим, если не с «чуждой», то вне всякого сомнения с другой ментальностью), и не просто ведь смотрят, Нина, нет, они переживают, они цепенеют перед экранами с носовыми платками в руках; или вот тебе еще: взахлеб читают «Коктейль дайджест» и «Дабл гюн» — газетенки пошибче нашего московского «Спида» будут. Нина, по утрам здесь едят черную икру, — она, видите ли, браконьерская и пока что стоит дешевле уворованного в Гяндже коньяка, делают вид, что цивилизованно выбирают Президента, тогда как он, на самом-то деле, давно уже избран без их участия и уже мнит себя шейхом-вседержителем. Здесь, Нина, девяносто процентов населения ратуют за так называемый «исламский мир» (очередная фальсификация арабских террористов), сами же с удовольствием смотрят нашумевшие «Молчание ягнят» и «Основной инстинкт» по турецким каналам, а кто-то — создает крепкую славянскую общину, куда — как я узнал от моей верхней соседки — входят не только славяне; моя верхняя соседка — бывшая жена моего бывшего друга — сама недавно крестилась (по крещении Ириной нареклась), и теперь она регулярно посещает своего духовника, молоденького рыжебородого отца Алексея, председателя этой общины, что, впрочем, не мешает этой Иране-Ирине три раза в неделю ходить на иглоукалывание по-корейски и каждый вечер встречаться со мной.
Дорогая Нина, в этом большом, воображаемом и так и не отправленном тебе в Москву письме, я стремлюсь быть предельно откровенным, намного более того, чем могут позволить наши отношения (возможно, тому виною и разлука, и расстояние?), впрочем, никогда не начал бы так откровенничать, если бы до такой степени не нуждался сейчас в посреднике; Нина, я ведь знаю, ты поймешь меня (ты и только ты, с твоим безошибочным вкусом, обаянием и терпимостью), дело в том, что рассказывать о своих амурных похождениях надо либо с юмором в настоящем времени, либо в прошедшем, на «третьем» языке и лучше через посредника, такого, как ты, иначе, Нина, неминуемо сорвешься в пошлость, которой полнятся газеты типа «Коктейля дайджеста» и «Дабл гюна». Я хочу говорить с тобой так, как никогда не говорил ни в один из наших московских вечеров.
Нина, этого бы со мной никогда не случилось (в нашем доме дореволюционной постройки слишком уж велика пресловутая дистанция между соседями нижних этажей и соседями с четвертого, верхнего, надстройки советских времен), не расскажи я этой женщине историю, которую мне буквально перед самым отьездом за рюмочкой коньяка поведал небезызвестный тебе сожитель Людмилы, и которую я, желая произвести самое выгодное впечатление на дочь бывшего замминистра торговли, ничтоже сумняшеся, выдал за свое творчество. Нина, теперь я знаю: чужой, не тобою выстраданный опыт, опрометчиво выданный за свой, в самый незначительный срок совершенно меняет тебя: ты сам уже чувствуешь, как все вокруг ждут иных поступков, ранее несвойственных тебе ни при каких обстоятельствах, и, самое интересное, Нина, — что ты их совершаешь с неподдельной легкостью, той, что доступна лишь навязчиво повторяющимся снам; и тогда вокруг все довольны, все, кроме тебя, потому что сам ты уже начинаешь догадываться, какую игру затеял, в какие сети угодил.
Ты ведь знаешь, я не злой и совершенно не мстительный, бакинским соседям сверху я и до своего переезда в Москву никогда не завидовал, и после — уж тем более. Когда у меня с моей верхней соседкой первый раз плохо получилось, ты, конечно, можешь мне не поверить, но я даже рад был; я думал — ну и хорошо, вот и отдохну, собой займусь. Только под вечер жара спадет — с железом буду баловаться: у меня здесь и протеин американский, и такая замечательная штанга, не то что в Москве; отец оставил, когда из дома ушел к своей будущей второй жене. Я думал — начну писать, в день по странице чистого текста. Но начать думал с письма к тебе. Нет, не с этого, с настоящего, Нина, я уже даже вывел на бумаге: «Дорогая Нина…», как тут…
Минуту улучив, я, как и обещал ей, поднялся вечером наверх. (Когда поднимался, казалось, вниз спускаюсь, казалось — ниже подвалов уже, и дыхание надо бы задержать из-за воздуха спертого. Так казалось…)
Ирана ждала меня на кухне.
Отворенный бар в стенке из светлого дерева тускло и неравномерно обливал небольшую квадратную гостиную.
Дверь на балкон была распахнута и тюлевая занавесь спиритически поднималась и трепетала; задержи подольше взгляд — минорный кадр из фильма Тарковского, только падения яблок не хватает и льющейся воды: что-то должно произойти… но что, но как?!..
Из дальнего и темного угла комнаты сочилась музыка; так тихо — совсем не разобрать.
— … Сначала ликер, — сказала она шепотом (спали дети) и достала из бара, где на вытяжку, как гвардейцы, стояла целая шеренга бутылок, самую беспородную, — Кокосовый. Пойдет?»
Могла бы и не спрашивать, правда, Нина? Мы ведь непривередливые.
Пока она разливала по рюмкам, я осваивался с полумраком. Нина, в этом доме ни одной книги, ни одной, представляешь; я глянул на дверь, за которой спали дети, и тут же подумал, хорошо, что их с Хашимом кровать сегодня занята детьми.
Она пододвинула свой стул ко мне. Села, поставила ноги на перекладину моего стула, — так сдвинутые ее колени оказались почти что вровень с моей незанятой рюмкой рукой. Кажется, это называется началом прелюдии, Нина, хотя я могу что-то и напутать. В моих отношениях с женщинами это самое сложное и самое загадочное место, подстать трепетанию занавеси, тусклому свету, который так идет дорогим коврам, и еле-еле слышной музыке; к тому же, Нина, я никогда не знал, как долго должны длиться начало прелюдии и сама прелюдия, потому-то вскоре и затушил сигарету…
Мы перешли в соседнюю комнатку подальше от детей (когда-то комната Хашима), была она без двери, и мы не включали свет и все делали впотьмах на полу.
Я хотел доставить этой женщине удовольствие, Нина, очень хотел. Прислушивался внимательно к сбивчивому ее дыханию, но оно обманывало меня всякий раз, только мне казалось, что я у цели и теперь могу немного подумать о себе; я поддерживал огонь в крови странным приемом, который, однако, всегда помогает мне в подобных ситуациях (только не смейся, Нина), я шаманил про себя: «медисон сквер гардон рокки марчиано рота французских парашютистов высадилась в чаде город ебби-бу голландия тотальный футбол ехан круиф все атакуют все защищаются». Героический ритм этой белиберды помогал мне крутить и нагибать Ирану в разные стороны. И тут, Нина, мне вдруг все надоело, ВСЕ, и я подумал тогда, — какого черта!.. Вспомнил, как в этой самой комнате, лет этак двенадцать назад покупал у Хашима свитер (он уверял меня, что одевал всего один сезон), свитер пропах хашимовским одеколоном и американским табаком, — и я твердил про себя, какого черта, Илья, точно так же, как сейчас, но мне очень нравился этот свитер из мягкой верблюжьей шерсти и я купил его у Хашима. Помнишь, Нина, мой свитер, на который помочился Значительный? Это ведь был ближайший родственник того свитера. Я покупал его в Москве, в Краснопресненском универмаге, на свои честно заработанные рубли, потому-то он мне и дорог так был. Короче, вспомнил я этот давнишний момент, вспомнил запах моего бывшего друга Хашима, и такая лютая злость меня вдруг обуяла, разумеется, уже не до галантного секса было…
…лежала она на полу, как солдат, утомленный маршевым броском.
Я ловил темный и теплый воздух из ее рта. Злость и что-то еще звали меня откликнуться на движения пальцев, будто из небытия плетущих на моей спине какой-то сложный ковровый узор и… повторить еще раз все с самого начала, повторить ритм ее бывшего мужа, который я очень хорошо помнил и знал по чердаку.
Вскоре мы еще дальше переместились — на кухню, значительно расширенную в результате недавнего ремонта и совсем не похожую на ту, какой была она прежде, еще при Хашиме.
Бывшая жена моего бывшего друга теперь в одних трусиках стояла у плиты, заваривала мне мате под моим чутким руководством и вскользь рассказывала об очень удачной поездке своего отца в Гянджу; мое руководство отличалось тем, что я то вставал и подходил к плите, то садился за стол или смотрел из окна СВЕРХУ на наш двор, потягивая ликер. СВЕРХУ он совершенно другой; он, Нина, кажется маленьким, квадратным, очень глупеньким и суетным (особенно сейчас, когда она рассказывает, как тяжело было ее отцу уговорить русских летчиков, хотя он с такими большими деньгами приехал.)
— Русским летчикам тоже ведь нужно есть, а еще летать, — высказался я.
— За них не беспокойся. Они летают, и еще как. Они и над нами летают, и над ними. Так что у них на еду хватает. — Она поставила передо мною чашку с дымящимся мате.
— Я вообще не знаю, кому нужна такая война.
Но я так сказал, Нина, чтобы особо не накалять разговор, памятуя еще о нашей первой встрече в Москве у высотки на Баррикадной, на самом-то деле я знаю: эта война нужна тем, кому на мир не хватает. Это на поверхности… Правда, я тут же одернул себя встречным вопросом, Нина: а что ты знаешь о тех, кому на мир не хватает, спросил я себя и — снова глянул на наш двор из ее окна, а потом и на нее.
Ирана, похоже, уже сожалела о том, что рассказала мне о такой удачной поездке отца в Гянджу.
Я спросил Ирану, что это за красные точки у нее по всему телу; она посмотрела на свои ноги и руки, как смотрят малолетние дети, и ответила, что ходит на иглоукалывание.
— Что-нибудь серьезное?
— Теперь уже намного лучше. — Ткнула пальцем мне в грудь.
— Хочешь сказать, у тебя никого не было после Хашима.
— Были… Нервы и папин охранник. Нервы лечу, с охранником сложнее оказался трус. То у него с головой что-то, то мышцы растянул на тренировке, то мастер его по дзю-до потребовал от него длительного воздержания. На самом деле этот урод просто боится моего отца, боится остаться без работы. Почему ты так смотришь на меня? Тебе ведь нечего бояться, ты ведь в отпуске и скоро уедешь.
Наверное, Нина, мне понравилось смотреть на наш двор из ее окна, наверное, мне в тот момент еще большего захотелось, иначе разве сказал бы я:
— Москва не дальше Швейцарии или куда ты там собралась.
Она примостилась у меня на коленях и елейным голосом произнесла:
— Уехать не успеешь, Илья, как все, что здесь оставил, дальше, чем было станет.
Я занялся подсчитыванием красных точек на ее маленьком смуглом теле, и вскоре мы вновь оказались в комнатке Хашима.
Нина, в этом моем каникулярном романе, лестница играет чуть ли не самую важную роль; с первого по третий она, как дореволюционные книги из библиотеки моего прадеда — степенна, благородна, никуда не торопится, когда поднимаешься — всегда хочется положить руку на перила; она имеет выступ на втором этаже, значение которого никому неведомо, прямо от нашей двери начиная, новые типовые ступени спешат наверх, словно они существуют сами по себе и никак не связаны с тремя нижними этажами. Нина, как же далеко ты от меня, пока я поднимаюсь, и насколько ты ближе, когда я вновь оказываюсь на марше своего родного третьего этажа, рядом со своей дверью, которая одним своим видом противоречит четвертому. Да, был когда-то доходный трехэтажный дом с латинским приветствием на первой ступени, кому пришла в голову идея поднять его на один этаж, да еще заселить преуспевающими людьми, совершенно не подумав, как эти люди повлияют на судьбы жильцов всего дома. Кстати, Нина, вот тебе еще одна Нота-бене: если что-то изменилось в нашем доме после развала Союза, так это четвертый этаж; с верхних соседей слетела спесь, но я не уверен, что это не надолго, они скоро оклемаются, они живучи, я это чувствую по той же Иране.
И все-таки, скажу тебе, крутить шашни со своей соседкой, даже если она и принадлежит другой социальной прослойке общества, очень удобно: ведь в той или иной степени всем людям свойственно экономить лишние движения, но есть одно но: день-два-три-неделя — и появляется желание хотя бы чуть-чуть меньше зависеть от лестницы и соседей, хочется каких-то случайностей, неожиданностей, сгорания энергии в кругу гостей, друзей, смены обстановки, быть может, даже обоюдной измены. Да, Нина. Точно.
Я предложил ей пойти в Крепость. Я не говорил к кому именно, просто сказал, что у меня в Крепости друг живет — у него отличная квартира и все такое.
Ирана согласилась и следующий день сложила так, что сначала мы пошли на иглоукалывание, а потом уже в Крепость. Мне было все равно: для меня сейчас что 18.00, что 20.20.
Вообще-то июнь в Баку не самый жаркий месяц, я тут пару раз даже в свитере походил, но этот день прямо из августа перекочевал, поверишь, Нина, дорогу переходишь, а от автомобилей, от радиаторов и капотов по ногам такой жар бьет, что пешеходная дорожка кажется больше, чем есть на самом деле; несмотря на такое солнце, одета она была в тот самый строгий деловой костюм, не забыла и свою папку из крокодиловой кожи, в которой предусмотрительно лежала вчетверо сложенная простыня.
Мы доехали до станции метро «Баксовет», оттуда минут десять пешочком через Губернаторский парк к Азнефти.
Для меня было неожиданностью, когда нас встретила тетя Лиля, жена анестезиолога Стасика, в кипельно белом халате и в широких голубых джинсах, из-под которых едва-едва, на турецкий манер, выглядывали носы лакированных туфелек. Кажется, она тоже удивилась, когда увидела нас вместе.
— А тебя, мой дорогой, от чего иголочками?..