34910.fb2 Фрау Шрам - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Фрау Шрам - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

— В самом деле, вы так думаете? — Арамыч — весь удивление.

Не могу понять, чему на самом деле он больше удивляется: дикой моей мысли или же Людиному страху, на мой взгляд, вполне по-женски объяснимому.

— О чем это мы с вами говорили?..

Я пожал плечами: «не помню».

— Кажется, о пороке. О тонкой грани. О мужчине и женщине. О перевоплощенной женщине и недовоплощенном мужчине. О чем это вы все пишете в вашем институте? — он встряхнул эссе Нины. — «Конечно, мы себя недооцениваем, когда кажемся себе лучше, чем на самом деле. Довлатов эту нашу слабинку тонко использует. Он комплиментарен. Он не разочаровывает нас. Но мы трижды обманываемся, когда принимаем его за семейного фотографа-хроникера. Этот прием Довлатов использует для того, чтобы каждый, у кого найдется один чемодан, без труда отыскал свое лицо». Кстати, а почему Довлатов? Ах, ну да, ну да… — он опять нацепил очки, вернулся к первой странице, к самому началу: — «А сколько надо иметь пороков, и каких именно, чтобы спустя год после смерти, в темах контрольных работ уже значилось имя писателя?..»

— Да нет, не только поэтому, — перебил я его, — просто добрая половина нашего института пишет или в довлатовско-ерофеевском стиле или в ерофеевско-довлатовском. (На самом деле я вру: диапазон подражания в нашем институте чрезвычайно широк.)

— А как вы у нас пишете?

— А я, Христофор Арамыч, давно уже вообще не пишу. — (Опять я вру: пишу не получается. Вместо изящной прозы — варварский варган.)

— Брр… Что ж это так? Материал набираете или как там у вас принято говорить — «мясо»? — Он оценивающе взглянул на меня. — А хотите историю? Настоящую. И грех, и боль, и та самая тонкая грань. — Глаза его загорелись демоническим огоньком, а широкое лицо, покрытое сеткой мелких морщинок, начало разглаживаться и молодеть. — Я сейчас… Минуточку…

Арамыч почти выскочил из комнаты, подволокнув задремавший у ноги шлепанец. Такая резвость полного, далеко не молодого мужчины в халате «унисекс» не могла не вызвать улыбки. И я улыбнулся. Снисходительно. И даже головой покачал.

Через пару минут он вернулся с початой бутылкой коньяка, зажатой под мышкой, словно градусник, двумя хрустальными рюмочками и блюдцем, на котором лежала половина толстокожего лимона с таким большим отростком на конце, что он напоминал куриную попку.

Арамыч, не утруждая себя тостом, тут же налил и тут же выпил.

Я нарезал лимон, посыпал его сахаром.

Он начал без вступления.

Рассказ получался с «атмосферой», плотный, многослойный, о том, о чем современный здравый человек, несомненно, решил бы умолчать или придать всему пародийный характер. Потому, наверное, сразу же возникло и доверие, и сопереживание. Когда Арамыч клюкнул еще раз и закусил лимоном, у меня даже появилось странное желание поморщиться за него, сделать традиционное «фу», поправить полы халата, как это сделал он минутой раньше. Вот как надо писать!! Наверное, это и имела в виду воспитанная на «Ардисе» Нинка.

Людмила кричит из коридора:

— Христофор, ты по телеку не наговорился?! Скоро Аленка должна из школы вернуться…

— Иду-иду, матаген! — и совсем тихо: — Иду, пучеглазая моя.

Истории, рассказанные на чемоданах, всегда трогают чуткую душу, уже приготовившуюся к вязкой череде впечатлений. Сейчас у меня было такое ощущение, будто мне показали старый семейный альбом, один из тех, что пухнут от переизбытка пожелтевших снимков дедушек, бабушек, родителей (сначала молодых — лукавых, влажных; затем пожилых — с тусклым и грустным взглядом), дядей, теток, друзей и подруг. Старые и пыльные альбомы — хрупкое, сомнительное доказательство существования в мире, тернистый путь поколений. Взглянешь на младенца, уставившегося в твои глаза аки в зеркало, и невольно задаешься вопросом «а если бы?!», куда как более важным, нежели документальный интерес; «если бы» — всегда бесконечность, за которой гонится любое родство. Вот такое родство душ, нелепо защищенное от забвения мягкой улыбкой, я вдруг обнаружил между мной и им. Странное чувство.

— Сами посудите, так ли уж тонка грань между пороком и пророком, как это кажется некоторым высоколобым из вашего института. Грань она на то и грань, что ее легко перешагнуть. А между ПОРОКОМ и ПРОРОКОМ — ВЕЧНОСТЬ. Возьмите очки, я их дарю, они будут не лишними в вашем вояже. К тому же вам подойдут: у вас лицо узкое, имеете излишнее пристрастие к деталям, вследствие чего не всегда удается воссоздать картину целого, и для глаз, ваших глаз, — плюс единица в самый раз.

Я надел очки.

— Такие, мой дорогой, были у обожаемого вами Хемингуэя в Испании.

Взглянул на Арамыча. Не стал говорить, что у Хемингуэя в Испании были тонкие, в металлической оправе.

Я уже не так четко вижу влажный череп, который проглядывает через пружинки седых волос, густые гуцульские усы не кажутся мне такими жесткими и такими темными, спокойный и мягкий взгляд человека себе на уме еще более приблизился ко мне, он рядом с моими глазами, а вот нос у него, как он совершенно справедливо заметил в своем рассказе, действительно армянский, такой в Баку шнобелем-мобелем называли.

— Ну, как? — он наклонился вперед, дабы я перенастроил свой взгляд.

— Знаете, ничего, — я снял очки. (Хорошая была черепашка!) — Но это же… семейная реликвия!.. это же очки вашего…

— Сейчас моя семья — это я, а очки отцовские мне следовало найти лет тридцать, ну, хотя бы двадцать назад. Вот тогда бы — да… А сейчас, мой дорогой, они нужнее вам. Тем более, что вы уже знаете, чьи это очки, знаете их ценность, по крайней мере — для меня.

Я посмотрел на дужки очков. Они загибаются по форме ушей до самых мочек (старая мода?), сейчас такие только на детских очках делают. С внутренней стороны правой дужки надпись: «Питер Кестлер», внизу номер, напоминающий бакинские телефонные номера — «948628», так и хочется разделить на пары точкой или тире.

— Если смотреть на крону дерева, то одного-единственного, того самого последнего листочка не увидишь.

— Вы, мой дорогой, хотя бы в отпуске отдохните от себя самого. От этого вашего постоянного экзестирования. Ладно, пойду, а то Людочка обидится.

Арамыч встает, как кремлевские шишки на дворцовых сходках, и, не закрыв дверь, уходит.

Мне слышно, как он говорит Людмиле в коридоре, что зверски проголодался. «Нечего было столько времени там торчать». — «Но должен же я был подготовить юношу к событиям». — «Во-первых, он давно уже не юноша…» — «Да что ты». — «… А, во-вторых, он и без тебя давно уже ко всему готов».

Отец пришел, когда я заканчивал укладывать вещи в чемодан. Остались пара водолазок, 501-я «левис на болтах», крепко вываренные, голубая джинсовая рубашка, мини-тюбик зубной пасты, щетка, бритвенный станок и начатая обойма презервативов с несколько холодноватым и расчетливо-дипломатичным названием «визит», как бы уберегавшим испытателя продукции от чрезмерного наплыва эмоций и немедленно авансирующим отпущение грехов.

Взглянув на все это добро, затем на часы, папа сказал:

— И голову подстриженную не забудь с собою прихватить.

Предок выглядел устало; он развернул наискосок кресло, в котором только что сидел Арамыч, смахнул со стола вафельные крошки, уселся под картой Средиземноморья, залитой красным шампанским, исписанной крылатыми изречениями моих институтских товарищей и великих мира сего: «За искусство всегда либо недоплачивают, либо переплачивают», «На руках у беллетриста умирает Мнемозина», «Из всех половых отклонений самым странным является воздержание». Или вот еще — «Здравствуй, Красное море, акулья уха, Негритянская ванна, песчаный котел!» С портретом Бельмондо в роли Сирано де Бержерака на розовом пространстве, отведенном Франции, и Горбачевым у берегов неглубокого Азовского моря.

— Ну, и сколько тебе дали отпускных? — поинтересовался он и так на пепельницу взглянул с надкусанной Арамычем вафлей, что я поспешил выбросить окурки.

— Пятнадцать штук… Вполне в них помещаюсь, — ответил я уже из коридора.

— Небось половину на шмотки истратил? — сказал отец, когда я поставил перед ним чистую пепельницу. Он показал глазами на новенькие джинсы: — Ты ведь, как пит-буль, повзрослеешь, видно, только под самый конец жизни. Не забывай, ведь тебе после отпуска еще целый месяц жить. Опять голодать будешь? Или у меня занимать без возврата?

Когда он так со мною разговаривает, я действительно превращаюсь в юнца. Самое интересное, что, как всегда, потом он окажется прав.

Отец окинул беглым взглядом письменный стол, машинку, кресло американских ракетчиков; задал вопрос, который можно было бы не задавать:

— Пишешь?

Я хотел пожаловаться на нехватку времени, на отсутствие вдохновения и т. д. Но, прекрасно понимая, как это заденет его, ведь он столько сил в меня вбухал, редактируя мои рассказы, надеясь, что хотя бы я прорвусь в это новое время. Сказал, да, пишу, правда, пока еще в голове: складываю.

— В голове все не удержишь. Надо записывать. Спра-а-авку взя-я-ал? — спросил отец с нарочито бакинским акцентом. Это было как бы последним знаком того, что он против моей поездки в Баку до президентских выборов.

Я взбесился. Достал из бумажника справку. Громко зачитал.

— Что ты злишься? Хочешь в Карабах?

— Просто мама — о справке, ты — о справке… Вон, я даже крестик снял…

Я расстегнул рубашку. Показал…

Отец отвел глаза.

— Крестик можно было и не снимать. А чьи это очки?