34920.fb2 Фремен Смилла и её чувство долга - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Фремен Смилла и её чувство долга - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

МОРЕ

I

1

Каюта размером два с половиной на три метра. И все же здесь умудрились уместить раковину с зеркалом, шкаф, койку с лампой, полку для книг, под иллюминатором – маленький письменный стол со стулом, а на столе – большую собаку.

Она занимает пространство от одной переборки до середины койки, то есть размером она метра два. Глаза у нее печальные, лапы темные, и всякий раз при крене судна она пытается дотронуться до меня. Если ей это удастся, я моментально разложусь на составные части. Мясо отстанет от костей, глаза вытекут из глазниц и испарятся, внутренности пробьются сквозь кожу и лопнут в облаке болотного газа.

Собака не имеет отношения к этому месту. Она вообще не имеет отношения к моему миру. Ее зовут Ааюмаак, и она происходит из Восточной Гренландии, моя мать привезла ее с собой, побывав в гостях в Аммассалике. Увидев собаку один раз, она почувствовала, что та всегда должна быть поблизости от Кваанаака, и с тех пор она ей часто встречалась. Собака эта никогда не касается земли, вот и сейчас она тоже парит на некотором расстоянии от письменного стола, здесь же она оказалась потому, что я плыву на корабле.

Я всегда боялась моря. Меня так и не смогли заставить сесть в каяк, хотя это было самым большим желанием моей матери. Я так никогда и не ступала на палубу принадлежащего Морицу “свана”. Одна из причин, по которым я люблю лед, заключается в том, что он закрывает воду и делает ее твердой, надежной, проходимой, постижимой. Я знаю, что за бортом волны становятся выше и ветер усиливается, а где-то далеко впереди форштевень “Кроноса” врезается в волны, разбивая их и посылая вдоль фальшборта ревущие каскады воды, которые за стеклом моего иллюминатора превращаются в мелкие шипящие брызги, белеющие в ночи. В открытом море нет ориентиров, есть только аморфное, хаотическое перемещение беспорядочных водяных масс, которые вздымаются, разбиваются и катятся, и их поверхность нарушают новые потоки воды, они сталкиваются, образуя водовороты, исчезают, возникают вновь и, наконец, бесследно пропадают. Этот беспорядок постепенно проникнет в лимфатические сосуды моей системы равновесия и лишит меня способности ориентироваться в пространстве, он пробьется в мои клетки и нарушит в них концентрацию солей и тем самым проводимость нервной системы, сделав меня глухой, слепой и беспомощной. Я боюсь моря не потому, что оно хочет поглотить меня. Я боюсь его. потому что оно стремится отнять у меня умение ориентироваться, мой внутренний гироскоп, мое знание того, где верх, а где низ, мою связь с абсолютным пространством.

Никто не может вырасти в Кваанааке, не выходя в море. Никто не может, учась в университете и работая, подобно мне, в составе экспедиционных отрядов по заброске провизии и оборудования, а также проводником по Северной Гренландии, не оказаться в ситуации, когда надо плыть по воде. Я побывала на большем количестве судов и провела там больше времени, чем об этом хотелось бы вспоминать. Если я не стою прямо посреди палубы, мне, как правило, удается вытеснить это из сознания.

С того момента, когда я несколько часов назад поднялась на борт, начался процесс разложения. В моих ушах уже шумит, в слизистой оболочке появляется странная, необъяснимая сухость. Я уже более не могу с уверенностью определить стороны света. На моем столе Ааюмаак ждет, что я потеряю бдительность.

Она сидит прямо у ворот, ведущих ко сну, и всякий раз, когда я слышу, что мое дыхание становится более глубоким, и понимаю, что уже сплю, я не погружаюсь в плавное исчезновение действительности, которое мне так необходимо, а оказываюсь в новом, опасном состоянии ясности рядом с парящим призраком – собакой с тремя когтями на каждой лапе, призраком, увеличенным и усиленным фантазией моей матери, и оттуда, из моего детства перенесенным в мои кошмары.

Должно быть, час назад был запущен двигатель, и я на большом расстоянии скорее почувствовала, чем услышала шум якорного устройства и грохот цепей, но я слишком устала, чтобы проснуться, и слишком возбуждена, чтобы спать, и, наконец, мне хочется, чтобы все это прекратилось.

Все это прекращается, когда открывается дверь. Не было ни стука, ни звука шагов. Он подкрался к двери, толкнул ее и просунул внутрь голову.

– Капитан ждет тебя на мостике.

Он продолжает стоять в дверях, чтобы я не могла встать с постели и одеться, чтобы заставить меня обнажить перед ним свое тело. Закрывшись одеялом до подбородка, я сползаю вниз и пинаю дверь ногой так, что он едва успевает убрать голову.

Яккельсен. Его фамилия Яккельсен. Может быть, у него есть и имя, но на “Кроносе” все называют друг друга только по фамилии.

Я стою под дождем, пока не исчезает резиновая лодка с силуэтом Ландера. Не видно ни души, и я сама пытаюсь поднять ящик, но мне приходится отказаться от мысли втащить его по штормтрапу. Я оставляю ящик и поднимаюсь вверх в темноту над одиноким фонарем.

Трап ведет к открытому лацпорту. Внутри матовая дежурная лампочка освещает зеленый коридор на второй палубе. Укрывшись от дождя, положив ноги на ящик с канатом, сидит мальчишка с сигаретой.

На нем грубые черные ботинки, синие рабочие брюки и синий шерстяной свитер, и для моряка он кажется слишком молодым и чересчур тощим.

– Я тут тебя жду. Яккельсен. Мы здесь обращаемся друг к другу по фамилии. Приказ капитана.

Он внимательно разглядывает меня.

– Держись ко мне поближе – я могу тебе пригодиться.

На носу у него сеточка веснушек, волосы рыжие и вьющиеся, глаза над сигаретой наполовину прикрыты, они ленивые, изучающие, бесстыдные. На вид ему лет 17.

– Для начала ты можешь принести мой багаж.

Он неохотно встает, роняя сигарету на палубу, где она остается тлеть.

С трудом он втаскивает коробку по трапу и ставит ее на палубу. – У меня, между прочим, больная спина.

Заложив руки за спину, он ленивой походкой идет впереди меня. Я с коробкой следую за ним. По всему корпусу судна передается низкая непрерывная вибрация больших машин, напоминающая о том, что скоро предстоит отплытие.

По одному из трапов мы поднимаемся на верхнюю палубу. Здесь нет запаха дизельного топлива, воздух пахнет дождем и прохладой. В коридоре справа белая стена, слева множество дверей. Одна из них предназначена мне.

Открыв ее, Яккельсен отступает в сторону, чтобы я могла войти, потом заходит, закрывает дверь и прислоняется к ней.

Отодвинув коробку в сторону, я сажусь на койку.

– Ясперсен. Согласно списку команды. Твоя фамилия Ясперсен. Я открываю шкаф.

– Слушай, как насчет того, чтобы быстренько трахнуться? Я раздумываю, не ослышалась ли я.

– Женщины от меня без ума.

В нем появилась какая-то бойкость и живость. Я встаю. Надо избегать ситуаций, когда тебя могут удивить.

– Прекрасная идея, – говорю я. – Но давай отложим это до твоего дня рождения. До твоего пятидесятилетия.

У него разочарованный вид.

– К тому времени тебе будет 90. И это будет совсем неинтересно.

Он подмигивает мне и выходит.

– Я знаю море. Держись ко мне поближе, Ясперсен. Потом он закрывает дверь.

Я распаковываю вещи. Душ находится в коридоре. Вода в кране горячая как кипяток. Я долго стою под душем. Потом намазываю себя миндальным кремом и надеваю тренировочный костюм. Запираю дверь и ложусь под одеяло. Мир может сам добраться до меня, если я ему очень нужна. Я закрываю глаза и опускаюсь. Через ворота. На столе медленно проступает Ааюмаак. Во сне я осознаю, что это сон. Можно дожить до такого возраста и такого периода в своей жизни, когда даже в твоих кошмарах начинает появляться нечто умиротворяющее и привычное. Что-то вроде этого со мной и произошло.

Потом звук двигателя усиливается, и поднимают якорь. Потом мы плывем. Потом Яккельсен открывает мою дверь.

Я знаю, что заперла ее. Я отмечаю себе, что у него, должно быть, есть ключ. Такую мелочь стоит запомнить.

– Твоя форма, – говорит он из-за двери. – Мы ходим в форме.

В шкафу лежат слишком большие для меня синие брюки, слишком большие синие футболки, слишком большой и бесформенный, словно мешок для муки, синий рабочий халат, синий шерстяной свитер. Внизу стоят короткие резиновые сапоги, до которых мне еще расти и расти, размеров 5-6. чтобы они мне стали впору.

Яккельсен ждет снаружи. Он бросает на меня критический взгляд поверх своей сигареты, но ничего не говорит. Пальцы его барабанят по переборке, в нем появилось какое-то новое беспокойство. Он идет впереди меня.

В конце коридора он поворачивает налево, к трапу, ведущему на верхние этажи. Но я выхожу направо, на палубу, и он вынужден идти следом.

Я встаю у борта. Воздух насыщен ледяной влагой, ветер сильный, порывистый. Впереди справа виден свет.

– Хельсингёр-Хельсинборг. Самый судоходный фарватер в мире. Маленькие пассажирские паромы, железнодорожные паромы, огромная гавань прогулочных яхт, контейнеровозы. Каждые три минуты здесь проходит судно. Другого такого места нет. Мессинский пролив, я бывал там много раз, это ерунда. Вот это – это действительно пролив. А в такую погоду, как сейчас, на радаре помехи – тут плывешь, словно на подводной лодке в молочном супе.

Его пальцы нервно барабанят по планширю, но глаза пристально смотрят в ночь, в них что-то, напоминающее восторг.

– Мы ходили здесь, когда я был в мореходном училище. На парусном судне. Солнце светит, по левому борту Кронборг, а девчонки в яхтенной гавани приходили в восторг, когда нас видели.

Я иду впереди. Мы поднимаемся на три этажа и выходим на навигационный мостик. Справа от трапа за двумя большими стеклянными окнами находится штурманская рубка. В помещении темно, но над развернутыми морскими картами горят слабые красные лампочки. Мы заходим в рулевую рубку.

Свет здесь погашен. Но под нами, освещенная единственным палубным фонарем, выдаваясь на 75 метров вперед в ночь, лежит палуба “Кроноса”. Две шестидесятифутовые мачты с тяжеловесными грузовыми стрелами. Рядом с каждой мачтой четыре лебедки, у лестницы, ведущей на короткую палубную надстройку, находится отсек для управления лебедками. На палубе между мачтами, под брезентом, прямоугольный контур, где несколько маленьких синих фигурок укрепляют длинные поперечные каучуковые стропы. Наверное, это МДБ, списанный с флота десантный бот. На носу – большое якорное устройство и разделенный на четыре части люк трюма. Вдоль леера через каждые тридцать футов на стойках расположены белые прожекторы. Кроме этого – пожарные гидранты, огнетушители, спасательное оборудование.

Больше ничего. Палуба находится в образцовом порядке и готова к отплытию.

А теперь на ней уже и нет никого. Пока я стояла, синие фигурки исчезли. Свет гаснет, палубы не видно. Далеко впереди, там, где форштевень врезается в волны, внезапно возникают белые протуберанцы брызг. По обе стороны корабля, на удивление близко, проступают огни берегов. Под дождем желтый свет прожектора делает Кронборг похожим на мрачную современную тюрьму.

В темноте помещения отчетливо видны два зеленых медленно вращающихся луча на экране радара. Красная матовая точка в большом водяном компасе. В центре у окна, положив руку на румпель, вполоборота к нам стоит человек. Это капитан Сигмунд Лукас. За ним прямая, неподвижная фигура. Рядом со мной, беспокойно покачиваясь на носках, стоит Ясперсен. – Вы свободны.

Лукас говорит это тихо, не оборачиваясь. Фигура, стоящая за его спиной, исчезает за дверью. Яккельсен следует за ней. На какое-то мгновение его движения перестают быть ленивыми.

Глаза медленно привыкают к темноте, и из ничего возникают приборы, некоторые из них мне знакомы, некоторые – нет, но всех их объединяет то, что я всегда держалась от них подальше, потому что они имеют отношение к открытому морю. И потому что для меня они символизируют культуру, которая воздвигает неодушевленную преграду между собой и стремлением определить, где находишься.

Жидкокристаллический дисплей компьютера спутниковой навигации, коротковолновый радиоприемник, Лоран-С – радиолокационная система, в которой я так и не смогла разобраться. Красные цифры эхолота. Навигационный гидролокатор. Креномер. Секстан на штативе. Приборная доска. Машинный телеграф. Вращающиеся стеклоочистительные устройства. Радиопеленгатор. Авторулевой. Две панели с вольтметрами и контрольными лампочками. И надо всем этим – настороженное, непроницаемое лицо Лукаса. Из УКВ-радиоприемника доносится постоянный треск. Не глядя, он протягивает руку и выключает его. Становится тихо.

– Вы на борту, потому что нам была необходима горничная. Стюардесса, как это теперь называется. И не по какой другой причине. В прошлый раз мы беседовали о приеме на работу, и ни о чем ином.

В болтающихся сапогах и в слишком большом свитере я чувствую себя маленькой девочкой, которую отчитывают. Он даже не смотрит на меня.

– Нам не сообщили, куда мы плывем. Об этом мы узнаем позже. До этого момента мы просто плывем прямо на север.

В нем что-то изменилось. Это его сигареты. Их нет. Может быть, он вообще не курит в море. Может быть, он уходит в море, чтобы освободиться от власти игорных столов и сигарет.

– Штурман Сонне покажет вам судно и расскажет о ваших служебных обязанностях. Они состоят в небольшой уборке. Вы также будете отвечать за стирку белья на судне. Кроме этого вы иногда будете подавать еду офицерам.

Почему же он все-таки взял меня с собой?

Когда я дохожу до двери, он окликает меня, голос его тих и полон горечи.

– Вы слышали, что я сказал? Да? Вы понимаете, что мы плывем, неизвестно куда?

Сонне ждет меня у дверей. Молодой, правильный, коротко стриженый. Мы спускаемся на один ярус, на шлюпочную палубу. Он поворачивается ко мне и, понизив голос, серьезно говорит.

– В этом плавании у нас на борту представители судовладельца. Они живут в каютах на шлюпочной палубе. Вход туда категорически запрещен. Если только вас не попросят обслуживать за столом. И ни в каком другом случае. Никакой уборки, никаких мелких поручений.

Мы продолжаем спускаться вниз. На прогулочной палубе находится прачечная, сушильня, кладовая для белья. На верхней палубе, где находится моя каюта, расположены жилые помещения, рабочие помещения старшего механика и электрика, кают-компании, камбуз. На второй палубе холодильник и морозильник для продуктов, кладовые, две мастерские, помещение для углекислотной сварки. Все это находится в надстройке и под ней, далеко впереди помещается машинное отделение, танки, коридоры и трюм.

Я иду за ним на верхнюю палубу. По коридору мимо моей собственной каюты. В задней части по правому борту находится кают-компания. Он толкает дверь, и мы заходим.

Не спеша, я оглядываю помещение, в котором насчитываю 11 человек: пять датчан, шесть азиатов. Трое мужчин похожи на маленьких мальчиков.

– Смилла Ясперсен. новая стюардесса.

Так было всегда. Я стою в одиночестве в дверях, передо мной сидят все остальные. Это может быть школа, это может быть университет, это может быть любое другое скопление людей. Совсем не обязательно они откровенно настроены против меня, может быть, я им даже безразлична, но почти всегда возникает ощущение, что им не очень-то хочется лишнего беспокойства.

– Верлен, наш боцман. Хансен и Морис. Они втроем отвечают за работы на палубе. Мария и Фернанда, судовые помощники.

Это две женщины.

В дверях камбуза стоит большой, грузный человек с рыжеватой бородой, в белом костюме повара.

– Урс. Наш кок.

Во всех чувствуется послушание и дисциплина. За исключением Яккельсена. Он прислонился к стене с сигаретой в зубах под табличкой “Курить воспрещается”. Один его глаз прикрыт от дыма, в то время как другим глазом он задумчиво разглядывает меня.

– Это Бернард Яккельсен, – говорит штурман. Он на мгновение замолкает.

– Он тоже работает на палубе.

Яккельсен не обращает на него никакого внимания.

– Ясперсен должна поддерживать наши каюты в порядке, – говорит он. – Ей будет чем заняться, выгребая за одиннадцатью членами экипажа и четырьмя офицерами. У меня, например, просто мания ронять все на пол.

Из-за того, что резиновые сапоги мне велики, носки с меня сползли. Нельзя вести достойное человека существование в носках, которые морщат. Да к тому же еще, если ты устал и тебе страшно. А они смеются. И это совсем не добрый смех. Но от тощей фигурки исходит превосходство, которому все покоряются.

Я теряю самообладание и, схватив его нижнюю губу, крепко сдавливаю ее. Она оттопыривается. Когда он хватается за кисть моей руки, я, взяв левой рукой его мизинец, отгибаю назад верхний сустав. С визгом, похожим на женский, он падает на колени. Я надавливаю сильнее.

– Знаешь, как я буду убирать в твоей каюте, – говорю я. – Я открою иллюминатор. А потом представлю себе, что передо мной большой шкаф. И все туда положу. А затем смою соленой водой.

Потом я отпускаю его и отступаю в сторону. Но он и не пытается схватить меня. Он медленно встает и подходит к вставленной в рамку фотографии “Кроноса” на фоне столообразного айсберга в Антарктиде. Он с отчаянием смотрит на свое отражение в стекле.

– Синяк, черт возьми, появился синяк. Никто кроме нас не пошевельнулся.

Выпрямившись, я оглядываю их всех. В Гренландии не принято говорить “извините”. По-датски это слово я так и не выучила.

В своей каюте я придвигаю стол к самой двери и плотно засовываю гренландский словарь Бугге под ручку. Потом я ложусь спать. Я твердо надеюсь, что сегодня ночью собака оставит меня в покое.

2

Половина седьмого, но они уже позавтракали, и в кают-компании никого нет, кроме Верлена. Я выпиваю стакан сока и иду за ним к складу рабочей одежды. Он окидывает меня беспристрастным взглядом и выдает мне стопку вещей.

То ли дело в рабочей одежде, то ли в обстановке, то ли в цвете его кожи. Но на мгновение я чувствую потребность в контакте.

– Какой у тебя родной язык?

– У вас, – поправляет он мягко, – какой у вас родной язык?

В его датском чувствуется слабый подъем тона на каждом слове, словно в фюнском диалекте.

Мы смотрим друг другу в глаза. В одном из нагрудных карманов у него лежит полиэтиленовый пакетик с вареным рисом. Из него он достает горсточку, кладет в рот, медленно и тщательно пережевывает, глотает и трет ладони одну об другую.

– Боцман, – добавляет он. Потом он поворачивается и уходит. Нет ничего более гротескного на свете, чем холодная европейская вежливость в выходцах из стран третьего и четвертого мира.

В своей каюте я переодеваюсь в рабочую одежду. Он дал мне нужный размер. Если рабочая одежда вообще может быть подходящего размера. Я пытаюсь надеть пояс поверх халата. Теперь я больше не похожа на почтовый мешок. Теперь я похожа на песочные часы высотой один метр шестьдесят сантиметров. Я повязываю шелковый платок на голову. Мне надо делать уборку, и я не хочу, чтобы запылились мои красивые коротенькие волосы, начинающие покрывать мою плешь. Я иду за пылесосом. Ставлю его в коридоре и спокойно направляюсь в кают-компанию. Но не для того, чтобы продолжить завтрак. Я не могла съесть ни кусочка. За ночь море сквозь иллюминатор просочилось в мой желудок и соединилось с привкусом дизельного топлива, с сознанием того, что я нахожусь в открытом море, и обволокло меня изнутри тепловатой тошнотой. Есть люди, утверждающие, что можно побороть морскую болезнь, выйдя на палубу на свежий воздух. Может быть, это и подействует, если судно стоит у причала или идет по Фальстербо-каналу, и можно выйти и посмотреть на твердую землю, которая скоро окажется у тебя под ногами. Когда утром, постучав в мою дверь, меня будит Сонне, чтобы дать ключ, и я одеваюсь и в пуховике и лыжной шапочке выхожу на палубу, где, глядя в кромешную зимнюю тьму, осознаю, что теперь мне уже некуда деваться, потому что я нахожусь в открытом море и обратного пути у меня нет – вот тут мне становится по-настоящему плохо.

Два стола в кают-компании убраны и вытерты. Я встаю в дверях, ведущих в камбуз.

Урс взбивает кипящее молоко в кастрюле. Я прикидываю, что он должен весить 115 килограммов. Но он крепкий. Зимой все датчане становятся бледными. Но его лицо, пожалуй, даже зеленоватое. В жарком камбузе оно покрыто легкой испариной.

– Великолепный завтрак.

Я его и не пробовала. Но с чего-то же надо начать разговор.

Он улыбается мне и, пожав плечами, продолжает взбивать молоко.

– I am Schweizer. <Я швейцарец (англ., нем.)>

Мне была дана привилегия изучить иностранные языки. Вместо того чтобы, как большинство других людей, говорить на жалком варианте лишь своего собственного языка, я кроме этого могу еще беспомощно выражаться на двух-трех других.

– Frьhstьck, – говорю я. – imponierend. Wie ein erstklassiges Restaurant. <Завтрак прекрасный, как в первоклассном ресторане (нем.)>

– Ich hatte so ein Restaurant. In Genf. Beim See. <У меня был такой ресторан. В Женеве. У озера (нем.)>

Ha подносе у него приготовлены кофе, горячее молоко, сок, масло, круассаны.

– На мостик?

– Nein. Завтрак не надо подавать. Его поднимают на кухонном лифте. Но если вы придете в 11.15, фройляйн, то будет второй завтрак офицеров.

– Каково работать поваром на судне?

Вопрос является оправданием тому, что я не ухожу. Он поставил в кухонный лифт поднос и нажал на кнопку, на которой написано “Навигационный мостик”. Теперь он готовит следующий поднос. Именно эта порция и интересует меня. Она состоит из чая, поджаренного хлеба, сыра, меда, варенья, сока, сваренных всмятку яиц. Три чашки и три тарелки. То есть на шлюпочной палубе “Кроноса”, куда запрещено ходить стюардессе, находятся три пассажира. Он ставит поднос в лифт и нажимает на кнопку “Шлюпочная палуба”.

– Nicht schlecht. <Неплохо (нем.)> Кроме того, это было, eine Notwendigkeit. Also elf Uhr funfzehn. <Необходимо. Значит, договорились в 11.15 (нем.)>

Сценарий конца света точно определен. Все начнется с трех очень холодных зим, и тогда озера, реки и моря замерзнут. Солнце охладится, так что оно больше не сможет установить лето, будет падать белый, беспощадно бесконечный снег. Тогда придет длинная, нескончаемая зима, и тогда, наконец, волк Сколл проглотит солнце. Месяц и звезды исчезнут, и воцарится безграничная тьма. Зима Фимбульветр.

Нас учили в школе, что именно так скандинавы представляли себе конец света, пока христианство не объяснило им, что вселенная погибнет в огне. Я навсегда запомнила это, не потому, что это было ближе мне, чем многое другое из того, что я учила, но потому, что речь шла о снеге. Когда я услышала об этом в первый раз, то подумала, что такое заблуждение могло возникнуть у людей, которые никогда не понимали, что такое зима.

В Северной Гренландии на этот счет были разные мнения. Моя мать, и многие вместе с ней, любили зиму. Из-за охоты на только что вставшем льду, из-за глубокого сна, из-за домашних ремесел, но в основном из-за походов в гости. Зима была временем общения, а не временем конца света.

Еще нам в школе рассказывали, что датская культура с древних времен и со времен представлений о зиме Фимбульветр многого достигла. Бывают минуты, когда мне трудно поверить, что это так. Вот как, например, сейчас, когда я протираю спиртом солярий в спортивной каюте “Кроноса”.

Ультрафиолетовый свет от зажженной лампы расщепляет небольшое количество содержащегося в атмосфере кислорода, образуя нестабильный газ озон. Его резкий запах сосновых иголок можно почувствовать и летом в Кваанааке в болезненно резком солнечном свете, отраженном от снега и моря.

К моим служебным обязанностям относится протирание этого наводящего на размышление аппарата спиртом.

Мне всегда нравилось делать уборку. Хоть в школе нам и пытались привить лень.

В деревне первые полгода нас учила жена одного из охотников. Однажды летом приехали, чтобы забрать меня в город, два человека из интерната. Это были датский священник и западно-гренландский катехет. Они раздавали указания, не глядя на наши лица. Они называли нас avanersuarmiut – люди с севера.

Мориц заставил меня уехать. Мой брат слишком вырос и стал слишком упрям для него. Интернат находился в Кваанааке, в самом городе. Я провела там пять месяцев, прежде чем мой боевой дух окреп достаточно для того, чтобы я смогла оказать сопротивление.

В интернате нам всякий раз подавали готовую еду. Мы принимали горячий душ каждый день, и нам через день давали чистую одежду. В деревне же мы мылись раз в неделю, и еще реже – на охоте или в поездках. Каждый день с глетчера на скалах я приносила домой в мешках kangirluarhuq – большие глыбы пресноводного льда – и растапливала их на плите. В интернате просто открывали кран. Когда наступили каникулы, все ученики и учителя отправились на Херберт Айлэнд в гости к охотникам, и в первый раз за долгое время мы ели вареное тюленье мясо с чаем. Там я и ощутила беспомощность. Не только свою – беспомощность всех остальных. Мы больше не могли собраться с силами, уже не казалось естественным протянуть руку за водой, хозяйственным мылом и коробочкой неогена и начать тереть шкуры. Было непривычно стирать белье, невозможно взяться за приготовление еды. Во время каждого перерыва мы впадали в мечтательное ожидание, пребывая в котором мы надеялись, что кто-нибудь подхватит, сменит нас, освободит нас от наших обязанностей и сделает то, что надлежало сделать нам самим.

Когда я поняла, куда идет дело, я впервые поступила наперекор Морицу и вернулась. Одновременно я вернулась к возможности получать относительное удовлетворение от работы.

То же самое удовлетворение появляется и сейчас, когда я убираю пылесосом каюты на верхней палубе, где живет экипаж. То же ощущение спокойствия, что и в детстве, когда я чинила сети.

В каждой каюте царит идеальный порядок. Тем, кто прошел через интернаты жизни, подобные моим, понятно, что когда для тебя самого и твоих внутренних чувств есть всего лишь несколько кубических метров, то в этом личном помещении должны соблюдаться самые жесткие правила, если хочешь противостоять безнадежности, распаду и разрушению, которые исходят от окружающего мира.

Подобная педантичность была свойственна и Исайе. И у механика она была. Она есть у экипажа “Кроноса”. Удивительно, но она есть и у Яккельсена.

На стенах у него вымпелы, почтовые открытки и маленькие безделушки из Южной Америки, с Востока, из Канады и Индонезии.

Вся одежда в шкафу аккуратно сложена в стопки.

Я ощупываю эти стопки. Снимаю матрас и чищу пылесосом отделение для постельного белья. Выдвигаю ящики письменного стола, встаю на колени и заглядываю под стол, тщательно ощупываю матрас. У него полон шкаф рубашек, я беру в руки каждую из них. Некоторые из настоящего шелка. У него коллекция лосьонов после бритья и одеколонов, с дорогим и сладковатым спиртовым запахом, я открываю их, капаю понемногу на бумажную салфетку, которую потом скатываю в шарик и кладу в карман халата, чтобы потом спустить ее в туалет. Я ищу нечто конкретное и ничего не нахожу. Ни того, что ищу, ни чего-либо другого, представляющего интерес.

Я ставлю пылесос на место и иду по второй палубе, мимо холодильников и кладовых и оттуда далее вниз по лестнице, с одной стороны которой находится нечто, что должно быть выходом из дымовой трубы, а с другой стороны – стена с надписью Deep Tank <Диптанк (англ.) (Примеч перев.)>. Лестница ведет к двери в машинное отделение. В качестве оправдания в руке у меня наготове швабра и ведро, а если этого будет недостаточно, я всегда могу воспользоваться старой проверенной историей, будто я иностранка и поэтому заблудилась.

Дверь тяжелая, изолированная и когда я ее открываю, меня сначала оглушает шум. Я выхожу на стальную платформу, откуда начинается узкая галерея, которая идет наверху вдоль всего помещения.

В центре помещения в десяти метрах подо мной на слегка приподнятом фундаменте возвышается двигатель. Он состоит из двух частей: главной, с девятью обнаженными головками цилиндров, и шестицилиндрового вспомогательного двигателя. Ритмично, словно части бьющегося сердца, работают блестящие клапаны. Вся установка высотой метров пять и длиной около двенадцати метров производит впечатление огромного, укрощенного дикого животного. Вокруг ни души.

В стальном полу сделаны отверстия, мои парусиновые тапочки ступают прямо над бездной.

Повсюду развешены таблички на пяти языках, запрещающие курение. В нескольких метрах впереди меня – ниша. Оттуда тянется голубой шлейф табачного дыма. Яккельсен сидит на складном стуле, положив ноги на рабочий стол, и курит сигару. В сантиметре под его нижней губой виден кровоподтек шириной во весь рот. Я прислоняюсь к столу, чтобы незаметно положить ладонь на лежащий там разводной ключ длиной в 13 дюймов.

Он снимает ноги со стола, откладывает сигару и расплывается в улыбке.

– Смилла. Я как раз о тебе думал.

Я отпускаю ключ. Его беспокойство на время пропало.

– У меня больная спина. На других судах во время плавания никто не суетится. Здесь мы начинаем в семь часов. Сбиваем ржавчин), сращиваем швартовы, красим, снимаем окалину и драим латунь. Как можно держать свои руки в приличном виде, когда ты каждый божий день должен сращивать тросы?

Я ничего не отвечаю. Я испытываю Бернарда Яккельсена молчанием.

Он очень плохо выносит его. Даже сейчас, когда у него прекрасное настроение, можно почувствовать скрытую нервозность.

– Куда мы плывем. Смилла? Я продолжаю молчать.

– Я пять лет плаваю, никогда ничего подобного не встречал. Сухой закон. Форма. Запрет выходить на шлюпочную палубу. И даже Лукас говорит, что не знает, куда мы направляемся.

Он снова берет сигару.

– Смилла Кваавигаак Ясперсен. Второе имя, кажется, гренландское... Он, наверное, посмотрел мой паспорт. Который лежит в судовом сейфе. Это наводит на размышления.

– Я внимательно осмотрел судно. Я знаю все о судах. У этого – двойной корпус и ледовый пояс по всей длине. В носовой части листы обшивки такие толстые, что могут выдержать взрыв противотанковой гранаты.

Он лукаво смотрит на меня.

– Сзади, над винтом, “ледяной нож”. Двигатель индикаторной мощностью в 6 000 лошадиных сил, достаточной для того чтобы идти со скоростью 16-18 узлов. Мы плывем по направлению ко льду. Это уж точно. Уж не на пути ли мы в Гренландию?

Мне не требуется отвечать, чтобы он продолжал.

– Теперь посмотри на команду. Всякий сброд. И они держатся вместе, все знают друг друга. И боятся, и не вытянешь из них, чего боятся. И пассажиры, которых никогда не видишь. Зачем они на борту?

Он откладывает сигару. Она так и не доставила ему удовольствия.

– Или взять тебя, Смилла. Я много плавал на судах в 4 000 тонн. На них, черт возьми, не было никакой горничной. Тем более такой, которая ведет себя как царица Савская.

Я беру его сигару и бросаю ее ведро. Она гаснет с тихим шипением.

– Я делаю уборку, – говорю я.

– За что он взял тебя на борт, Смилла? Я не отвечаю. Я не знаю, что ему сказать.

Только когда за мной захлопывается дверь в машинное отделение, я понимаю, каким раздражающим был шум. Тишина действует благотворно.

Верлен, боцман, стоит на средней площадке лестницы, прислонившись к стене. Проходя мимо, я непроизвольно поворачиваюсь к нему боком.

– Заблудились?

Из нагрудного кармана он достает горсточку риса и подносит ко рту. Он не роняет ни зернышка, и на руках его ничего не остается, все его движения уверенные и отработанные.

Мне. наверное, надо было бы придумать какое-нибудь оправдание, но я ненавижу, когда меня допрашивают.

– Просто сбилась с пути.

Поднявшись на несколько ступенек, я кое-что вспоминаю. – Господин Боцман, – добавляю я. – Просто сбилась с пути, господин Боцман.

3

Я ударяю по будильнику ребром ладони. Пролетев словно пуля через каюту, он ударяется о вешалку на двери и падает на пол.

Я не могу смириться с явлениями, которые рассчитаны на всю жизнь. Пожизненные заключения, брачные контракты, постоянная работа до конца жизни. Попытки зафиксировать отрезки существования и избавить их от течения времени. Еще хуже с тем, что призвано быть вечным. Как, например, мой будильник. Eternity clock. <Вечные часы (англ ) (Примея перев )> Так они его называли. Я вытащила его из приборной доски второго лунохода НАСА, после того как он полностью вышел из строя на материковом льду. Подобно американцам, он не смог выдержать 55-градусный мороз и ветер, значительно превышающий по силе бофортову шкалу.

Они не заметили, что я взяла часы. Я взяла их в качестве сувенира и чтобы доказать, что у меня не растут бессмертники – даже американская космическая программа не продержится у меня и трех недель.

На сегодняшний день они продержались уже десять лет. Десять лет, и при этом они не видели ничего иного, кроме грубости и суровых слов. Но к ним и в прежние времена предъявляли высокие требования. Говорили, что можно засунуть их в пламя паяльной лампы или сварить в серной кислоте, или погрузить на дно Филиппинской котловины, а они все равно, как ни в чем не бывало, смогут показывать время. Мне это утверждение казалось чересчур провокационным. В Кваанааке нам казалось, что ручные часы красивы. Некоторые из охотников носили их как украшение. Но нам бы и в голову не пришло жить по ним.

Это я объясняла сидящему за рулем Джилу. (Сидя в наблюдательной кабине, я сообщала, когда фирн приобретает слишком темный или слишком светлый оттенок, это означало, что он может не выдержать нас, а откроется, и земля поглотит идиотскую пятнадцатитонную американскую мечту о луне в сверкающую синим и зеленым тридцатиметровую трещину, которая, сужаясь у дна, заключает все падающее в крепкие объятия и тридцатиградусный мороз.) В Кваанааке нашим ориентиром является погода, – говорила я ему. Нашим ориентиром являются животные. Любовь. Смерть. А не кусочек механической железки.

Мне было тогда чуть больше двадцати. В этом возрасте можно лгать – можно даже лгать самому себе – с большим успехом.

В действительности, уже задолго до того времени, задолго до моего рождения европейское время пришло в Гренландию. Оно пришло вместе с расписанием работы магазинов Гренландской Торговой компании, установлением сроков уплаты долгов, церковными богослужениями и наемной работой.

Я пыталась разбить часы большим молотком. На молотке остались следы. Так что теперь я сдалась. Теперь я ограничиваюсь тем, что сметаю их на пол, где они невозмутимо электронно пищат, избавляя меня от необходимости появляться на мостике, не умыв лицо холодной водой и не подкрасив слегка глаза.

Время 2.30. Середина ночи в северной Атлантике. Около 22 часов из переговорного устройства над кроватью, без какого-либо предупреждения, кроме подмигивания зеленой лампочки, доносится голос Лукаса – вторжение в маленькое пространство.

– Ясперсен. Завтра в три часа утра вы должны подать кофе на мостик.

Только коснувшись пола, часы издают звук. Я проснулась сама по себе. Разбуженная ощущением непривычной активности. 24 часов хватило, чтобы ритм “Кроноса” стал моим. На судне в море по ночам тихо. Конечно же, работает двигатель, длинные, высокие волны ударяют о борт корабля, и время от времени форштевень разбивает 50-тонную массу воды в мелкую водяную пыль. Но это обычные звуки, а когда звуки повторяются достаточно часто, они превращаются в тишину. На мостике меняются вахтенные, где-то бьют склянки. Но люди спят.

На этом знакомом фоне теперь все в движении. Сапоги стучат по коридорам, двери хлопают, слышны голоса, звуки громкоговорителя и в отдалении гудение гидравлических лебедок.

По пути на мостик я выглядываю на палубу. Темно. Я слышу шаги и голоса, но свет не горит. Я иду в темноту.

На мне нет верхней одежды. Температура около нуля, ветер дует с кормы, небо покрыто низким и плотным слоем облаков. Гребни волн становятся видны только у самого борта, но ложбины между ними кажутся длинными, словно футбольные поля. Палуба скользкая и жирная от соленой воды. Я пригибаюсь к борту, чтобы укрыться и быть как можно менее заметной. В темноте у брезента стоит фигура. Впереди – слабый свет. Он идет из переднего трюма. Крышки люка откинуты в сторону, а вокруг отверстия установлено леерное заграждение. От двух развернутых назад грузовых стрел на передней мачте отходят два троса и спускаются в отверстие трюма. На леере кольцами разложен толстый, синий нейлоновый трос. Людей нет.

Трюм на удивление глубок, он освещен четырьмя лампами дневного света, по одной с каждой стороны. В десяти метрах подо мной на крышке большого металлического контейнера сидит Верлен. У каждого из углов контейнера находится белый ящик из стеклопластика, вроде тех, что используются для хранения надувных спасательных плотиков.

Это то, что я успеваю увидеть. Кто-то хватает меня сзади за одежду.

Я не сопротивляюсь, но не потому, что смирилась, а чтобы можно было дать более сильный отпор. В эту минуту судно накреняется на косой волне, и, потеряв равновесие, мы валимся назад в сторону пульта управления лебедками и к знакомому мне запаху лосьона после бритья.

– Идиотка, ты идиотка!

Яккельсен пытается отдышаться после напряжения. В его лице и голосе появилось нечто новое. Признаки страха.

– На этом судне те же порядки, что и в старое время. Занимайся своим делом.

Он почти умоляюще смотрит на меня.

– Убирайся отсюда. Проваливай.

Я иду назад. Он то ли шепчет, то ли кричит против ветра мне вслед.

– Ты что, хочешь оказаться в большом мокром шкафу?

Я с грохотом ударяю поднос сначала об один дверной косяк, затем о другой, потом красиво захожу и останавливаюсь, позвякивая в темноте.

Никто не обращается ко мне. Постояв так какое-то время, я делаю шаг назад и нахожу среди линеек и циркулей на столе место для чашек и сдобных булочек.

– Две минуты, восемьсот метров.

Он – лишь силуэт в темноте, но этот силуэт я прежде не видела. Он стоит, склонившись над зелеными цифрами электронного лага.

Слоеное сдобное тесто пахнет маслом. Урс – добросовестный кок. Запах улетучивается, потому что открыта дверь. В крыле мостика я замечаю спину Сонне.

Над морской картой зажигается слабая, красная лампочка, и в темноте проступает лицо Сигмунда Лукаса.

– 500 метров.

На мужчине комбинезон с расстегнутым воротником. Рядом с ним, на навигационном столе, стоит плоский ящик величиной с усилитель для стереосистемы. По бокам ящика поднимаются две тонкие телескопические антенны. У стола стоит женщина, в таком же комбинезоне, что и мужчина. На фоне рабочей одежды и сосредоточенности ее длинные, темные, расчесанные волосы, спадающие на расстегнутый воротник и струящиеся по спине, кажутся почти неуместными. Это Катя Клаусен. Внутренний голос подсказывает мне, что мужчина – это Сайденфаден.

– Минута, двести метров.

– Поднимайте.

Голос раздается из переговорного устройства на стене. Я разжимаю руки, отпуская стол, стоящий позади меня. Мои ладони вспотели. Я слышала этот голос раньше. В телефонной трубке, в своей квартире. В последний раз, когда я там была.

Красная лампочка гаснет. Из ночной тьмы вырастает серый контур, который поднимается из переднего трюма и движется, медленно покачиваясь, за борт судна.

– Десять секунд.

– Верлен. Опускай.

Он, должно быть, сидит в одной из наблюдательных кабин на верхушке передней мачты. То, что мы слышим, это его приказы палубе. – Туго натянуто. Ослабь.

– Пять секунд. Четыре, три, два, один, ноль.

Луч света туннелем прорезает ночь по направлению к корме. Контейнер лежит на воде, в пяти метрах от ахтерштевня. Он подпрыгивает – по-видимому, на носовой волне. От одного его угла вдоль борта в направлении носа тянется синий трос. У фальшборта стоят Мария и Фернанда, Хансен и матросы. Чем-то, напоминающим очень длинный багор, они отталкивают контейнер от борта. Благодаря освещению мне видно, что по краям контейнера – две узкие белые надувные резиновые полосы.

– Верлен. Отпускай.

Я передвигаюсь к крылу мостика. Свет идет от одного из тех прожекторов, которые прикреплены на перилах. Им управляет Сонне. Он перемещает луч света по воде. Контейнер освобожден от троса, находится уже на расстоянии 40 метров от кормы и начинает тонуть.

Раздается приглушенный хлопок, и на поверхности воды раскрываются пять оболочек из стеклопластика, и над большим металлическим контейнером появляются пять серых самонадувающихся плавучих буев, словно пять огромных водяных лилий. Потом прожектор гаснет.

– Один метр, 2 000 литров. Это голос женщины.

– 3 000, 4 000. Два метра, 5 000 литров. Два метра. Два с половиной. Два тридцать. 5 000 литров и два тридцать.

Я встаю рядом с подносом. На прежнее место. На приборе перед ней горит теперь несколько красных указателей.

– Я поднимаю. 4 700 и два с половиной. Три, три двадцать, четыре, четыре с половиной, пять. 5 700 литров и пять метров. Крен нулевой. Температура минус полградуса.

Она поворачивает ручку, и в комнате разрастается такой звук, как будто они принесли сюда мой будильник.

– Пеленг десять – четыре.

Она выключает переговорное устройство. Мужчина, сидящий перед лагом, выпрямляется. Напряжение снято. Сонне заходит в помещение и закрывает дверь. Лукас встает рядом со мной.

– Вы можете идти спать.

Я делаю жест в сторону кофе. Он качает головой. Им даже не потребовалось его разлить по чашкам. Меня позвали только для того, чтобы пронести поднос шесть метров от кухонного лифта до мостика. Это лишено всякого смысла. Разве что он хотел, чтобы я увидела то, что я только что видела.

Я беру поднос. Женщина передо мной наклоняется вперед и поглаживает мужчину. Она не смотрит на него. Ее рука на мгновение задерживается на его затылке. Потом она наматывает маленькую прядь его волос на пальцы и тянет. Они не замечают меня. Я жду, что он отреагирует на боль. Но он стоит совершенно спокойно, совершенно прямо.

Лицо Урса блестит от пота. Он пытается одновременно жестикулировать и балансировать большой десятилитровой кастрюлей.

– Feodora, die einzige mit sechzig Prozent Cacao. Und die Schlagsahne muss ein bisschengefroren sein <“Феодора” – единственный напиток, где есть 60 процентов какао А взбитые сливки должны быть немного охлажденными (нем.) (Пргшея перев) >. Десять минут im <в (нем.) (Примеч. перев.)> морозильнике.

Здесь все одиннадцать человек. В воздухе не витает никаких вопросов. Как будто я единственная не поняла, что произошло. Или же, как будто им и не надо этого знать.

Я втягиваю в себя обжигающий шоколад через слегка замерзшие взбитые сливки. В результате как будто мгновенно наступает опьянение, которое начинается в желудке и, горячо пульсируя, поднимается до самой макушки. Интересно, каким образом такой волшебник, как Урс, оказался на борту “Кроноса”.

Верлен задумчиво смотрит на меня. Но я избегаю его взгляда.

Я ухожу предпоследней. В углу над чашкой черного кофе сидит Яккельсен.

Мария стоит в туалете перед зеркалом. Сначала я думаю, что это своего рода протез, потом я вижу, что это маленькие, полые алюминиевые колпачки. На каждом кончике пальца у нее по колпачку, и теперь она их осторожно снимает. Под ними у нее красные, длиной четыре сантиметра, идеальные ногти.

– Я содержу свою семью, – говорит она. – В Пхукете. На свое жалованье. Я приехала в Данию шлюхой. В Таиланде ты либо девственница, либо шлюха.

Ее датский более невразумительный, чем у Верлена, менее разборчивый.

– Я могла принять 30 клиентов в день. Я бросила это дело. Вытянув указательный палец, она касается моей щеки кончиком ногтя и задерживает его, прижав к коже.

– Однажды я выцарапала глаза полицейскому.

Я стою, не двигаясь, касаясь ее ногтя. Она внимательно смотрит на меня. Потом опускает руку.

Я жду в своей каюте, приоткрыв дверь. Яккельсен проходит минуту спустя. Его каюта находится немного дальше по коридору. Он запирает за собой дверь. Я босиком подхожу к его двери. Внутри он с чем-то возится. Он чем-то тихо гремит, дергает наверх ручку. Загоняет под нее стул.

Он забаррикадировался. Может быть, он боится, что некоторые из тех женщин, которые тоскуют по нему, выломают дверь.

Я крадусь назад к своей каюте. Раздеваюсь, нахожу в ящике свой розовый банный халат и мочалку и, демонстративно посвистывая, иду в душевую и тру себя мочалкой, и вытираюсь, и намазываюсь кремом, и шлепаю в банных сандалиях назад по коридору. Отсюда я снова крадусь к двери Яккельсена.

За ней тихо. Может быть, он делает маникюр или как-то иначе ухаживает за своими нежными руками. Но это вряд ли.

Я стучу в дверь. Ответа нет. Стучу сильнее. Полная тишина. В кармане халата у меня мой ключ. Я открываю им дверь. Но она все равно не открывается. Я начинаю трясти ручку. Через минуту стул падает на пол. Я жду, пока пройдет испуг. Потом толкаю дверь. Предварительно, однако, бросив внимательный взгляд в обе стороны коридора – ситуация может быть истолкована не правильно.

Я стою в темноте. Не слышно ни звука. Я начинаю думать, что каюта пуста. Потом зажигаю свет.

Яккельсен спит в пижаме из таиландского шелка нежных пастельных тонов. Кожа его восковая. У левого уголка рта пузырьки слюны, и они двигаются всякий раз, когда он едва-едва, с трудом вдыхает воздух. Кисть его руки, выглядывающая из рукава пижамы, пугающе худа. Он похож на больного ребенка – да, в каком-то смысле, им и является.

Я трясу его. Веки его слегка приподнимаются. Глазное яблоко закатывается, и белки его глаз смотрят слепо и мертво. Он не издает ни звука.

Пепельница у кровати пуста. На столе ничего не лежит. Все в чистоте и порядке.

Я заворачиваю рукав его пижамы. На внутренней стороне руки рассеяно от 40 до 60 маленьких желто-синих точек с черным центром, красивый узор, который идет по вздувшимся венам. Я выдвигаю ящик для постельного белья. Он сбросил все туда. Фольгу, спички, старый стеклянный шприц, быстро застывающий клей, иголку, открытый перочинный нож, пластмассовый футляр, предназначенный для хранения швейных иголок, и кусочек черного резинового жгута, применяемого для упаковки.

Он не собирался в ближайшее время вставать. Он спит самым спокойным и безмятежным наркотическим сном.

До того как Гренландия получила автономию, там не было таможни. Функций таможенников выполняли полицейские и начальники портов. В тот год, когда я работала на метеорологической станции в Уппернавике, я встретила Йоргенсена.

Он был начальником порта. Но он редко бывал на своем рабочем месте. Вместо этого он отправлялся в Туле к американцам или же был на борту одного из сторожевых кораблей военно-морского флота. Он был рекордсменом Гренландии по количеству вертолетных перелетов.

Йоргенсена звали, когда что-то искали, не зная при этом, где это находится. Когда никого конкретно нельзя было заподозрить. У патруля по выявлению наркотиков на авиабазе Туле были собаки и металлоискатели, а также группа лаборантов и техников. В Хольстейнсборге было несколько опытных флотских следователей, а в Нууке находился один из переносных рентгеновских аппаратов Центра сварки.

И, однако, все они звали Йоргенсена. Он был квалифицированным сварщиком на верфи “Бурмайстер и Вайн”, а потом выучился на штурмана, и теперь оказался начальником порта, который никогда не показывался в порту.

Он был маленьким человечком, сереньким, сгорбленным, с жесткими, как у барсука, волосами. Он говорил на одном и том же односложном гнусавом датском с гренландцами, с русскими и всеми военными, не обращая внимания на звания.

Его приводили на борт задержанного судна или самолета, и он перекидывался парой слов с экипажем и с капитаном и, близоруко оглядываясь по сторонам, то и дело рассеянно постукивал костяшками пальцев по панелям, а потом вызывали одного из флотских слесарей, который приносил шлифмашину и снимал панель, а за панелью находили 5 000 бутылок или 400 000 сигарет, а с годами, все чаще – запечатанные парафином груды брикетов с белым порошком.

Йоргенсен рассказывал нам, что при расследовании проходишь только небольшой участок пути с помощью систематического метода. – Когда я не могу найти свои очки, – говорил он, – я сначала немного пользуюсь системой. Я ищу их в туалете, рядом с кофеваркой и под газетой. Но если их там нет, то я прекращаю думать, а сажусь в кресло и оглядываю все в ожидании, не появится ли идея, и она всегда появляется, всегда приходит. Мы не можем разложить все на части, неважно, что мы ищем – очки или бутылки, нам надо подумать и почувствовать, нам надо найти преступника в самих себе и решить, куда бы мы сами их запрятали.

В феврале 1981 года в одной из факторий залива Диско его застрелили четыре молодых гренландца, которые по его требованию получили необоснованно суровые приговоры за контрабанду алкоголя. Меня он почему-то любил. Гренландцев как народ он никогда не пытался понять.

Теперь я вспоминаю Йоргенсена и пытаюсь отыскать наркотики в самой себе.

Я бы прятала их, не торопясь. Я бы не делала это небрежно. У меня возникло бы искушение спрятать их за пределами моей каюты. Но я бы не смогла жить без их близости к моему телу. Как мать не может жить без своего новорожденного ребенка.

В каюте работает кондиционер. “Кронос” оснащен вентиляционной системой высокого давления, которая и сейчас тихо жужжит. Вытяжка находится за панелями потолка, в которых проделаны отверстия. В каждой панели, по меньшей мере. 40 винтов. Было бы невыносимо отвинчивать 40 винтов, каждый раз, когда надо добраться до своего ребенка.

Второй раз за сегодняшний день я просматриваю его ящики. По-прежнему без всякого результата. В них писчая бумага, синий пластилин – такой, какой используют, чтобы прикреплять к стене открытки, несколько блестящих, сверкающих номеров “Плейбоя”, электрическая бритва, несколько колод карт, коробка с шахматами, четыре прозрачных пластиковых коробки, в каждой из которых шелковая бабочка кричащей расцветки, немного иностранной валюты, платяная щетка и несколько запасных золотых цепочек вроде той, какую он носит на шее.

На книжной полке испанско-датский словарь. Турецкий разговорник Берлица, пособие по контрактному бриджу, изданное “Бритиш Петролеум”, несколько книг по шахматам. Потертая книга в бумажной обложке с изображением обнаженной упитанной блондинки с названием “Флосси – 16 лет”.

Меня никогда всерьез не интересовали никакие другие книги, кроме специальной литературы. Я никогда не утверждала, что я культурный человек. С другой стороны, я всегда считала, что никогда не поздно начать учиться заново. Может быть, следовало бы начать с “Флосси – 16 лет”.

Я достаю перочинный ножик из ящика. На лезвии – несколько темно-зеленых частичек. Я открываю шкаф и еще раз просматриваю всю одежду. Нет ничего именно этого цвета. В кровати Яккельсен издает приглушенные булькающие звуки.

Я достаю из ящика коробку с шахматами. Беру белого короля и черного ферзя и ставлю их на стол. Они искусно вырезаны из какого-то тяжелого дерева. Доска лежит на столе, она покрыта тонкой металлической пластиной. На борту корабля, наверное, очень удобно иметь магнитные шахматы. Магниты находятся снизу – серые кружки под ножкой. На кружке наклеен кусочек зеленого фетра. Я засовываю лезвие ножа между ножкой короля и металлическим кружком. С некоторым напряжением мне удается его вынуть. По бокам на нем видны следы клея. Я кладу кружок на стол.

На ноже остается кусочек фетра, несколько зеленых ниточек, которые заметны, только если знаешь, что они там должны быть.

Фигурка полая. Она примерно восемь сантиметров в высоту, и по всей ее высоте просверлен цилиндр, полтора сантиметра в диаметре. По-видимому, это сделал не Яккельсен, они так и выглядели с самого начала. Но он использовал это. Снаружи находится кусочек пластилина. Под ним – три прозрачные пластиковые трубочки. Я вытряхиваю их. Под ними – еще четыре.

Я кладу их на место, запечатываю пластилином и приклеиваю магнит на фигурку. Я могла бы обследовать остальные фигурки, чтобы выяснить, сколько футляров помещается в пешку – два или три. Чтобы определить, какой у него запас – на четыре месяца или на шесть. Но мне хочется уйти отсюда. Одинокой даме не пристало слишком долго оставаться в каюте незнакомого мужчины.

4

– Это было мое первое плавание. Поэтому я отправился к своему коллеге. “Как мне доплыть до Гренландии?” – спросил я. “Плыви до Скагена”, – ответил он. – “Там повернешь налево. Когда дойдешь до мыса Фарвель, поворачивай направо”.

Я ввинчиваю штопор в пробку. Это сухое вино, желто-зеленого цвета, и Урс отправил его на кухонном лифте в самый последний момент, как будто это чувствительная к температуре икона. Когда я вытягиваю пробку, половина ее остается в бутылке. Мне приходится предпринять еще одну попытку. На этот раз пробка, раскрошившись, падает внутрь. Урс сказал, что “Монтраше” – это великое вино. Тогда, наверное, не страшно, что туда попал такой маленький кусочек пробки?

– Потом он взял морскую карту, приложил один конец линейки к Ска-гену, повернул ее вокруг его оконечности и провел линию на мыс Фарвель. “Ты идешь вот так”, – сказал он, – “то есть ты плывешь grand circle sailing. <Плавание по дуге большого круга (англ ) (Примеч В.Воблина )> А последние двое суток перед мысом ты не спишь. Тут ты пьешь черный кофе и смотришь, нет ли айсбергов”.

Это говорит Лукас. Не глядя на тех, кому он это говорит. Но его авторитет приковывает их внимание.

Кроме него, в офицерской кают-компании три человека: Катя Клау-сен, Сайденфаден и старший механик Кютсов.

В первый раз в своей жизни я прислуживаю за столом.

– Тогда отплывали в апреле. Пытались попасть в так называемый “Пасхальный восточный ветер”. Если это удавалось, то во время всего плавания тебе был обеспечен попутный ветер. Трудно представить, чтобы кто-нибудь по доброй воле выбрал время от ноября до конца марта.

Существуют правила, определяющие, в какой последовательности надо наливать вино. С ними я, к сожалению, не знакома. Поэтому я решаю рискнуть и первой наливаю женщине. Она покачивает бокал, в котором налито на сантиметр жидкости, но глаза ее прикованы к Лукасу, и она не чувствует вкуса, когда пробует.

Я пытаюсь подходить поочередно то с правой, то с левой стороны. Чтобы все остались довольны.

Они переоделись к обеду. Мужчины в белых рубашках, женщина в красном платье.

– Первый лед мы можем ждать в сутках хода до мыса Фарвель. Именно там в 59-м затонул “Ханс Хедтофт”, принадлежавший Гренландской торговой компании, когда погибли 95 пассажиров и членов экипажа. Вы когда-нибудь видели айсберг, фрекен Клаусен?

Я подаю цветную капусту и батон из дрожжевого теста, приготовленные Урсом. У стола все проходит блестяще. Но около лифта я роняю остатки капусты прямо на вареного лосося. Он лежит целиком, во всей своей шкуре, и выжидающе смотрит на меня. Урс объяснил мне, что один японский кок научил его не варить глаза, а вынимать их и вставлять на место, когда рыба уже готова, и вообще слегка смазывать все яичным белком, так что рыба приобретает слизистый блеск, как будто она попало на стол прямо из сети. Мне это не нравится. По-моему, у нее какой-то дохлый вид.

Я соскребаю цветную капусту и вношу рыбу. Они все равно не видят, что едят. Они смотрят на Лукаса.

– Айсберги – это куски глетчера, которые сползают в море, откалываясь от материкового льда. Если они массивные, то соотношение между надводной и подводной частями один к пяти. Если они полые – один к двум. Последние, разумеется, наиболее опасны. Я видел айсберги высотой 40 метров и весом 50 000 тонн, которые могли перевернуться от вибрации винта.

Я обжигаюсь о картофельную запеканку. Лукасу повезло. У берегов Антарктиды я в резиновой лодке проскочила мимо частично растаявших столообразных айсбергов высотой 90 метров и весом миллион тонн. Они могли бы взорваться оттого, что рядом начали бы насвистывать первый куплет “Прекрасного и радостного лета”.

– “Титаник” столкнулся с айсбергом в 1912 году, к юго-востоку от Ньюфаундленда, и затонул за три часа. Погибло 1 500 человек.

У себя в каюте я положила в раковину газету и, наклонившись вперед, срезала 20 сантиметров волос, так что они стали одной длины с теми, которые отросли на месте ожога. Впервые за то время, что я нахожусь на борту, я сняла свой платок. Это все, что я могу сделать, чтобы женщина меня не узнала.

Я могла бы и не стараться так. Я для нее все равно, что муха на стене, она меня не видит. Мужчина смотрит на Лукаса, старший механик смотрит на свой бокал, а Лукас ни на кого и ни на что не смотрит. На мгновение глаза женщины оценивающе задерживаются на мне. Она, по меньшей мере, на 20 сантиметров меня выше и на пять лет моложе. Она темноволосая, у нее настороженный вид, а у губ ее складка, которая рассказывает историю, возможно, это история о том, чего стоит женщине – что бы там ни говорили – хорошо выглядеть.

У меня есть надежда. На похоронах Исайи было темно. И там было двадцать других женщин. И она была там совсем по другому поводу. Она была там, чтобы предостеречь Андреаса Фаина. Ему следовало бы послушаться этого предостережения.

У нее уходит доля секунды на то, чтобы каталогизировать меня. Открыв внутри себя тот ящичек, на котором написано “обслуживание” и “один метр и шестьдесят сантиметров”, она опускает меня туда и забывает обо мне. Ей есть на чем сосредоточиться. Под столом она положила руку на бедро мужчины.

Он не прикоснулся к рыбе.

– Но у нас ведь на борту радар, – говорит он. – На “Хансе Хедтофте” тоже был радар.

Ни один опытный капитан или руководитель экспедиции специально не запугивает своих спутников. Если человеку знаком весь риск плавания во льдах, то он знает, что как только началось путешествие, нельзя позволить себе усугублять внешнюю опасность внутренним страхом. Я не понимаю Лукаса.

– И при этом ледяные горы – это самая маленькая из наших проблем. Так средний человек представляет себе полярные моря. Гораздо хуже – ледяные поля – пояс пакового льда, который дрейфует вдоль восточного побережья, обходит мыс Фарвель в ноябре и тянется наверх мимо Готхопа.

Из второй бутылки мне удалось вынуть пробку в целости и сохранности. Я наливаю Кютсову. Он пьет, рассеянно изучая этикетку. Его интересует содержание алкоголя.

– Там, где заканчивается паковый лед, начинается западный лед, образовавшийся в Баффиновом заливе и загнанный в Девисов пролив, где он смерзается с зимним льдом. Это создает ледяное поле, в которое мы упремся поблизости от рыболовных банок к северу от Хольстейнсборга.

Путешествия обостряют все человеческие чувства. Когда из Кваанаака уезжали на охоту, в гости или чтобы съездить в Квеквертат, то начинали бурно развиваться дремавшие до этого влюбленность, дружба, враждебность. В воздухе между Лукасом и двумя его пассажирами-работодателями висит тяжелая взаимная неприязнь.

Я смотрю на Лукаса. Он ничего особенного не сделал и не сказал. И все же без всяких слов он требует, чтобы на него смотрели. У меня снова возникает слабое, тревожное ощущение, что я присутствовала на представлении, которое частично было дано ради меня, но смысла которого я не поняла.

– Где Тёрк? – спрашивает он.

– Он работает, – отвечает женщина.

Тот, кто полетит из Европы в Туле, почувствует, выйдя из самолета, что он оказался в морозильной камере с высоким давлением, что невидимая ледяная стужа под давлением в несколько атмосфер проникает в его легкие. Если полететь в обратном направлении, то, приземлившись Европе, подумаешь, что оказался в финской бане. Но судно, плывущее в Гренландию, плывет не на север, оно плывет на запад. Мыс Фарвель находится на той же широте, что и Осло. Холод начинается только тогда, когда, обогнув мыс, берешь курс прямо на север. Поднимающийся в течение дня ветер холодный и влажный, но не холоднее, чем в Каттегате. Волны в Северной Атлантике, напротив, длинные и глубокие.

Палуба залита водой. Отверстие переднего трюма теперь закрыто. Я измеряю его шагами. Оно пять с половиной на шесть метров. Таким оно раньше не было. По обеим сторонам видна белая, свежевыкрашенная полоска в три четверти метра. А на крышке – сварной шов. Люк недавно был расширен почти на метр с каждой стороны.

Для европейцев море символизирует неведомое, а плавания – это путешествия и приключения. Эта мысль не имеет ничего общего с действительностью. Плавание – это движение, которое более всего похоже на пребывание на одном месте. Чтобы почувствовать, что ты перемещаешься, надо иметь ориентиры, надо иметь фиксированные точки на горизонте и ледяные подъемы, которые исчезают под полозьями саней, и вид гор за napariaq – стойкой сзади на санях – все то, что растет, приближаясь, пробегает мимо и исчезает на горизонте.

Всего этого нет на море. Кажется, что судно стоит на месте, что оно – зафиксированная стальная платформа, обрамленная неизменным круглым горизонтом, над которым проносится серый, холодный зимний день, и помещенная на подвижную, но всегда одинаковую поверхность воды. Сотрясаемое монотонными усилиями двигателя, оно без всякого результата топчется на месте.

Или же это я стала слишком старой, чтобы путешествовать.

Обступивший нас морской туман нагоняет на меня депрессию.

Чтобы путешествовать, надо иметь дом, откуда уезжаешь и куда возвращаешься. В противном случае ты беженец, бродяга, qivittog. Сейчас в Северной Гренландии в Кваанааке они собираются в дощатые бараки, покрытые рифленым железом.

Как и много раз прежде, я спрашиваю себя, почему я здесь оказалась. Я не могу взять на себя всю ответственность, это слишком тяжелое бремя, мне, должно быть, еще и не повезло – вселенная, должно быть, отвернулась от меня. Когда мир предает меня, я сама сжимаюсь, словно живая мидия, на которую капнули лимонным соком. Я не могу подставить другую щеку, я не могу встречать враждебность с еще большим доверием.

Однажды я ударила Исайю. Я рассказывала ему, что когда у Сиорапа-лука, далеко в заливе, вскрывался лед, мы, дети, прыгали со льдины на льдину, прекрасно сознавая, что если мы поскользнемся, то окажемся подо льдом, и течение унесет нас в Нерривик – мать морей, откуда никогда не возвращаются. На следующий день он хотел подождать меня перед “Бругсеном”, около гренландской статуи на площади, но когда я вышла из магазина, его не оказалось на месте, а когда я пошла по мосту, то увидела его внизу на льду, тоненьком, только что вставшем льду, немного подтаявшем снизу от течения. Я не закричала – я не могла кричать, а спустилась вниз к туалету на набережной и мягко позвала его, и он пришел, осторожно ковыляя по льду, и когда он встал на булыжник, я его ударила. Удар был видимо – как это бывает в случае насилия – квинтэссенцией моих чувств к нему. Он едва устоял на ногах.

– Ты меня бьешь, – сказал он и, моргая сквозь слезы, огляделся в поисках оружия, чтобы вспороть мне живот.

Но потом, сделав простой, но великий шаг, он обратился к своим безграничным природным резервам.

– Naammassereerpog, к этому можно привыкнуть, – сказал он.

Я таким глубокомыслием не обладаю. Возможно, это одна из причин того, что все пошло, как пошло.

Все вокруг тихо, но я знаю, что за спиной у меня стоит человек. Потом о перила облокачивается Верлен, глядя вместе со мной в сторону моря. Он снимает свою рабочую рукавицу и достает из нагрудного кармана немного риса.

– Я думал, что гренландцы коротконогие и трахаются, как свиньи, а работают, только когда голодны. Единственный раз, когда я там был, мы везли керосин в один город где-то на севере. Мы заливали керосин прямо в контейнеры, стоявшие на берегу. В какой-то момент появилась лодка с маленьким человечком, который, выстрелив из ружья, что-то прокричал. Потом все они побежали к своим хижинам и, вернувшись с ружьями, отправились в море в своих яликах или начали стрелять прямо с берега. Если бы я не был начеку, из-за давления вылетели бы шланги из резервуаров. Оказалось, что все это из-за того, что шел косяк какой-то рыбы.

– Какое это было время года?

– Может быть, июль или начало августа.

– Белуха, – говорю я. – Маленький кит. Значит это было у одного из урочищ к югу от Упернавика.

– Мы послали телеграмму в торговую компанию о том, что они прекратили работу и ушли на рыбную ловлю. Нам ответили, что это происходит несколько раз в год. Так всегда с примитивными народами. Когда их желудки полны, они не видят никаких причин работать. Я понимающе киваю.

– В Гренландии считают, – говорю я, – что филиппинцы – это нация ленивых мелких сводников, которых можно использовать на море только потому, что им не надо платить больше доллара в час, но что их постоянно надо кормить большими порциям свежесваренного риса, если не хочешь неожиданно получить нож в спину.

– Это правда, – говорит он.

Он прислоняется ко мне, чтобы не кричать. Я смотрю в сторону мостика. На том месте, где мы стоим, мы как на ладони.

– На этом корабле свои законы. Некоторые законы установил капитан. Некоторые – Тёрк. Но не все законы. Они зависят от нас – от крыс.

Он улыбается мне, зубы его на фоне темной кожи – словно глазированные кусочки мела. Он ловит мой взгляд.

– Фарфоровые коронки. Я сидел в тюрьме в Сингапуре. Через полтора года у меня во рту не было ни одного зуба. Челюсть была скреплена оцинкованной стальной проволокой. И мы организовали побег.

Он еще ближе прислоняется ко мне. – Это там я понял, насколько я не перевариваю полицейских.

Когда он выпрямляется и уходит, я остаюсь стоять, глядя на море. Начинают падать белые хлопья. Но это не снег. Это с палубы. Я смотрю на себя. По всей длине от воротника до резинки на талии мой пуховик вспорот одним разрезом, который, не затронув подкладку, открыл полости, откуда теперь, кружась вокруг меня, словно снежинки, вырывается пух. Я снимаю куртку и складываю ее.Когда я иду по палубе, я вспоминаю, что должно быть холодно. Но я не чувствую холода.

5

Комитет Торгового флота по обеспечению бытовых условий моряков рассылает своим абонентам пакеты с девятью видеофильмами. На большом экране в спортивном зале Сонне приготовился показывать первый из них. Я сажусь в последнем ряду. Когда на экране появляется заход солнца над пустыней, я тихо прокрадываюсь к выходу.

На второй палубе в двух стоящих друг против друга рядах шкафов хранятся инструменты и запасные части. Я выбираю крестообразную отвертку. Потом беспорядочно роюсь в шкафах. В одном из деревянных ящиков я нахожу серые шарики от шарикоподшипника со следами смазки, каждый из них чуть больше мяча для гольфа и завернут в промасленную бумагу. Я беру один из них.

Поднявшись по трапу, я выхожу на ют. Через два длинных окна из помещения, где показывают фильм, проникает свет. Встав на колени, я подползаю к окну и заглядываю внутрь. Только когда мой взгляд находит и черный блестящий затылок Верлена, и очертания вьющихся волос Яккельсена, я возвращаюсь в коридор. И отпираю каюту Яккельсена.

Теперь в ящике под кроватью только постельное белье. Но шахматы по-прежнему на своем месте. Я засовываю коробку под джемпер. Потом некоторое время прислушиваюсь у двери и возвращаюсь в свою каюту. Далеко отсюда, в неопределенном направлении, через металлический корпус слышно звуковое сопровождение фильма.

Я кладу коробку в ящик стола. Странное ощущение – быть обладателем предмета, который в зависимости от того, в каком порту его найдут, может обеспечить своему владельцу от трех лет условного заключения до смертного приговора.

Я надеваю тренировочный костюм. Металлический шарик я завязываю в длинное, белое банное полотенце, которое складываю вдвое. Потом вешаю его обратно на крючок. И сажусь ждать.

Если приходится долго ждать, нужно чем-нибудь заняться в это время, чтобы избежать разрушительного воздействия ожидания. Если пустить все на самотек, сознание дрогнет, проснется страх и беспокойство, появится депрессия и тебя потянет вниз.

Чтобы не пасть духом, я задаю себе вопрос: что такое человек, что такое я сама?

Или я – мое имя?

В год моего рождения моя мать ездила в Западную Гренландию и оттуда она привезла женское имя Millaarak. Поскольку оно напоминало Морицу датское слово mild, <Мягкий, нежный (датск.)> которого не было в словаре его любовных отношений с моей матерью, поскольку он хотел подвергнуть все гренландское трансформации, которая бы сделала все европейским и знакомым, и поскольку я, как рассказывают, улыбалась ему – безграничное доверие грудного ребенка, который еще не знает, что его ждет – они договорились на имени Smillaarak, которое благодаря тому износу, которому время подвергает всех нас, превратилось в имя Смилла.

Которое – всего лишь звук. А далее – можно в поисках того, что скрывается за звуком, найти тело с его кровообращением, движением лимфы. Его любовь ко льду, его гнев, его тоску, его понимание пространства, его бренность, его неверность и лояльность. За всем этим взрыв и затухание неясных сил, обрывочные и не связанные между собой картины воспоминаний, безымянные звуки. И геометрия. Глубоко в нас самих скрывается геометрия. Мои учителя в университете постоянно задавали вопрос, в чем проявляется реальность геометрических понятий. Где находится, спрашивали они, идеальный круг, настоящая симметрия, абсолютная параллельность, если их нельзя смоделировать в этом несовершенном окружающем мире?

Я не отвечала им, потому что они бы не поняли всей очевидности моего ответа и всей безграничности того, что из него следует. Геометрия существует в нашем сознании как врожденный феномен. В реальном мире никогда не возникнет снежный кристалл абсолютно правильной формы. Но в нашем сознании находится сверкающее и безупречное знание о совершенном льде.

Если ты чувствуешь в себе силы, можно искать и дальше – за геометрией, за туннелями света и тьмы, которые есть в каждом из нас и которые тянутся назад к бесконечности.

Так много можно было бы сделать, если бы были силы.

Фильм закончился два часа назад. Два часа назад Яккельсен вошел в свою каюту. Но нет никаких оснований испытывать нетерпение. Нельзя вырасти в Гренландии, не столкнувшись с алкоголизмом или наркоманией. Ошибочно утверждение, будто наркотики делают людей непредсказуемыми. Напротив, они делают их очень, очень предсказуемыми. Я знаю, что Яккельсен придет. У меня достаточно терпения, чтобы ждать, сколько потребуется.

Я протягиваю руку к выключателю, чтобы ждать в темноте. Выключатель находится между раковиной и шкафом, так что мне необходимо наклониться вперед.

Именно этот момент он и выбирает. Значит, он стоял, прижав ухо к двери. Я недооценила Яккельсена. Подкравшись к моей двери, он открыл замок своим ключом и дождался, пока не услышит какое-нибудь движение за ней – и все это притом, что я, находясь прямо за дверью, не слышала его. Теперь он распахнул дверь так точно, что она ударила мне в висок и отбросила меня на пол между кроватью и шкафом. Войдя, он закрыл за собой дверь. Не надеясь на свою физическую силу, он взял с собой большую свайку с деревянной ручкой и полым концом из полированной стали.

– Отдавай, – говорит он. Я пытаюсь сесть.

– Не двигайся! Я сажусь.

Он поворачивает свайку в руке так, что тяжелый конец оказывается внизу, и ударяет меня по ногам. Он попадает в щиколотку на правой ноге. На мгновение тело отказывается верить в то, как сильна боль, потом белый язык пламени поднимается по скелету до макушки, и верхняя часть тела, не повинуясь мне, падает на пол.

– Отдавай.

Я не могу вымолвить ни слова. Но засовываю руку в карман и, достав маленький пластиковый футляр, протягиваю ему.

– Остальное.

– В ящике.

Он размышляет. Чтобы подойти к столу, ему нужно перешагнуть через меня.

Его беспокойство проявляется в большей степени, чем когда-либо раньше, но в нем появилось какая-то непреклонность. Я однажды слышала, как Мориц рассказывал, что с героином можно прожить долгую, здоровую жизнь. Если есть деньги. Само по себе вещество оказывает почти консервирующее действие. В могилу наркоманов загоняют холодные подъезды, воспаление печени, вредные примеси, СПИД и изматывающие попытки раздобыть деньги. Но если тебе позволяет кошелек, ты можешь жить с этой привычкой, не жалуясь на здоровье. Так говорил Мориц.

Я думаю, он преувеличил. Циничное, иронично-отстраненное преувеличение специалиста. Героин – это самоубийство. По мне нисколько не лучше оттого, что это растянуто на 25 лет, при любых обстоятельствах это презрение к собственной жизни.

– Достань мне их.

Я сажусь на корточки. Когда я пытаюсь опереться на правую ногу, она подкашивается, и я падаю на колени. Преувеличивая свое падение, я растягиваюсь до раковины. Сняв белое полотенце с крючка, вытираю кровь с лица. Потом поворачиваюсь и, хромая, делаю шаг в сторону письменного стола с ящиками. По-прежнему, с полотенцем в руках. И оборачиваюсь к шкафу.

– Ключ здесь.

Поворачиваясь, я начинаю замахиваться. Дуга, направленная на иллюминатор, поднимается к потолку и, ускоряясь, опускается к его носу.

Он видит, что она приближается, и отступает назад. Но он ожидает всего лишь легкого удара тканью. Спрятанный в полотенце шарик ударяет его прямо в грудь. Он падает на колени. Я снова замахиваюсь. Он успевает поднять руку, удар приходится ему в предплечье, отбрасывая его на кровать. Он приходит в бешенство. Я ударяю изо всех сил, целясь ему в висок. Он делает самое разумное – двигаясь навстречу удару, поднимает руку, так что полотенце обматывается вокруг нее, и он дергает. Я пролетаю на метр вперед. Тогда он снизу наотмашь ударяет меня свайкой прямо в живот. Мне кажется, что я вижу саму себя со стороны, в полете через каюту, и чувствую спиной письменный стол. Он ползет ко мне по кровати. Я не ощущаю своего тела и опускаю глаза вниз.

Сначала мне кажется, что из меня вытекает какая-то белая жидкость. Потом я понимаю, что это я при падении утащила за собой полотенце. Он уже на краю кровати. Я приподнимаю полотенце с шариком, в два раза укорачиваю и, взяв его обеими руками, резко дергаю вверх.

Удар приходится ему под подбородок. Его голова откидывается, тело с некоторым опозданием следует за ней, и его отбрасывает к двери. Сначала его руки, пытаясь нащупать какую-нибудь опору позади, хватаются за ручку, потом он перестает делать эти попытки и опускается на пол.

Какое-то время я стою. Потом с трудом преодолеваю три метра, держась за кровать, шкаф и раковину, парализованная от пупка и ниже. Я поднимаю с пола свайку. Из его кармана я вытаскиваю пластиковый футляр.

Он долго приходит в себя. Я жду, прижав к себе свайку. Он ощупывает свой рот и сплевывает в ладонь. Появляется кровь, с твердыми светлыми кусочками.

– Ты испортила мне лицо.

Половина его верхних передних зубов выбита. Это видно, когда он говорит. Злоба в нем угасла. Он похож на ребенка.

– Дай-ка мне тот футляр, Смилла.

Я достаю и пристраиваю его у себя на колене.

– Я хочу осмотреть передний трюм, – говорю я.

Туннель начинается в машинном отделении. Между стальными балками фундамента двигателя вниз спускается маленький трап. У его подножия водонепроницаемая пожарная дверь ведет в узкий проход высотой в человеческий рост и шириной менее метра.

Эта дверь заперта, но Яккельсен открывает ее.

– Там, с другой стороны двигателя под средним и нижним помещениями юта вниз к боковым танкам проходит такой же туннель.

У меня в каюте он насыпал короткую, широкую полоску на мое карманное зеркальце и втянул ее в себя прямо через одну ноздрю. Это преобразило его в блестящего и самоуверенного гида. Но он шепелявит из-за выбитых передних зубов.

Я с трудом ступаю на правую ногу. Она вспухла как после сильного растяжения. Я иду за ним. Воткнув головку маленькой крестообразной отвертки в пробку, я засунула ее за пояс брюк.

Он включает свет. Через каждые пять метров висит лампочка в сетке из стальной проволоки.

– Длина туннеля 25 метров. Тянется до того места, где начинается передняя палуба. Сверху трюм объемом 34 500 кубических футов, над ним другой объемом 23 000 кубических футов.

Вдоль стен туннеля плотной решеткой расположены шпангоуты. Он кладет на них руку.

– Двадцать дюймов. Между шпангоутами. Вдвое меньше того, что требуется для судна в 4 000 тонн. Полуторадюймовые листы в носовой части. Это дает прочность в двадцать раз большую, чем того требуют страховые компании и Корабельный надзор, чтобы принять судно к ледовому плаванию. Вот почему я знал, что мы направляемся ко льдам.

– Откуда ты столько знаешь о судах, Яккельсен?

Он выпрямляется – сплошное очарование и огромные возможности.

– Ты помнишь Педера Моста, да? Я Педер Мост. Я, также как и он, из Свенборга. Я рыжий. Я из прежних времен. Из тех времен, когда корабли были из дерева, а моряки из железа. Теперь все наоборот.

Он проводит рукой по своим рыжим кудряшкам, чтобы придать им залихватский вид.

– Я такой же стройный, как и он. Мне несколько раз предлагали быть манекенщиком. В Гонконге два парня подписали со мной контракт. Они занимались модой. Они издалека обратили внимание на мою осанку. На следующий день я должен был явиться на первую съемку. В то время я плавал юнгой. Понимаешь, я не успевал вымыть посуду. Тогда я вывалил все вилки, ножи и тарелки вместе с водой через иллюминатор. А когда я пришел к ним в гостиницу, они, к сожалению, уже уехали. Шкипер вычел 5 000 крон из моего жалования для оплаты того ныряльщика, которому пришлось доставать все со дна.

– Мир несправедлив.

– То-то и оно, моя милая. Именно поэтому я только матрос. Я плаваю семь лет. Я уже много раз собирался учиться на штурмана. И что-то всегда мешало. Но я знаю все о судах.

– А тот ящик, который мы вчера сбросили в воду, о нем же ты ничего не знал.

Он щурит глаза.

– Значит, верно то, что говорит Верлен. Я молчу.

Он взмахивает рукой.

– Я бы мог быть полезным полиции. Они могли бы взять меня в подразделение по борьбе с наркотиками. Я ведь знаю весь этот мир.

Над нашими головами проходит водопроводная труба. Через каждые десять метров на ней установлены насадки спринклерной противопожарной системы. У каждой из них – матовая красная лампочка. Он достает из кармана носовой платок и привычным движением оборачивает им отверстие. Потом зажигает сигарету.

– В каждом из них дымовые датчики. Если сядешь тут в уголочке покурить, не обезопасив себя, сработает сигнализация.

Он с наслаждением наполняет легкие и жмурится от боли во рту.

– В Дании чертовски трудно избавиться от нелегального груза. Вся страна насквозь находится под контролем – лишь только ты приближаешься к порту, тут же к тебе пристают полиция, портовые власти и таможенники, и все они хотят знать, откуда ты и куда, и кто твой владелец. В Дании не найдешь людей, которых можно подкупить, все они государственные служащие, они даже стакан минеральной воды от тебя не возьмут. Тогда тебе приходит в голову, что кто-нибудь из твоих приятелей мог бы на небольшом судне подойти к твоему борту и, взяв ящик, выгрузить его на какой-нибудь темный берег или в другое место. Но это тоже не пройдет.

Потому что все знают, что в Дании военно-морские силы и таможня сотрудничают. На двух крупных военных базах на Анхольте и в Фредерике-хауне сидят военные и выдают всем входящим в датские территориальные воды и покидающим их номер, заносят его в компьютер и отслеживают их движение. Они бы сразу засекли твоего друга на его судне. Поэтому у тебя возникает идея просто сбросить твой ящик за борт. Прикрепив к нему буек или несколько надувных баллонов и маленький, работающий на батарейках передатчик, излучающий сигнал, который может запеленговать тот, кто придет подобрать твой ящик.

Я пытаюсь установить связь между тем, что слышу, и тем, что видела.

Он тушит сигарету.

– И все же тут что-то не так. Судно пришло с верфи в Гамбурге. Оно находилось в датских территориальных водах две недели. Стояло в Копенгагене. Вроде бы слишком поздно бросать товар на расстоянии 500 морских миль в Атлантике, так?

Я согласна. Это непонятно.

– Я думаю, что вчерашнее – это не контрабандный товар. Я знаю этот бизнес, я действительно уверен в том, что это не товар. И знаешь, почему? Потому что я заглянул в контейнер. Знаешь, что было в том контейнере? Цемент, сотни 50-килограммовых мешков с портландцементом. Я забрался туда ночью. Контейнер был закрыт на висячий замок. Но ключи от грузового отсека всегда висят на мостике. На случай смещения груза. Поэтому когда я был на вахте, я их взял. Слушай, я был весь как на иголках. Открыл крышку – и ничего кроме цемента. Я говорю себе, что быть этого не может. Что тут что-то не так. Поэтому я отправляюсь назад на камбуз за шампуром. Чуть в штаны не наложил при мысли о том, что Верлен меня увидит. Два часа просидел в том контейнере. Перекладывая мешки и протыкая их шампуром, чтобы найти что-нибудь. Спина у меня раскалывается. Кожа на руках растрескалась. Цементная пыль – это страшное дело. Но я ничего не нахожу. Невозможно, говорю я себе. Все это плавание. Полная секретность. Повышенная зарплата, потому что мы не знаем, куда плывем. А на борт они берут всего лишь мусорный контейнер с цементом. Это уж слишком. Я почти не сплю по ночам. Я говорю себе, что тут должны быть замешаны наркотики.

– Значит, ты не узнал, в чем тут дело.

– Я думаю, – говорит он медленно, – что вчера была репетиция. Дело в том, что не так-то легко сбросить большой груз за борт. Надо сбросить его в нужных координатах, чтобы можно было найти товар. Надо постараться, чтобы ящик не попал под винт. Надо следить, чтобы не было большого крена, особенно при ветре и большой волне, иначе могут быть неприятности. А ты знаешь, что даже небольшие движения изменят твою относительную скорость на радаре береговой охраны. Лучше всего было бы остановиться и осторожно спустить ящик за борт. Но этот номер не пройдет. В ту же секунду ты услышишь таможенников по УКВ. Так что если бы тебе действительно надо было опустить что-то большое и тяжелое в воду и сделать это тихо и незаметно, тебе бы следовало потренироваться. Чтобы проверить буи и пеленговое устройство и чтобы дать матросам возможность усвоить свои действия на палубе. Чтобы проверить грузовую стрелу, и лебедки, и натяжение троса. Тот вчерашний ящик был тренировкой, “обманкой”. Здесь его выбросили, чтобы убедиться в том, что мы вне зоны действия радаров. А на самом деле, потом будет другой. – Какой?

– С настоящим товаром, моя милая. Тем, за которым мы плывем. Поверь моему слову. Я знаю все о море. Все это стоило им целое состояние. Единственное, что может обеспечить проценты с этого капиталовложения – это наркотики.

Там, где заканчивается туннель, вокруг стальной стойки не толще основания флагштока поднимается вверх узкая винтовая лестница. Яккельсен кладет руку на белую эмаль стойки. – Это опора передней мачты.

Я вспоминаю грузовую стрелу и лебедки. На них указана максимальная нагрузка в 45 тонн.

– Она слишком тонкая.

– Давление по вертикали. Нагрузка на мачту дает направленное вниз давление. Никакого заметного поперечного давления не возникает.

Я насчитываю 56 ступенек и прикидываю, что мы поднялись на такое количество метров, которое соответствует высоте трехэтажного дома. Моей ноге это нелегко дается.

Наверху трапа площадка, примыкающая к переборке. В переборке – круглая крышка диаметром в полтора метра. На ней два зажимных колеса, которые делают ее похожей на дверь сейфа из мультфильма. Крышка не соответствует тому, что ее окружает. “Кронос” выглядит так, будто он построен одновременно с “Киста Дан” судоходной компании “Лауритсен”

– моей первой захватывающей встречей с большими дизельными судами. Это было в моем детстве, в начале 60-х. Крышка кажется изготовленной позавчера.

Крышка закрыта не очень плотно. Яккельсен поворачивает оба колеса на пол-оборота и дергает ее на себя. Она должна быть тяжелой, но поддается без сопротивления. С внутренней стороны в качестве уплотнения – тройной бортик из плотной черной резины.

За дверью – платформа, которая возвышается над темной пустотой. Откуда-то из-за двери он достает большой фонарик на батарейках. Я беру его и зажигаю.

Уже по звуку, по отражению его от далеких стен, можно понять, как велико помещение. Теперь луч света достигает дна, которое, кажется, находится головокружительно далеко под нами. В действительности, наверное, в 10-12 метрах. Над нами примерно 5 метров до крышки трюма. Я освещаю все отверстие по периметру. На нем такое же резиновое уплотнение. Я осматриваю дно. Оно представляет собой решетку из нержавеющей стали.

– Она опушена, – говорит он. – Когда здесь стоял контейнер, она была поднята выше.

Под решеткой пол скошен в сторону сточного люка.

Я нахожу угол и провожу фонариком снизу вверх по стене.

Стены сделаны из полированной стали. На некотором расстоянии от дна луч освещает выступ. Он напоминает головку ручного душа. Но он расположен под углом вниз. Немного выше – еще один выступ. Потом еще один. То же самое с другой стороны. В помещении их всего 18.

Я осматриваю все стены. В каждой стене сверху, снизу и посередине вставлены решетки размером 50 на 50 сантиметров.

Та платформа, на которой мы стоим, выдается на полметра над помещением. Слева находится приборная доска. На ней четыре лампы, рубильник, счетчик с надписью “кислор. 0/00”, еще один такой же с надписью “давл. возд.”, термостат со шкалой от плюс 20 до минус 60 градусов по Цельсию и гигрометр.

Я вешаю фонарик на место. Мы выходим, и я закрываю дверь. Слева в стене находится маленькая белая дверца. Я пытаюсь открыть ее, но ключ Яккельсена не подходит. Это неважно. Я примерно представляю себе, что за ней находится. За ней находится точно такая же приборная доска, как и в трюме. Плюс кнопки регулировки.

Мы идем назад. Яккельсен впереди. Его энергия иссякает. Он исчерпал все свои силы.

Он остается ждать в своей каюте, пока я хожу за шахматными фигурками для него. Мне не встретилось ни души. На моем будильнике 3.30. Я чувствую себя постаревшей.

Я иду в душ. Когда я выхожу из душа, он стоит в дверях. Полный энергии. С преобразившимся худым юным лицом.

– Смилла, – шепчет он, – как насчет того, чтобы быстренько трахнуться?

– Яккельсен, – говорю я, – скажи-ка мне одну вещь. Этот Педер Мост тоже был наркоманом?

6

Я засовываю голову в сушильную машину и погружаю руки в еще обжигающе горячие полотенца. Кожа на лице и руках мгновенно и ощутимо начинает сохнуть.

Если человек бездомен, он всегда будет искать связь, сходство, запахи, цвета и переживания, которые могут напомнить ему о том месте, где у него было ощущение родного дома, где он когда-то мог обрести душевный покой. В сушильной машине воздух пустыни. Однажды у меня возникло ощущение родного дома, когда я была в пустыне.

Мы шли по равнине на дне долины, и вокруг нас была плоская, безжизненная степь, а над нами палящее солнце. Как будто немилосердно любопытный Бог направил на нас свой микроскоп и свою лабораторную лампу, потому что мы были единственными живыми существами в совершенно безлюдном мире. Мы шли по песчаным дюнам и по соляным озерам, через желто-коричневый, пепельно-серый и все же волнующе прекрасный ад жары. В конце дня началась пыльная буря, нам пришлось прижаться к земле, закрыв лица платками. У нас кончилась вода, и у одного из участников, молодого человека, поднялась температура, и он кричал, что умирает от жажды. Когда буря пронеслась мимо, между нами и солнцем на мгновение повисла завеса взметенного песка. Она светилась изнутри, как будто поглотила солнце, как будто это вместе с солнцем поднимался в небо огромный пылающий пчелиный рой. Но на душе у меня было светло и радостно без всякой на то причины.

Время было 23.30 вечера, яркий свет был светом полуночного солнца, а происходило все это в Шукертдален в Северной Гренландии, арктической пустыне, где полярное солнце в течение очень короткого лета нагревает дюны до 35 градусов, создавая наполненный комарами пейзаж с высохшими руслами рек и трепещущей от жары каменной почвой. Чтобы пересечь ее, потребовалось два дня, и с тех пор у меня часто возникало желание вернуться туда. Мой брат участвовал в экспедиции как охотник. Это было наше последнее долгое совместное путешествие. Мы чувствовали себя детьми, как будто никогда не было того дня, когда Мориц заставил меня уехать в Данию, как будто у нас никогда не было 12 лет разлуки. Сейчас, стоя перед сушильной машиной, я все время возвращаюсь мыслями к этому абсурдному воспоминанию из моей молодости, сладость которого я более никогда ни с кем не смогу разделить. Смерть страшна не тем, что она меняет будущее. А тем, что она оставляет нас в одиночестве с нашими воспоминаниями.

Я достаю отвертку из пробки и разрываю большой черный мешок для мусора.

Позавчера ночью Яккельсен показывал мне трюм. Со вчерашнего дня я не расстаюсь с отверткой.

Придя вчера около 12 часов из прачечной к себе в каюту, я хотела переодеться.

Пожалуй, мою жизнь в целом можно назвать беспорядочной. Но моя одежда находится в порядке. Я взяла с собой вешалки для брюк, надувные вешалки для блузок, а свои свитера я складываю совершенно определенным образом. Ваша одежда остается новой и все же привычной оттого, что ее хорошо гладят, складывают, развешивают, и раскладывают аккуратными стопками.

Наверху в моем шкафу лежит футболка, которая сложена не так, как ей положено. Я просматриваю всю стопку. Кто-то ее обследовал.

В кают-компании я сажусь рядом с Яккельсеном. Я не видела его с прошлой ночи. На минуту он прекращает есть, потом опять склоняется над тарелкой.

– Ты обыскивал, – спрашиваю я тихо. – мою каюту?

В его глазах лихорадочно трепещет страх. Он качает головой. Мне следовало бы поесть, но у меня пропал аппетит. Перед тем, как идти после обеда в прачечную, я приклеиваю две тонкие полоски скотча на свою дверь.

Когда я возвращаюсь перед ужином, они оторваны. С того момента я не расстаюсь с отверткой. Возможно, это и не очень разумная реакция. Но люди могут привязываться к самым удивительным предметам. Чем крестообразная отвертка хуже чего-нибудь другого?

Из мешка на пол вываливается груда мужской одежды. Майки-сеточки, рубашки, носки, джинсы, трусы, пара брюк из плотной ткани в рубчик.

Это первая порция грязного белья с закрытой шлюпочной палубы.

Немного женской одежды: кардиган, чулки, хлопчатобумажная юбка, полотенца из махровой ткани толщиной в один сантиметр с бирками “Ютландская ткацкая фабрика дамаста”, на которых вышито имя Кати Клаусен. Более она ничего не прислала. Я ее хорошо понимаю. Женщинам не нравится, когда посторонние видят их грязное белье и держат его в руках. Если бы кроме меня в прачечной работал еще кто-нибудь, я бы стирала свое белье в раковине и потом сушила на спинке стула.

Потом еще одна груда мужской одежды. Футболки, рубашки, свитера, холщовые брюки. Обо всем этом можно сказать три вещи. Что все это новое, все это дорогое и все это 52-го размера.

– Ясперсен.

Маленькие черные пластмассовые телефоны, которые висят в каждом помещении “Кроноса” и приводятся в действие с мостика, позволяя тем самым вахтенному, когда ему будет угодно, подключиться и дать приказ, для меня – во всяком случае, в настоящий момент – являются олицетворением того, к чему привело замечательное, мелко-террористическое, изощренное и превосходящее все разумные пределы технологическое развитие последних 40 лет.

– Подайте, пожалуйста, кофе на мостик.

Я не люблю, когда за мной наблюдают. Я ненавижу отметки о приходе на работу и уходе с работы. У меня возникает аллергия, когда из разных инстанций сводится воедино различная информация о человеке. Я испытываю отвращение к паспортному контролю и свидетельствам о рождении. К обязательному обучению, к обязанности в определенных случаях предоставлять сведения, к обязанности содержать семью, к обязанности возмещать убытки, к обязанности сохранять тайну – ко всей этой вязкой громаде контрольных мероприятий и требований государства, которая обрушивается на вашу голову, когда вы приезжаете в Данию, и которую мне в обычной жизни удается вытеснять из своего сознания, но она в любой момент может снова оказаться передо мной, материализовавшись в таком вот, например, маленьком черном телефоне.

Я ненавижу все это еще больше, потому что знаю, что все это преподносится под видом своего рода благодеяния – все западная мания контроля, архивирования и каталогизации задумана к тому же в помощь людям.

Когда в 30-е годы спросили престарелую Иттусаарсуак, которая ребенком вместе со своим племенем и с семьей пришла через остров Эллесмере в Гренландию с той волной эмиграции канадских эскимосов, которая впервые за 700 лет встретилась с inuit в Северной Гренландии, когда ей задали вопрос – 85-летней женщине, пережившей весь современный процесс колонизации от каменного века до радио – какова жизнь сейчас по сравнению с прошлыми временами, то она, не задумываясь, сказала: “Лучше – inuit гораздо реже умирают от голода”.

Наши чувства должны находить искреннее выражение, чтобы не происходило путаницы. Невозможно с полной искренностью ненавидеть колонизацию Гренландии, поскольку она, вне всякого сомнения, помогла преодолеть материальные трудности самых тяжелых на земле жизненных условий.

Кнопки ответа на переговорном устройстве нет. Я прислоняюсь к стене рядом с ним.

– А я-то как раз сижу и думаю, – говорю я, – когда же мне представится возможность себя проявить.

Направляясь наверх, я выхожу на палубу. “Кронос” идет по длинным поперечным волнам зыби, затухшим волнам, созданным далеким штормом, исчезнувшим и не оставившим после себя ничего другого, кроме подвижного, матово-серого ковра энергии, содержащейся в воде.

Но ветер дует навстречу – холодный ветер. Я вдыхаю его, открывая рот, позволяя ему найти резонанс – высокую стоячую волну, как будто дуешь над горлышком пустой бутылки.

Брезент с десантного бота снят. Стоя спиной ко мне, работает Верлен. Электрической отверткой он привинчивает ко дну лодки длинные рейки из тикового дерева.

Лукас на мостике один. Он стоит, положив руку на румпель. Авторулевой отключен. Что-то подсказывает мне, что он предпочитает сам стоять у руля, хотя это дает менее точный курс.

Он не оборачивается, когда я вхожу. Пока он не начинает говорить, кажется, что он и не заметил моего прихода.

– Вы хромаете.

Он выработал в себе способность видеть все, при этом ни во что особенно не всматриваясь.

– Это мои вены, – говорю я.

– Вы знаете, где мы находимся, Ясперсен?

Я наливаю ему кофе. Урс хорошо знает, какой кофе ему нужен. Крохотная порция. Черный и ядовитый, как один децилитр кипящей смолы.

– Я чувствую запах Гренландии. Сегодня, на палубе. Его спина выражает недоверие. Я пытаюсь объяснить.

– Это ветер. Он пахнет землей. И при этом он холодный и сухой. В нем лед. Это мы встретили ветер, дующий с материкового льда, над побережьем.

Я ставлю перед ним чашку.

– Я не чувствую никакого запаха, – говорит он.

– Наукой доказано, что заядлые курильщики губят свое обоняние. От крепкого кофе оно тоже лучше не становится.

– Но вы правы. Сегодня ночью, около двух часов, мы пройдем мыс Фарвель.

Ему что-то от меня нужно. Он не говорил со мной с того дня, как я появилась на борту.

– Существует правило, по которому при проходе мыса сообщают о себе Гренландской ледовой службе.

В Ледовом центре я налетала 300 часов на “твин-оттере” Хавиллана и провела три месяца в бараках Нарсарсуака, рисуя ледовые карты на основе авиасъемки, а потом отправляла их факсом в Метеорологический институт, который передает их для судов по радио “Скамлебэк”. Но я не рассказываю об этом Лукасу.

– Следовать или не следовать этому правилу – дело добровольное. Но все это делают. Они сообщают о себе, а потом раз в сутки докладывают.

Он берет кофе так, словно это лекарство от головной боли.

– Если только плавание не является противозаконным. И если не хотят скрыть свое движение. Если не сообщить о себе Ледовой службе, то и датской береговой службе ничего не сообщат. И полиции.

Все говорят со мной о полиции: Верлен, Мария, Яккельсен. А теперь вот – Лукас.

– С владельцами заключено соглашение, что по пути телефон на борту не будет использоваться. Но я готов сделать одно исключение.

Сначала это предложение ошарашивает меня. Мне кажется, что я не произвожу впечатления человека, которому необходимо повисеть на телефоне и поплакаться своим родственникам по радио “Люнгбю”.

Потом меня осеняет. Слишком поздно, конечно, но тем яснее все становится. Лукас думает, что я из полиции. Верлен так думает. И Яккельсен.

Они думают, что я переодетый полицейский. Это единственное разумное объяснение. Поэтому Лукас и взял меня на борт.

Я смотрю на него. По нему ничего не заметно, но конечно он должен чувствовать страх. Наверное, страх был написан на его лице уже при первой нашей встрече, тогда, когда он, отвернувшись, смотрел в окна казино. В его жизни, несомненно, было несколько сомнительных рейсов. Но этот с самого начала очень от них отличался. Этого плавания он боится. Настолько, что даже взял меня на борт, пребывая в убеждении, что я что-то расследую. Что его вынужденная уступчивость обеспечит ему своего рода алиби, если на него, “Кронос” и его пассажиров обрушится закон.

Это заметно по его осанке, по тому, как напряженно он держится и, очевидно, пытается следить за всем, присутствовать повсюду. По дисциплине, которую он поддерживает.

– У вас есть ко мне какие-нибудь просьбы?

Такой вопрос не очень привычен для него. Он не сотрудник благотворительной организации и не начальник отдела кадров. Он раздает приказы.

Я встаю за его спиной.

– Ключ.

– У вас есть ключ.

Я стою так, что дышу ему в затылок. Он не оборачивается.

– От шлюпочной палубы.

– Он конфискован.

Я чувствую его возмущение. Моим требованием. Но более всего тем, что его лишили неограниченной власти главнокомандующего на судне. Потом я спрашиваю. О том же, о чем Яккельсен спрашивал меня.

– Куда мы плывем?

Его палец оказывается на лежащей рядом с ним морской карте. Карте Южной Гренландии. На нее положено полученное со станции в Юлианехоб прозрачное пластиковое факсимильное изображение линий, кругов, штриховки и черных как смоль треугольников, рассказывающих о скоплении льдов, видимости и айсбергах. Вдоль побережья проложен курс – мимо мыса Торвальдсен и затем норд-норд-вест. Линия заканчивается в районе западной части страны, где-то посреди моря.

– Это то, что я знаю.

Он ненавидит их за это. За то, что его держат в узде, словно он маленький ребенок.

– Но западный лед спускается вниз до самого Хольстейнсборга. И это не шуточное дело. Примерно до района к северу от Сёндре Стрёмфьорда. Дальше этого места меня плыть не заставят.

Я села рядом с Яккельсеном. По другую сторону стола сидят Фернанда и Мария. Они раз и навсегда объединились против окружающего их мира мужчин. Меня они не замечают. Как будто они пытаются привыкнуть к тому, как все будет, когда я очень скоро перестану существовать на этом свете.

Яккельсен уставился в свою тарелку. На столе рядом с ним лежит его связка ключей. Положив на стол нож и вилку, я протягиваю правую руку, кладу ее на его ключи, медленно двигаю их по столу и сбрасываю себе на колени. Под столом я ощупываю их все один за другим, пока не нахожу тот, на котором три буквы “К” и цифра 7. Это ключ-проводник “Кроноса”, который есть и у меня. Но кроме этого ключа, у Яккельсена есть ключ с буквой “Н”. Судно ремонтировали в Гамбурге. “Н” означает Hauptschlussel. <Ключ-проводник, ключ, который подходит ко всем дверям (нем.) (Примеч. перев.)>

Я снимаю его с кольца.

Потом кладу оставшиеся в связке ключи назад и встаю. Он не пошевелился.

У себя в каюте я тепло одеваюсь. Оттуда иду на ют.

Я иду неторопливо, держась рукой за перила. Это должно выглядеть как прогулка.

Расстояние в Северной Гренландии измеряется в sinik – “снах”, то есть тем числом ночевок, которое необходимо для путешествия. Это, собственно говоря, и не расстояние, потому что с изменением погоды и времени года количество sinik может измениться. Это и не единица времени. Перед надвигающейся бурей мы с матерью проехали без остановки от Форсе Бэй до Иита – расстояние, на котором должны были быть две ночевки.

Sinik – это не расстояние, это не количество дней или часов. Это и пространственное, и временное явление, понятие из области пространство-время, которое передает соединение пространства, движения и времени, являющееся само собой разумеющимся для эскимосов, но не поддающееся передаче ни на один европейский разговорный язык.

Европейское расстояние, обычный, парижский метр, это нечто иное. Это единица измерения для преобразователей, для людей, которые смотрят на мир, исходя прежде всего из того, что мир нуждается в переделке. Инженеры, военные стратеги, пророки. И рисовальщики карт. Как я сама.

Впервые я всерьез поняла метрическую систему во время курса топографии в Датском Техническом Университете осенью 83-го года. Мы обмеряли парк Дюрехаун. С теодолитами и рулетками, и нормальным распределением, и эквидистантой, и случайной переменной, и дождем, и маленькими карандашами, которые все время надо было точить. И с измерением шагами. Наш преподаватель не уставал повторять, что топография начинается и кончается тем, что геодезист должен знать длину своего шага.

Я знала мой шаг, измеренный в sinik. Я знала, что если нам приходится бежать за санями, потому что небо черно от затаенных разрядов, проходит вдвое меньше sinik, чем когда нас тянут собаки по свежевставшему льду. В тумане это количество увеличивается в два раза, во время снежной бури может увеличиться в десять раз.

Так что в Дюрехаун я сама переводила мои sinik в метры. С тех самых пор, независимо от того, иду ли я во сне или по канату, надеты ли на мне сапоги с “кошками” или узкая черная юбка, заставляющая двигаться японским пятисантиметровым шагом, я всегда точно знаю, какое расстояние я прохожу каждый раз, когда делаю шаг.

Не ради развлечения я отправилась гулять на ют. Я обмеряю “Кронос”. Я смотрю на воду, но вся находящаяся в моем распоряжении энергия уходит на то, чтобы запомнить.

Я прохожу 25 с половиной метров по палубе мимо задней мачты и ее двух грузовых стрел, и дальше к кормовой надстройке. 12 метров вдоль надстройки. Я облокачиваюсь на фальшборт и прикидываю, что высота надводного борта – пять метров.

Позади меня кто-то стоит. Я оборачиваюсь. Хансен заполняет собой весь дверной проем, ведущий в слесарную мастерскую. Массивный, в больших сапогах с деревянными каблуками. В руке он держит нечто, напоминающее короткий кинжал.

Он рассматривает меня с тем ленивым животным удовлетворением, которое появляется у некоторых мужчин от сознания собственного физического превосходства.

Он поднимает нож. Потом подносит левую руку к лезвию и начинает круговыми движениями протирать его маленькой тряпочкой. На лезвии остается белый след, похожий на мыльный.

– Мел. Их надо чистить мелом. Иначе не будут блестеть.

Он не смотрит на нож. Пока говорит, он не сводит с меня глаз.

– Я их сам делаю. Из старых ножовок по металлу. Самая твердая сталь в мире. Сначала я обрабатываю лезвие на точиле. Потом довожу на наждачном бруске, потом на оселке. И наконец, полирую мелом. Очень, очень острые.

– Как бритвенное лезвие?

– Острее, – говорит он удовлетворенно.

– Острее, чем маникюрные пилочки?

– Гораздо острее.

– Как же получается, – говорю я, – что ты так чертовски плохо выбрит и что каждый раз, когда ты появляешься в камбузе, у тебя невероятно грязные ногти?

Он смотрит на капитанский мостик и опять на меня. Облизывает губы. Но не находит, что ответить.

История повторяется? Разве Европа не пыталась всегда опустошать свои клоаки в колониях? Разве “Кронос” не то же самое, что судно с осужденными по пути в Австралию, иностранный легион по пути в Корею, английские коммандос по пути в Индонезию?

У себя в каюте я достаю два сложенных листка формата A4. Они лежали в кармане моей куртки. Я больше не оставляю ничего важного в каюте. Пока я еще помню, я заношу те цифры, которые отмерила шагами, на чертеж корпуса “Кроноса”, который я начала делать. На полях я записываю остальные цифры. Часть из них я знаю, часть додумываю.

Общая длина: 105 метров

Внутренняя длина: 97 метров

Ширина: 15 метров

Высота верхней палубы: 9, 5 метров

Высота второй палубы: 6 метров

Грузовместимость (II палуба): 100 000 куб. футов

Грузовместимость (корпус): 125 000 куб. футов

Всего: 225 000 куб. футов

Скорость: 18 узлов, при эффективной мощности 4 500 л.с.

Потребление топлива: 14 тонн в день

Дальность плавания: 10 000 морских миль

Я пытаюсь найти объяснение тем ограничениям, которые накладываются на передвижение экипажа на “Кроносе”. Когда эскимос Ханс плыл с Пири к северному полюсу, матросам было запрещено выходить на офицерскую палубу. Это было частью военной муштры, попыткой доставить на судне в Арктику сдержанность феодальных отношений. На современном судне экипаж слишком мал для такого рода правил. И, однако же, они существуют на “Кроносе”.

Я включаю стиральные машины. Потом выхожу из прачечной.

Если ты являешься частью изолированной группы людей – в интернате, на материковом льду, на судне – то твоя индивидуальность стирается, отчасти уступая место ощущению единого целого. В любую минуту я, не задумываясь, могу узнать любого человека этого судового мира. По их шагам в коридоре, по их дыханию во сне за закрытыми дверями, по их посвистыванию, рабочему дню, по их вахтенным часам.

А они, в свою очередь, знают, где нахожусь я. Но есть преимущество в том, что ты работаешь в прачечной. По звуку кажется, что ты там, хотя, на самом деле, тебя там нет.

Урс собирается есть. Он открыл откидной столик рядом с конфоркой, постелил на него скатерть, накрыл стол и зажег стеариновую свечку.

– Фройляйн Смилла, attendez moi one minute. <подождите одну минуточку (франц.. англ.)>

Кают-компания “Кроноса” – это вавилонское столпотворение английского, французского, филиппинского, датского и немецкого. Урс беспомощно плавает между обрывками языков, которых он никогда не учил.

Я чувствую к нему сострадание. Мне слышно, как разрушается его родной язык.

Он вытаскивает для меня стул и ставит на столик тарелку.

Ему необходима компания, чтобы есть. Он ест так, как будто ему хотелось бы объединить жителей всех стран вокруг кастрюль с мясом, он преисполнен неистребимой веры, что несмотря на все войны, и насилие, и языковые барьеры, и климатические различия, и проявление датского военного суверенитета в Северной Гренландии, даже после введения самоуправления, у нас есть одно общее – нам надо питаться.

На его тарелке порция макарон, которая достаточно велика, чтобы можно было предложить и мне.

– Вы слишком худенькая, фройляйн.

Он натирает большой кусок пармезана, сухая золотистая пыль, словно маленькие снежинки, сыпется на макароны.

– Вы ein Hungerkunstler. <Великий постник (нем.)>

Разрезав на части собственноручно испеченные батоны, он поджарил их в масле с чесноком. Засовывая в рот куски по 10 сантиметров, он медленно и с удовольствием пережевывает.

– Урс, – спрашиваю я, – как ты попал на судно?

У меня не получается говорить ему “вы”.

Он перестает жевать.

– Верлен говорит, что вы Polizist. <Полицейский (нем.)>

Он обдумывает мое молчание.

– Я был im Gefangnis. <В заключении (нем )> Два года. In der Schweiz. <В Швейцарии (нем.)>

Это объясняет цвет его лица. Тюремная бледность.

– Я ездил на машине в Марокко. Я решил, что если провезти с собой два килограмма, то у тебя будут деньги на два года. У итальянской границы меня взяли на Stichprobekontrol. Ich bekam drei Jahre. <Выборочная проверка. Мне дали три года. (нем.)> Освободили через два года. В октябре прошлого года.

– Как тебе было в тюрьме?

– Die beste Zejt meines Lebens. <Лучшее время в моей жизни (нем.)>

От волнения он перешел на немецкий.

– Никакого стресса.Только Ruhe. <Покой (нем )> Я добровольно работал на кухне. Поэтому я получил Strafermassigung. < Сокращение срока (нем.)>

– А “Кронос”?

Он еще раз пытается оценить мои намерения.

– Я служил в армии, в швейцарском флоте.

Я смотрю, не шутка ли это, но он категорично машет рукой.

– Flussmarine. <Речной флот (нем.)> Я был коком. Там у одного приятеля были знакомые в Гамбурге. Он предложил мне “Кронос”. – Ich hatte meine Lehrzeit teilweise in Danemark, in Tцnder gemacht. <Время моей учебы я частично провел в Дашии, в Тендере> Это было трудно. После тюрьмы не найти работу.

– Кто нанимал тебя?

Он не отвечает.

– Кто такой Тёрк?

Он пожимает плечами.

– Я видел его einmal. <Один раз (нем.)> Он все время на шлюпочной палубе. Выходят Сайденфаден и die Frau. <Женщина (нем.)>

– За чем мы плывем?

Он качает головой.

– Ich bin Koch. Es war unmuglich Arbeit zu kriegen. Sie haben keine Ahnung, Fraulein Smilla... <Я – повар Было невозможно получить работу. Вы не может представить себе этого, фройляйн Смилла (нем.)>

– Я хочу посмотреть холодильники и склады.

На его лице появляется страх.

– Aber Verlaine hat mir gesagt, die Jaspersen will... <Но Верлен сказал мне, что Ясперсен хочет... (нем.)>

Я наклоняюсь через стол. Тем самым я заставляю его забыть о макаронах, о нашем взаимопонимании, о его ко мне доверии.

– “Кронос” – это судно, которое везет контрабанду.

Теперь он в панике.

– Ahn, ich bin kein Schmuggler. Ich konnte nicht ertragen, noch einmal ins Gefдngnis zu gehen. <Oх, я не контрабандист. Я не смог бы выдержать тюрьму еще раз (нем.)>

– Разве это не было лучшим временем твоей жизни?

– Aber es war genug. <Но этого было достаточно (нем.)>

Он берет меня за руку.

– Ich will nicht zurьck. Bitte, bitte. <Я не хочу назад. Пожалуйста, пожалуйста (нем.)> Если нас схватят, скажите им, что я невиновен, что я ничего не знал.

– Посмотрим, что я могу сделать.

Продовольственные склады находятся прямо под камбузом. Они состоят из морозильного помещения для мяса, помещения для яиц и рыбы, двойного холодильного помещения для других скоропортящихся продуктов с температурой плюс два градуса по Цельсию и различных шкафов. Все заполнено продуктами, чисто, аккуратно, удобно уложено. Видно, что этими помещениями настолько часто пользуются, что вряд ли они могут быть тайником.

Урс показывает их мне со смесью профессиональной гордости и страха. На то, чтобы просмотреть их, уходит две минуты. Я действую по графику. Иду назад в прачечную. Отжимаю в центрифуге белье. Кладу его в сушильную машину и, повернув ручку, включаю. Потом я снова ухожу. И направляюсь вниз.

Я ничего не знаю о двигателях. И более того, даже не собираюсь изучать их.

Когда мне было пять лет, мир был для меня непостижимым. Когда мне было 13, он казался мне гораздо меньше, гораздо более грязным и до тошноты предсказуемым. Теперь он по-прежнему находится в беспорядке, но снова кажется – хотя и по-другому – таким же сложным, как и в детстве.

С годами я по собственной воле стала накладывать на себя некоторые ограничения. Я больше не хочу начинать сначала. Изучать новую специальность. Бороться со своей собственной индивидуальностью. Вникать в работу дизельного двигателя.

Я полагаюсь на брошенные Яккельсеном замечания. – Смилла, – говорит он, когда я сегодня утром застаю его в прачечной. Он сидит, прислонившись спиной к изолированным трубам с горячей водой, сунув в рот сигару, спрятав руки в карманы, с целью уберечь от соленого морского воздуха свою персиковую кожу, которая так необходима ему, чтобы гладить изнутри женские бедра. – Смилла, – отвечает он на мой вопрос о двигателе, – он огромный. Девять цилиндров, каждый из которых 450 в диаметре, с ходом поршня в 720 миллиметров. Сделан на заводе “Бурмайстер и Вайн”, с прямым реверсом, с наддувом. Мы плывем со скоростью 18 или 19 узлов. Он сделан в 60-е, но отремонтирован. Мы оснащены, как ледокол.

Я смотрю на двигатель. Он неожиданно возникает передо мной – мне приходится его обходить. Его топливные вентили, стержни его клапанов, трубы радиатора, пружины, полированная сталь и медь, его выхлопная труба и его безжизненная, но, тем не менее, полная энергии подвижность. Как и маленькие черные телефоны Лукаса, он – квинтэссенция цивилизации. Нечто одновременно естественное и непостижимое. Даже если бы это было необходимо, я бы не смогла остановить его. В каком-то смысле его, наверное, и нельзя остановить. Может быть, на некоторое время выключить, но не окончательно остановить.

Может быть, так кажется, потому что он не является индивидуальностью, подобно человеку, а лишь воплощением чего-то стоящего за ним – души машины, аксиоматики всех двигателей.

А, может быть, это все мне только мерещится из-за одиночества, смешанного со страхом.

Важным же вещам я, однако, не могу найти объяснения. Почему “Кронос” два месяца назад, в Гамбурге, был оснащен значительно большим, чем требовалось, двигателем?

Люк в переборке за двигателем изолирован. Когда он захлопывается за мной, звук двигателя исчезает, и мне кажется, что я потеряла слух. Туннель спускается на шесть ступенек вниз. Оттуда на 25 метров тянется прямой, как линейка, коридор, освещенный закрытыми сеткой лампочками – точная копия того прохода, по которому мы с Яккельсеном прошли менее 24-х часов назад, но теперь это кажется далеким прошлым.

На полу номерами отмечены находящиеся внизу топливные танки. Я прохожу мимо номеров семь и восемь. Над тем местом, где расположен каждый танк, висит огнетушитель, пожарное покрывало и находится кнопка сигнализации. Не очень-то приятно, когда тебе на борту судна напоминают о пожарах.

Там, где заканчивается туннель, наверх поднимается винтовая лестница. Первый люк оказывается на левой стороне. Если мои предположительные расчеты верны, то он приведет в самый задний и самый маленький трюм. Я прохожу мимо него. Следующий люк находится тремя метрами выше.

Помещение резко отличается от тех, которые я видела раньше. Оно не более шести метров в высоту. Стены не поднимаются до верха палубы, а заканчиваются где-то в межпалубном пространстве, там луч света от моего фонарика теряется в темноте.

Краска со стен в помещении облупилась, оно все в пятнах, и видно, что его много используют. У одной стены сложены деревянные клинья, манильские тросы и тележки для перевозки грузов.

У другой стены сложены в штабель и закреплены примерно 50 железнодорожных шпал.

Этажом выше дверь ведет в твиндек. Луч света находит отдаленные стены, высокий край выступающего трюма, крепление под тем местом, где должна стоять задняя мачта. Белые мотки электрического кабеля, выпускные отверстия спринклерной противопожарной системы.

Твиндек идет от одного борта до другого и представляет собой длинное помещение с низким потолком, поддерживаемым колоннами. Он начинается где-то у тех переборок, за которыми находятся холодильники и склады, а другой его конец исчезает в темноте кормовой части.

В этом направлении я и двигаюсь. Пройдя 25 метров, я вижу перила. Тремя метрами ниже луч фонарика освещает дно. Кормовой трюм. Я вспоминаю подсчеты Яккельсена: 1 000 кубических футов против 3 500, которые я только что видела.

Я достаю свой рисунок и сравниваю его с тем помещением, которое находится подо мной. Оно выглядит немного меньше, чем я нарисовала.

Я иду назад к винтовой лестнице и спускаюсь вниз к первой двери.

Стоя на полу трюма, можно понять, почему он выглядит меньше, чем на моем рисунке. Он наполовину заполнен. Чем-то квадратным, в полтора метра высотой, под голубым брезентом.

С помощью отвертки я проделываю две дырочки в брезенте и разрываю его.

Увидев шпалы в трюме, можно было бы подумать, что мы направляемся в Гренландию, чтобы проложить 75-метровую железную дорогу и открыть железнодорожную компанию. Под брезентом же – груда рельсов.

Но их нельзя будет прикрепить к шпалам. Они сварены в большую квадратную конструкцию, с дном из стального уголка.

Мне это что-то напоминает. Но я не пытаюсь вспомнить, что именно. Мне 37 лет. Когда становишься старше, всякая вещь может вызвать воспоминание о любой другой вещи.

Оказавшись снова в твиндеке, я смотрю на часы. В эту минуту в прачечной должно быть тихо. Меня могут вызвать. Кто-нибудь может пройти мимо.

Я прохожу дальше в сторону кормы.

Судя по вибрации корпуса, винт должен находиться где-то наискосок подо мной. Согласно моему чертежу, примерно на расстоянии 15 метров. Здесь палуба перегорожена переборкой, в которой есть дверь. Ключ Яккельсена к ней подходит. За дверью красная дежурная лампочка с выключателем. Я не включаю свет. Должно быть, я нахожусь под низкой кормовой надстройкой. С того момента, как я попала на судно, она была закрыта.

Дверь ведет в маленький коридор с тремя дверями по обе стороны. Ключ подходит к первой из них по правой стороне. Для Педера Моста и его друзей не существует закрытых дверей.

Эта комната еще совсем недавно было одной из трех небольших кают по левому борту. Теперь перегородки снесены, так что образовалось одно помещение – склад. Вдоль стен лежат бухты 60-миллиметрового нейлонового троса. Плетеные полипропиленовые веревки. Восемь комплектов восьмимиллиметровой двойной веревки “Кермантель” ярких, альпийских, безопасных цветов – давно знакомой мне по материковому льду. Каждый комплект стоит 5 000 крон, может выдержать пять тонн, это единственная в мире веревка, которая растягивается на 25 процентов своей длины.

Под стропами лежат алюминиевые лестницы, фирновые якоря, палатки, легкие лопаты и спальные мешки. На металлических крюках, ввинченных в стену, висят ледорубы, скальные молотки, крючья, карабины, амортизаторы и ледобуры. И узкие, которые напоминают штопор, и широкие, создающие такое отверстие, что в него ввинчивают ледяной цилиндр, так что можно удержать слона.

В стоящих вдоль стен металлических шкафах открыто несколько дверей, внутри лежат шлямбурные крючья, солнцезащитные очки, ящик с шестью высотомерами “Томмен”. Рюкзаки без рамы, сапоги “Майндль”, страховочные системы – все прямо с завода, упакованное в прозрачный полиэтилен.

Помещение по правому борту также возникло в результате объединения трех кают. Здесь больше лестниц и больше веревок, и несгораемый шкаф с надписью «Explosives» <“Взрывчатые вещества” (англ )>, который, к сожалению, не открывается ключом Яккельсена. В больших картонных коробках три одинаковых образца качественной датской продукции – три двадцатидюймовые manual winches от Софуса Беренсена – ручные лебедки с тремя зубчатыми передачами. Я не очень разбираюсь в передаточных числах. Но они велики, как бочки, и кажется, что могут поднять локомотив.

Я измеряю шагами длину коридора. У меня получается пять с половиной метров. Там, где коридор заканчивается, на уровень палубы поднимается трап. Наверху находится туалет, комната с краской, слесарная мастерская, маленькая кают-компания, которая используется как укрытие от непогоды, когда на палубе идут работы. Я принимаю решение отложить их изучение до следующего раза.

Но тут я меняю решение.

Дверь, через которую я пришла, я оставила закрытой на крюк. Возможно, потому что коридор и маленькие комнаты казались бы иначе ловушкой.

Возможно, чтобы увидеть, если за мной зажжется свет.

Теперь до меня доносится звук. Не очень громкий. Небольшой шум, которого почти не слышно из-за шума винта и ударов бурлящего моря о корпус.

Это звук металла, ударяющего о металл. Осторожный, но усиленный громким эхом помещения.

Я спешу вверх по лестнице, чтобы выйти на палубу. Наверху есть дверь. Мой ключ отодвигает собачку замка, но дверь не открывается. Она задраена снаружи. Тогда я бросаюсь вниз.

В темноте твиндека я отхожу в сторону, сажусь на корточки и жду.

Они приходят почти сразу же. Их, по крайней мере, двое, может быть, больше. Они двигаются медленно, исследуя по пути помещение вокруг себя. Спокойно, но не особенно заботясь о том, чтобы вести себя тихо.

Я откладываю фонарик на палубу. Я жду, что “Кронос” качнется на высокой волне. Когда это происходит, я зажигаю фонарик и отпускаю его. Он начинает катиться к правому борту, а его свет бегает по колоннам.

Сама я бегу вперед, стараясь держаться ближе к стене.

Но мне не удается их провести. Передо мной оказывается что-то похожее на занавеску. Я хочу откинуть ее в сторону, но она окутывает меня. Тут появляется еще одна, окутывающая верхнюю часть тела и лицо, и я кричу, но звук приглушен толстой тканью и становится лишь звоном в моих ушах, запахом пыли и вкусом ткани во рту. Они обмотали меня пожарными одеялами.

Не было никакого насилия, все было сделано аккуратно и без всякого драматизма.

Они опускают меня. Одеяла сдавливают сильнее, и появляется новый запах. Земли и джута. Поверх одеял они натянули мне на голову один из тех мешков, которые я в большом количестве видела в трюме.

Меня так же осторожно поднимают, и я оказываюсь на плечах двух людей, они несут меня по палубе, и в голову приходит нелепая и суетная мысль о том, что я, должно быть, представляю собой забавное зрелище.

Какой-то люк открывается и закрывается. Спускаясь по лестнице, они держат меня между собой. Слепота увеличивает чувствительность тела, но меня ни разу не ударили о ступеньки. Если бы не то, во что я завернута, и не прочие обстоятельства, можно было бы подумать, что это санитары несут больного.

Приглушенный и одновременно близкий шум говорит о том, что мы остановились у двери в машинное отделение. Дверь открывается, мы проходим помещение, и звук снова затихает. Расстояние и время тянутся очень долго. Мне кажется, что мы идем целую вечность, когда они делают первый шаг наверх. На самом деле это были лишь 25 метров к находящемуся впереди трапу.

Теперь меня поддерживает лишь одно плечо. Я пытаюсь освободить руки.

Меня осторожно ставят на пол, где-то над головой слышится легкое дрожание металла.

Теперь я понимаю, куда мы идем. Дверь, которую открыли, никуда не ведет, через нее попадаешь на маленькую платформу, где на высоте двенадцати метров над полом стояли мы с Яккельсеном.

Не знаю, почему, но я уверена, что с платформы меня сбросят на дно трюма.

Меня усаживают. В результате на ткани образуется складка. Поэтому возникает возможность вытащить левую руку вдоль груди. В руке у меня отвертка.

Когда меня поднимают с пола, я оказываюсь прислоненной к его груди. Я пытаюсь прощупать, где заканчиваются его ребра, но слишком дрожу. К тому же пробка до сих пор сидит на отвертке.

Он прислоняет меня к перилам и встает на колени передо мной, как мать, которая хочет поднять ребенка.

Я уверена в том, что умру. Но я отталкиваю от себя эту мысль. Я не хочу мириться с этим унижением. Меня оскорбляет тот холодный расчет, с которым они все продумали. С какой же легкостью они все это проделали – и вот я барахтаюсь здесь. Смилла, бестолковая гренландка.

Когда он подставляет под меня плечо, я перекладываю отвертку в правую руку. Он выпрямляется, я медленно подношу ее ко рту, сжимаю зубами пробку и вытаскиваю отвертку. Он перехватывает меня, чтобы сбросить с края. Пальцами левой руки я нащупываю его плечо. До горла мне не достать. Но я чувствую ключицу и между ней и трапециевидной мышцей мягкое, треугольное углубление, где под тонким слоем кожи и соединительной ткани находятся незащищенные нервы. Туда я и направляю отвертку. Она проходит сквозь материю. Потом останавливается – неожиданно эластичное сопротивление и плотность живых клеток. Соединив ладони, я рывком высвобождаю тело, так что всем своим весом упираюсь в отвертку. Она входит в его тело по самую рукоятку.

Он не издает ни звука. Мы замираем и секунду покачиваемся вместе. Я жду, что он отпустит меня, я уже готова к удару о решетку в темной глубине подо мной. И тут он роняет меня на платформу.

Я ударяюсь головой о перила. Начинается головокружение, оно усиливается, потом проходит. Мешки и одеяла оказались достаточной защитой, чтобы я не потеряла сознания.

Потом меня в живот ударяет свайный молот. Это он бьет меня ногой.

Сначала появляется тошнота. Но боль все время возвращается, и я не успеваю вздохнуть после каждого удара. Меня душат. Я жалею, что не смогла добраться до его горла.

Следующее ощущение – это крик. Мне кажется, что это его крик. Меня хватают за плечи, и я думаю, что исчерпала весь запас своего везения и все свои ресурсы, и хочу теперь умереть в покое.

Но это кричит не он, это электронный вой, синусоида генератора. Меня тащат вверх по лестнице. Каждая ступенька отдается в моей пояснице.

Впереди холод и звук льющегося дождя. Потом закрывается какой-то люк, и меня отпускают. Рядом со мной в приступе кашля захлебывается какое-то животное.

Я с трудом снимаю с головы мешок. Мне приходится перекатываться с боку на бок. чтобы освободиться от одеял.

Я вылезаю навстречу холодному, проливному дождю, электронному крику, ослепительному электрическому свету и хриплому дыханию рядом со мной.

Это не животное. Это Яккельсен. Промокший до нитки и белый как мел. Мы находимся в помещении, которое я не сразу узнаю. Бешено вращающаяся спринклерная система льет на нас сверху потоки воды. Дымовая сигнализация орет монотонно и раздражающе, то становясь громче, то тише, .

– Что мне было еще делать? Я зажег сигарету и дыхнул на датчик. Тут все это дерьмо и заработало.

Я пытаюсь спросить его о чем-то, но не могу произнести ни звука. Он догадывается о чем.

– Морис, – говорит он. – Ему здорово досталось. Меня он даже и не заметил.

Где-то над нашими головами слышно, как кто-то бежит по ступенькам. Вниз по трапу.

Я не в состоянии двинуться. Яккельсен поднимается на ноги. Он протащил меня на этаж вверх по трапу. По-видимому, мы находимся на полуэтаже под носовой палубой. Напряжение совершенно лишило его сил.

– Я что-то не в форме, – говорит он. И, ковыляя, убегает в темноту.

Дверь распахивается. Входит Сонне. Я не сразу узнаю его. В руках у него большой огнетушитель, он в полном пожарном обмундировании с кислородным баллоном на спине. За его спиной стоят Мария и Фернанда.

Пока мы смотрим друг на друга, сирена умолкает, и давление воды в пожарной системе постепенно падает, и, наконец, она перестает течь. Среди звука падающих со стен и потолка капель и журчания ручейков по полу в комнате становится слышен далекий звук волн, разбивающихся о форштевень “Кроноса”.

7

Влюбленности придают слишком большое значение. На 45 процентов влюбленность состоит из страха, что вас отвергнут, на 45 процентов – из маниакальной надежды, что именно на сей раз эти опасения не оправдаются, и на жалкие 10 процентов из хрупкого ощущения возможности любви.

Я больше не влюбляюсь. Подобно тому, как не заболеваю весенней лихорадкой.

Но каждого, конечно же, может поразить любовь. В последние недели я каждую ночь позволяла себе несколько минут думать о нем. Я позволяю себе всем существом почувствовать, как тоскует тело, вспомнить, каким я видела его еще до того, как узнала. Я вижу его внимание, вспоминаю его заикание, его объятия, ощущение его мощного внутреннего стержня. Когда эти картины начинают слишком уж светиться тоской, я их прерываю. Во всяком случае, делаю такую попытку.

Это не влюбленность. Для влюбленного человека я слишком ясно все вижу. Влюбленность – это своего рода безумие. Сродни ненависти, холодности, злобе, опьянению, самоубийству.

Случается – крайне редко, но случается, – что я вспоминаю обо всех своих прежних влюбленностях. Вот, например, сейчас.

Напротив меня, за столом в офицерской кают-компании, сидит человек, которого называют Тёрк. Если бы эта встреча произошла десять лет назад, я, возможно, влюбилась бы в него.

Бывает, что обаяние человека столь велико, что оно преодолевает все показное в нас, свойственные нам предрассудки и внутренние преграды, и доходит до самых печенок. Пять минут назад мое сердце попало в тиски, и теперь эти тиски сжимаются. Одновременно с этим ощущением начинает подниматься температура, которая является реакцией на перенесенное напряжение, и появляется головная боль.

Десять лет назад такая головная боль привела бы к сильному желанию прижаться губами к его губам и увидеть, как он теряет самообладание.

Теперь я могу наблюдать за тем, что происходит со мной, испытывая глубокое уважение к этому явлению, но прекрасно понимая, что это не что иное, как кратковременная опасная иллюзия.

Фотографии запечатлели его красоту, но сделали ее безжизненной, словно это красота статуи. Они не передали его обаяния. Оно двойственно. Одновременно излучение, направленное наружу, и притяжение к себе.

Даже когда он сидит, он очень высокий. Почти металлически белые волосы собраны сзади в хвост.

Он смотрит на меня, и боль начинает еще сильнее пульсировать в ноге, спине и затылке, и передо мной проносится, словно образцы ледяных формаций, которые мы должны были идентифицировать на экзамене, целый ряд мальчиков и мужчин, которые на протяжении моей жизни оказывали на меня подобное воздействие.

Потом я возвращаюсь в реальность и прихожу в себя. Волосы у меня на затылке встают дыбом, напоминая мне, что, даже если забыть о том, кто он такой, именно этот человек стоял на холоде в метре от меня той ночью, когда мы оба ждали у “Белого Сечения”. Свечение вокруг головы – это были его удивительные светлые волосы.

Он внимательно смотрит на меня.

– Почему на носовой палубе?

Лукас сидит в конце стола. Он говорит с Верленом, сидящим наискосок от меня. Слегка сгорбившимся и покорным.

– Грелся. Перед тем, как вернуться к работе с полозьями.

Теперь я вспоминаю. “Киста Дан” и “Магги Дан”, корабли компании “Лауритсен” для арктических плаваний – корабли моего детства. Еще до американской базы, до перелетов из Южной Гренландии. Для экстремальных ситуаций, таких как, например, вмерзание в лед, они были оборудованы особыми спасательными дюралевыми шлюпками, к которым снизу были прикреплены полозья, так что их можно было тащить по льду, как сани. Креплением таких полозьев Верлен и занимался.

– Ясперсен.

Он смотрит на лист бумаги, лежащий перед ним.

– Вы покинули прачечную за полчаса до конца вашей вахты, то есть в 15.30, чтобы прогуляться. Вы пошли вниз в машинное отделение, увидели дверь, открыли ее и пошли по туннелю к лестнице. Какого черта вам там было надо?

– Хотелось узнать, над чем я каждый день прохожу.

– И что дальше?

– Там оказалась дверь. С двумя ручками. Я берусь за одну из них – и раздается сирена. Сначала я решила, что это я ее включила.

Он переводит взгляд с Верлена на меня. Голос его глух от гнева.

– Вы с трудом держитесь на ногах. Я смотрю Верлену в глаза.

– Я упала. Когда сработала сигнализация, я сделала шаг назад и упала с лестницы. Я, должно быть, ударилась головой об одну из ступенек.

Лукас кивает, медленно и разочарованно.

– Есть вопросы, Тёрк?

Он не меняет позы. Он просто наклоняет голову. Ему можно дать и 35 лет, и 45.

– Вы курите, Ясперсен?

Как хорошо я помню этот голос. Я качаю головой.

– Спринклерная система включается по секциям. Вы где-нибудь чувствовали запах дыма?

– Нет.

– Верлен, где были ваши люди?

– Я пытаюсь это выяснить.

Тёрк поднимается. Он стоит, прислонившись к столу, и задумчиво смотрит на меня.

– Согласно часам на мостике сигнализация сработала в 15.57. Она выключилась через 3 минуты 45 секунд. Все это время вы находились в активной зоне. Почему вы не промокли до нитки?

Нет и следа тех чувств, которые я только что испытала. Сквозь лихорадку я понимаю только одно – еще один человек, облеченный властью, мучает меня. Я смотрю ему прямо в глаза.

– Большая часть того, с чем мне приходится сталкиваться в жизни, стекает с меня, как с гуся вода.

8

Горячая вода приносит облегчение. Я, с детства привыкшая к молочно-белым, ледяным ваннам из талой воды, попала в зависимость от горячей. Это одна из тех зависимостей, которые я за собой признаю. Как и потребность иногда пить кофе, иногда наблюдать, как на солнце сверкает лед.

Вода в кранах “Кроноса” – настоящий кипяток, и я, сделав себе такую, что еще немного – и обожгусь, встаю под кран. Утихает боль в затылке и спине, боль от синяков на животе, и почти совсем перестает болеть все еще распухшая, покалеченная нога. Потом температура у меня поднимается еще выше, меня начинает сильнее знобить, но я все равно продолжаю стоять под душем, а потом все проходит, и остается лишь слабость.

Взяв на камбузе термос с чаем, я несу его в свою каюту. Поставив его в темноте на стол, я закрываю дверь, облегченно вздыхаю и зажигаю свет.

На моей кровати в белом тренировочном костюме сидит Яккельсен. его зрачки исчезли в глубине мозга, оставив кварцево-стеклянный взгляд, выражающий напускное самодовольство.

– Слушай, ты понимаешь, что я тебя спас?

Я жду, пока в руках и ногах не пройдет напряжение от пережитого испуга, чтобы можно было спокойно сесть.

– Мир моря, говорю я себе, слишком суров для Смиллы. Поэтому я иду в машинное отделение, сажусь и жду. Ведь если хочешь тебя увидеть, то надо просто спуститься вниз. И тогда ты рано или поздно пройдешь мимо. Я вижу, что прямо за тобой идут Верлен, Хансен и Морис. Но я не двигаюсь. Ведь я запер дверь на палубу – у вас нет другого пути назад.

Я мешаю чай. Ложечка звенит о чашку.

– Когда тебя несут назад в мешке, я все еще там сижу. Мне понятны их проблемы. Ведь выбрасывать отходы с камбуза и тех, кто вам не нравится, за борт – это прошлый век. На мостике постоянно находятся два человека, а палуба освещена. Тому, кто перебросит через планширь что-нибудь больше спички, грозят неприятности и следствие. Нам пришлось бы идти в Готхоп, и тут все бы кишмя кишело маленькими кривоногими гренландцами в полицейской форме.

Он соображает, что говорит с одним из маленьких кривоногих гренландцев.

– Извини, – говорит он.

Где-то бьют четыре двойных удара, четыре склянки, единица измерения времени на море, времени, которое не делает различия между днем и ночью, но знает лишь монотонную смену четырехчасовых вахт. Эти удары усиливают ощущение неподвижности – будто мы никогда и не отплывали, а оставались на одном и том же месте во времени и пространстве, и лишь глубже и глубже зарывались в бессмысленность.

– Хансен остался стоять у люка в машинное отделение. Поэтому я пошел на палубу и вперед на трап левого борта. Когда поднимается Верлен, становится ясно, чем все это пахнет. Верлен караулит на палубе, Хансен у люка, а Морис остался один с тобой внизу. Что это может значить?

– Может быть, то, что Морису захотелось быстренько трахнуться? Он задумчиво кивает.

– Что-то в этом есть. Но ему подавай молоденьких девочек. Интерес к зрелым женщинам приходит только с опытом. Я знаю, что они хотят сбросить тебя в трюм. И ведь хорошо придумано, а? Высота там 12 метров. Будет выглядеть так, будто ты сама упала. Потом только снять с тебя мешок – и все. Вот почему тебя несли так осторожно. Чтобы не оставить никаких следов.

Он просто сияет. Довольный тем, что он все вычислил.

– Я иду в твиндек и оттуда к трапу. Через ступеньки мне видно, как Морис втаскивает тебя в дверь. Он даже не запыхался при этом. Еще бы – каждый день в спортивном зале. 200 килограммов на силовом тренажере и 25 километров на велотренажере. Надо принимать решение. Ты ведь для меня никогда ничего не делала, так? Более того, от тебя были одни неприятности. И в тебе есть что-то такое, что-то чертовски...

– Девственное?

– Вот-вот. С другой стороны, Морис мне никогда не нравился. Он делает эффектную паузу.

– Я поклонник женщин. Поэтому я зажигаю сигарету. Мне вас не видно – вы на платформе. Но я беру датчик в рот, выдыхаю, и сигнализация срабатывает.

Он внимательно смотрит на меня.

– Морис появляется на трапе. Море крови. Спринклеры смывают ее с лестницы. Маленькая речка. Может стошнить. Почему они так стараются? Что ты им сделала, Смилла?

Мне необходима его помощь.

– До настоящего момента меня терпели. Все это случилось, только когда я приблизилась к корме.

Он кивает.

– Это всегда были владения Верлена.

– Пойдем сейчас на мостик, – говорю я, – и расскажем все это Лукасу.

– Ни за что.

На лице у него появились красные пятна. Я жду. Но он почти не может говорить.

– Верлен знает, что ты сидишь на игле?

Он реагирует с тем преувеличенным чувством собственного достоинства, которое иногда встречаешь у людей, достигших дна.

– Это я управляю наркотиками, а не они управляют мной.

– Но Верлен разгадал тебя. Он может рассказать о тебе. Почему ты так этого боишься?

Он внимательно изучает свои тенниски.

– Откуда у тебя ключ, который подходит ко всем дверям, Яккельсен? Он мотает головой.

– Я уже была на мостике, – говорю я. – С Верленом. Мы пришли i выводу, что сигнализация сработала сама по себе. И что я упала с лестницы от неожиданности.

– Лукас не клюнет на эту удочку.

– Он нам не верит. Но сделать ничего не может. О тебе вообще не было речи.

Он испытывает облегчение. Потом у него возникает мысль.

– Почему ты не сказала, что произошло?

Я должна обеспечить себе его поддержку. Это – как попытка построить что-нибудь на песке.

– Меня не интересует Верлен. Меня интересует Тёрк. На его лице снова паника.

– Слушай, это гораздо хуже. Я знаю, что тут дело нечисто, он – это bad news. <Худые новости, плохой знак (англ.)>

– Я хочу знать, за чем мы плывем.

– Я же сказал тебе, мы плывем за наркотиками.

– Нет, – говорю я. – Это не наркотики. Наркотики привозят из тропиков. Из Колумбии, из Бирмы, из Пакистана. И их отправляют в Европу. Или США. Они не попадают в Гренландию. Во всяком случае, не в таких количествах, что нужно судно водоизмещением 4 000 тонн. Тот передний трюм – это специальное помещение. Я никогда ничего подобного не видела. Оно может стерилизоваться паром. Можно регулировать состав воздуха, температуру, влажность. Ты все это видел и обо всем этом думал. Ну и для чего это, по-твоему?

Его руки живут своей жизнью, беспомощно и суетливо двигаясь над моими подушками, словно птенцы, выпавшие из гнезда. Его рот открывается и закрывается.

– Что-то живое, детка. Или же это лишено всякого смысла. Они хотят перевезти что-то живое.

9

Сонне открывает мне дверь медицинской каюты. Время 21 час. Я нахожу марлевую повязку. Свою неуверенность он подкрепляет положением “смирно”. Потому что я женщина. Потому что он меня не понимает. Потому что он что-то пытается сказать.

– В твиндеке, когда мы пришли с огнетушителями, на вас было несколько пожарных одеял.

Я смазываю то место, где содрана кожа, слабым раствором перекиси водорода. Мне не надо никаких обычных дезинфицирующих средств. Я должна почувствовать, что жжет – и тогда поверю, что помогло.

– Я вернулся назад. Но их там не оказалось.

– Кто-то их, наверное, убрал, – говорю я. – Хорошее дело – порядок.

– Но они не убрали вот это.

За спиной он держал мокрый, сложенный джутовый мешок. От крови Мориса остались большие, бурые пятна.

Я кладу повязку на рану. На повязке есть нечто вроде клея, благодаря которому она сама прилипает.

Я беру большой эластичный бинт. Он провожает меня до дверей. Он приличный молодой датчанин. Ему бы следовало плыть сейчас на борту танкера Восточно-азиатской компании. Он мог бы стоять на мостике одного из судов компании “Лауритсен”. Он мог бы сидеть дома у папы с мамой в Эрёскёпинге под часами с кукушкой, и есть котлетки с коричневым соусом, и хвалить мамину стряпню, и быть предметом папиной преувеличенной гордости. Вместо этого он оказался здесь. В более плохом обществе, чем он даже может себе вообразить. Мне становится его жалко. Он частичка хорошей части Дании. Честность, прямота, инициатива, повиновение, коротко стриженые волосы и порядок в финансовых делах.

– Сонне, – говорю я, – вы из Эрёскёпинга?

– Из Сванеке. Он ошарашен.

– Ваша мама делает котлеты? Он кивает.

– Хорошие котлеты? С хрустящей корочкой?

Он краснеет. Он хочет возмутиться. Хочет, чтобы его воспринимали всерьез. Хочет поддерживать свой авторитет. Как и Дания. Голубые глаза, румяные щеки и честные намерения. Но вокруг него крупные силы: деньги, бурное развитие, наркотики, столкновение нового и старого миров. А он и не понял, что происходит. Не понял, что его будут терпеть, только пока он будет идти в ногу. И что это – умение идти в ногу – все, на что ему хватает фантазии.

Для того чтобы положить конец всему этому, нужны совсем другие таланты. Более грубые, более проницательные. Гораздо более ожесточенные.

Протянув вперед руку, я треплю его по щеке. Не могу удержаться. Румянец поднимается вверх по шее, словно под кожей распускается роза.

– Сонне, – говорю я. – Я не знаю, что вы делаете, но продолжайте в том же духе.

Я закрываю дверь своей каюты, засовываю стул под ручку и сажусь на кровать.

Каждый, кто подолгу путешествовал в тех местах, где достаточно холодно, рано или поздно оказывался в ситуации, когда не умереть – это значит не заснуть. Смерть является частью сна. Тот, кто замерзает насмерть, проходит короткую стадию сна. Тот, кто умирает от кровотечения, засыпает, тот, кого накрывает плотная лавина мокрого снега, засыпает перед смертью от удушья.

Мне необходимо поспать. Но нельзя, еще нельзя. В этой ситуации некоторым отдыхом является зыбкое состояние между сном и явью.

Во время первой конференции народов, живущих в приполярных областях, мы обнаружили, что все эти народы имеют общее Сказание о Вороне – арктический миф о сотворении мира. В нем рассказывается о вороне.

"Однако он тоже начинал в облике человека, и он двигался ощупью во тьме, и деяния его были случайными, пока ему не открылось, кто он был и что ему надо делать”.

Понимание того, что тебе надо делать. Может быть, это то, что мне дал Исайя. Что может дать каждый ребенок. Ощущение смысла. Ощущение того, что через меня и далее через него катится колесо – мощное, неустойчивое и, вместе с тем, необходимое движение.

Это оно оказалось прерванным. Тело Исайи на снегу – это разрыв. Пока он был жив, он давал всему основание и смысл. И, как всегда бывает, я поняла, сколько он значил, только когда его не стало.

Теперь смысл заключается в том, чтобы понять, почему он умер. Проникнуть внутрь, бросить свет на ту чрезвычайно малую и всеобъемлющую деталь, которой является его смерть.

Я наматываю эластичный бинт на ногу и пытаюсь восстановить в ней кровообращение. Потом я выхожу из своей каюты и тихо стучу в дверь Яккельсена.

Он все еще находится под химическим воздействием. Но оно начинает проходить.

– Я хочу попасть на шлюпочную палубу, – говорю я. – Сегодня ночью. Ты должен мне помочь.

Он вскакивает на ноги и направляется к двери. Я не пытаюсь остановить его. У такого человека, как он, нет никакой особой свободы выбора. – Да ты не в своем уме. Это закрытая территория. Прыгни в море, детка, лучше вместо этого прыгни в море.

– Тебе придется это сделать, – говорю я. – Или же я буду вынуждена пойти на мостик и попросить их забрать тебя и в присутствии свидетелей закатать твои рукава, так чтобы можно было уложить тебя в медицинской каюте, привязать ремнями к койке и запереть, поставив охрану.

– Ты бы этого никогда не сделала.

– Сердце мое обливалось бы кровью. Потому что мне пришлось бы выдать морского героя. Но у меня бы не было другого выхода.

Он борется с собой.

– Кроме того, я бы шепнула Верлену пару слов о том, что ты видел. Именно это последнее сломало его. Он не может сдержать дрожь.

– Он разрежет меня на куски, – говорит он. – Как ты можешь такое делать, после того как я спас тебя?

Может быть, я и могла бы заставить его понять это. Но потребовалось бы объяснение, которое я не могу ему дать.

– Я хочу, – говорю я, – я хочу знать, ради чего мы плывем. Для чего оборудован этот трюм?

– Почему, Смилла?

Все начинается и заканчивается тем, что человек падает с крыши. Но в промежутке – целый ряд связей, которые, возможно, никогда не будут распутаны. Яккельсену необходимо убедительное объяснение. Европейцам необходимы простые объяснения. Они всегда предпочтут однозначную ложь полной противоречий правде.

– Потому что я в долгу, – говорю я. – В долгу перед тем, кого люблю. Это не ошибка, когда я говорю в настоящем времени. Это только в узком, физическом смысле Исайя перестал существовать.

Яккельсен разочарованно и меланхолично уставился на меня.

– Ты никого не любишь. Ты даже самое себя не любишь. Ты не настоящая женщина. Когда я тащил тебя вверх по лестнице, я увидел что-то торчащее из мешка. Отвертку. Словно маленький член. Ты же проткнула его.

Его лицо выражает глубокое удивление.

– Я тебя никак не могу понять. Ты – добрая фея в обезьяньей клетке. Но ты чертовски холодна, ты похожа на привидение, предвещающее беду.

Когда мы выходим под открытый навес на верхней палубе, на мостике бьют два двойных удара – время два часа ночи, середина ночной вахты.

Ветер стих, температура упала, и pujuq – туман воздвиг четыре стены вокруг “Кроноса”.

Рядом со мной уже начал дрожать Яккельсен. Он не привык к холоду. Что-то случилось с очертаниями судна. С леером, мачтами, прожекторами, радиоантенной, которая на высоте 30 метров простирается от передней до задней мачты. Я протираю глаза. Но это не видение.

Яккельсен прижимает палец к перилам и убирает его. На том месте, где он растопил тонкий, молочный слой льда, остается темный след.

– Есть два вида обледенения. Неприятное, которое возникает оттого, что волны захлестывают палубу и вода замерзает. Все больше и больше, быстрее и быстрее, когда ванты и все вертикальные предметы начинают утолщаться. И по-настоящему скверное обледенение. То, которое возникает от морского тумана. Тут не надо никаких волн, оно просто ложится на все вокруг. Оно просто есть – и все.

Он делает движение рукой в сторону белизны.

– Это начало скверного. Еще четыре часа – и надо доставать ледовые дубинки.

Движения его ленивы, но глаза блестят. Ему бы очень не понравилось сбивать лед. Но где-то внутри него даже эта сторона океанской стихии рождает безумную радость.

Я прохожу десять метров вперед в направлении носовой части судна. Туда, где меня не видно с мостика. Но откуда мне видна часть окон шлюпочной палубы. Все они темны. Во всех окнах надстройки, кроме офицерской кают-компании, где горит слабый свет, тоже темно. “Кронос” спит.

– Они спят.

Он ходил на корму, чтобы посмотреть на те окна, которые выходят туда.

– Нам всем следовало бы спать, черт возьми.

Мы поднимаемся на три этажа на шлюпочную палубу. Он идет еще выше. Отсюда ему будет видно, если кто-нибудь покинет мостик. Или если кто-нибудь покинет шлюпочную палубу. В мешке, например.

На мне моя черная форма официантки. Здесь, в два часа ночи, она не имеет почти никакой ценности в качестве оправдания, но я ничего другого не смогла придумать. Я действую с ощущением, что мне не следует задумываться. Потому что есть только путь вперед, и нет возможности остановиться. Я вставляю ключ Яккельсена в замочную скважину. Он легко входит. Но не поворачивается. Замок поменяли.

– Слушай, это знак, что надо бросить это дело.

Спустившись вниз, он встает за моей спиной. Я хватаю его за нижнюю губу. Синяк еще не совсем прошел. Он хочет что-то сказать, но не может.

– Если это и знак, то знак того, что за этой дверью есть нечто такое, что они постарались скрыть от нас.

Я шепчу ему в ухо. Потом отпускаю его. Ему есть что сказать, но он подавляет это в себе. Понурив голову, он следует за мной. Когда представится возможность, он возьмет реванш и растопчет меня, или продаст меня кому угодно, или столкнет меня в пропасть. Но сейчас он сломлен.

Любое помещение, назначением которого является какая-то форма совместного времяпрепровождения, теряет свою реальность, когда его покидают. Театральные сцены, церкви, залы ресторанов. В кают-компании темно, она безжизненна и, тем не менее, населена воспоминаниями о жизни и обедах.

На камбузе сильно пахнет кислым, дрожжами и алкоголем. Урс рассказывал мне, что его тесто поднимается 6 часов, с десяти вечера до четырех утра. В нашем распоряжении есть полтора, самое большее два часа.

Когда я открываю раздвижные двери, до Яккельсена доходит, что будет дальше.

– Я знал, что ты не в своем уме. Но что в такой степени...

Кухонный лифт вымыт, и в него поставлен поднос с чашками, блюдцами, тарелками, вилками, ножами и салфетками. Символическая подготовка Урса к завтрашнему дню.

Я убираю поднос с посудой. – У меня клаустрофобия, – говорит Яккельсен.

– Ты и не поедешь на нем.

– У меня она возникает и из-за других.

Помещение лифта внутри прямоугольное. Сев на кухонный стол, я боком залезаю внутрь. Сначала я проверяю, можно ли вообще так глубоко спрятать голову между колен. Потом частично засовываю в лифт верхнюю часть тела.

– Ты нажмешь кнопку шлюпочной палубы. Когда я выйду, лифт должен остаться там. Чтобы не было лишнего шума. Потом ты пойдешь к лестнице и будешь ждать. Если кто-нибудь будет тебя гнать, все равно оставайся. Если будут настаивать, иди в свою каюту. Жди меня в течение часа. Если не вернусь, разбуди Лукаса.

Он беспокойно двигает руками.

– Я не могу, пойми, не могу.

Мне приходится вытянуть ноги, одновременно я стараюсь не попасть руками в стоящее на столе дрожжевое тесто.

– Почему это?

– Послушай, он мой брат. Именно поэтому я на судне. Именно поэтому у меня есть ключ. Он думает, что я вылечился.

Я в последний раз наполняю легкие, выдыхаю и скрючиваюсь в маленьком ящике.

– Если я не вернусь через час, ты разбудишь Лукаса. Это твой единственный шанс. Если вы не придете за мной, я все расскажу Тёрку. Он заставит Верлена заняться тобой. Верлен – это его человек.

Мы не зажигали свет, на камбузе темно, видны лишь слабые отсветы моря и отражение тумана. И все же я вижу, что попала в точку. Хорошо, что мне не видно его лица.

Я прячу голову между коленей. Двери сдвигаются. Подо мной в темноте слышно легкое жужжание электромотора, и я поднимаюсь наверх.

Движение продолжается секунд пятнадцать. Единственное ощущение – беспомощность. Страх, что кто-то ждет меня наверху.

Я достаю отвертку. Чтобы было, что им предложить, когда они распахнут двери и вытащат меня.

Но ничего не происходит. Лифт останавливается в своей темной шахте, и я сижу, и нет ничего, кроме боли в ногах, движения судна в море и далекого шума двигателя, который сейчас едва различим.

Я просовываю отвертку между двумя раздвижными дверями и нажимаю. Потом на спине выползаю на поверхность стола.

В комнату попадает слабый свет. Это топовые кормовые огни, свет которых проникает на этот этаж через верхний световой люк. Комната представляет собой небольшую кухню с холодильником, столиком и маленькой плитой.

Дверь ведет в узкий коридор. В коридоре я сажусь на корточки и жду.

Люди ломаются во время переходных периодов. В Скорсбисунне, когда зима начинала убивать лето, люди стреляли друг в друга из дробовика. Нетрудно плыть на волне благополучия, когда уже установлено равновесие. Трудным является новое. Новый лед. Новый свет. Новые чувства.

Я жду. Это мой единственный шанс. Это единственный шанс для любого человека – дать себе необходимое время, чтобы привыкнуть.

Переборка передо мной подрагивает от шума далекого двигателя, находящегося под нами. За ней должна быть дымовая труба. Вокруг ее большого прямоугольного корпуса и построен этот этаж.

Слева на высоте пола я вижу слабый свет. Это дежурная лампочка на лестнице. Эта дверь – мой путь отсюда.

Справа от меня сначала тихо. Потом из тишины появляется дыхание. Оно гораздо тише всех остальных звуков судна. Но после шести дней на борту обычные звуки стали незаметным фоном, на котором отчетливо слышны все, отличающиеся от них. Даже посапывание спящей женщины.

Это означает, что здесь, по левому борту, есть одна, возможно, две каюты, и напротив будет одна или две. То есть салон и кают-компания выходят на носовую палубу.

Я продолжаю сидеть. Через какое-то время слышно, как вдалеке журчит вода. На “Кроносе” туалеты с системой смыва высокого давления. Где-то под нами или над нами спустили воду в туалете. Звук в трубах говорит о том, что душевая и туалеты этого этажа находятся перед дымовой трубой и примыкают к ней.

В кармане передника лежит будильник, который я взяла с собой. Что мне было еще делать? Посмотрев на него, я встаю.

Замок входной двери на задвижке. Я открываю его, чтобы можно было быстро выйти. Но, главным образом, для того, чтобы можно было войти.

Между коротким коридором у входной двери и тем помещением, которое, по-видимому, является салоном, я ощупью нахожу дверь. Я прикладываю к ней ухо, стою и жду. Слышен только далекий звук судового колокола, бьющего склянки. Я открываю дверь, за которой еще большая тьма, чем та, из которой я иду. Тут я тоже жду. Потом зажигаю свет. Загорается не обычный свет. Над сотней очень маленьких закрытых аквариумов, размещенных в резиновом обрамлении на штативах, закрывающих три стены, вспыхивает сотня ламп. В аквариумах – рыбки. Их такое количество и они столь разнообразны, что это не идет ни в какое сравнение с любым магазином по продаже аквариумных рыбок.

Вдоль одной стены стоит покрашенный в черный цвет стол, в который вмонтированы две большие, плоские фарфоровые раковины со смесителями, управляемыми с помощью локтей. На столе две газовых горелки и две бунзеновские горелки, все стационарно подключенные медными трубами к газовому крану. На столике рядом прикреплен автоклав. Лабораторные весы, pH-метр, большой фотоаппарат с гармошкой на штативе, бифокальный микроскоп.

Под столом находится металлическая полка с маленькими, глубокими ящиками. Я заглядываю в некоторые из них. В картонной коробке из химической лаборатории “Струер” лежат пипетки, резиновые трубки, пробки, стеклянные лопаточки и лакмусовая бумага. Химические препараты в маленьких стеклянных колбах. Магний, марганцовокислый калий, железные опилки, порошок серы, кристаллы медного купороса. У стены в деревянных ящиках, обернутые в солому и картон, стоят маленькие бутыли с кислотой. Фтористо-водородная кислота, соляная кислота, уксусная кислота различной концентрации.

На противоположном столе стационарно закрепленные пластмассовые кюветки, проявители, увеличитель. Я ничего не понимаю. Комната оборудована как нечто среднее между музеем “Датский Аквариум” и химической лабораторией.

В салоне двойные двери, обшитые филенками. Напоминание о том, что “Кронос” был построен с претензией на былую элегантность 50-х, уже тогда казавшуюся старомодной. Комната находится прямо под навигационным мостиком и такого же размера – как обычная датская гостиная с низким потолком. В ней шесть больших окон, выходящих на носовую палубу. Все они покрыты льдом, и сквозь него проникает слабый сине-серый свет.

Вдоль стены по левому борту деревянные и картонные коробки без всяких надписей, которые удерживаются на месте при помощи натянутого между двумя батареями фала.

В середине комнаты стоит привинченный к полу стол, в углублениях которого – несколько термосов. Вдоль двух стен установлены длинные рабочие столы с лампами “Луксо”. Маленький фотокопировальный аппарат привинчен к переборке. Рядом с ним – телефакс. Полка на стене заставлена книгами.

Направляясь к ней, я вижу морскую карту. Она лежит под пластиной из оргстекла, не дающей отражений, поэтому я ее не сразу заметила.

Текст на полях отрезан, так что мне надо несколько минут, чтобы определить, что это за карта. На морской карте материк – это деталь, одна лишь линия, контур, который пропадает в рое цифр, обозначающих глубины. Потом я узнаю мыс напротив Сисимиута. Под пластиной, по краю карты, положено несколько небольших фотокопий специальных карт. “Средневременной срез от зенита луны (апогей или перигей) по Гринвичу до прилива у берегов Западной Гренландии”. “Схема поверхностных течений к западу от Гренландии”. “Карта секторного деления в районе Хольстейнсборга”.

Наверху, у самой переборки, лежат три фотографии. Две из них – это черно-белая аэрофотосъемка. Третья напечатана на цветном принтере и похожа на фрактальную фигуру из тех, что созданы Мандельбротом. На всех в центре один и тот же контур. Свернувшаяся почти кольцом фигура с отверстием в центре. Словно похожий на рыбку пятинедельный эмбрион, который свернулся вокруг жабр.

Открыть картотечные шкафы не удается – они заперты. Я рассматриваю книги, когда где-то на этаже открывается дверь. Выключив лампу, я примерзаю к полу. Открывается и закрывается какая-то другая дверь, и становится тихо. Но этаж уже больше не кажется спящим. Где-то есть люди, которые не спят. Нет необходимости смотреть на часы. Времени достаточно, но находиться здесь более у меня уже не хватает нервов.

Я уже берусь за ручку входной двери, когда слышу, что кто-то поднимается по трапу. Я отступаю назад в коридор. В замок вставляют ключ. На мгновение наступает замешательство, так как дверь не закрыта. Распахнув кухонную дверь, я захожу внутрь и закрываю ее за собой. Кто-то идет по коридору. Его шаги кажутся осторожными, изучающими, может быть, он удивляется, почему не была закрыта дверь, может быть, собирается обыскать весь этаж. Возможно, у меня галлюцинации. Я заставляю себя залезть на кухонный стол и в лифт. Задвигаю двери, но изнутри их невозможно закрыть полностью.

Дверь в коридор открывается, и зажигается свет. На полу, прямо напротив той щели, которую мне не удалось закрыть, стоит Сайденфаден. Он в уличной одежде, его волосы все еще растрепанны после прогулки по палубе. Он подходит к холодильнику и исчезает из моего поля зрения. Раздается шипение углекислого газа, и он появляется снова. Он, стоя, пьет пиво прямо из банки.

В ту минуту, когда на его лице отражается глубокое наслаждение, и одновременно он закашливается, взгляд его устремлен на меня, но при этом он меня не видит. И тут оглушительно громко начинает шуметь лифт.

Мне с трудом удается сжаться в тесном пространстве. Я могу только вытащить отвертку из пробки, готовясь к тому, что через две секунды последует разоблачение.

Лифт начинает опускаться.

В темноте надо мной открываются дверцы лифта. Но меня там уже нет – я еду вниз.

Я молю бога, чтобы это оказался Яккельсен, который нарушил мой запрет и, обнаружив в шахте движение, нажал кнопку, чтобы спустить меня вниз. Я надеюсь, что когда откроется дверь, будет темно. И что трясущиеся руки Яккельсена поддержат меня, когда я буду вылезать.

Я останавливаюсь, дверца осторожно отодвигается. Снаружи темно. Что-то холодное и влажное прижимается к моему бедру. Что-то ложится мне на колени. Что-то засовывают под колени. Потом дверь закрывается, лифт шумит, заработал двигатель, и я взмываю вверх.

Я перекладываю отвертку в левую руку и хватаю правой фонарик. Он на секунду загорается, и мне все становится видно.

В пяти сантиметрах от моих глаз, прислоненная к моему телу, поднимается вертикально прохладная и влажная, покрытая капельками росы, полуторалитровая бутылка с этикеткой Moet & Chandon 1986 brut Imperial Rose.Розовое шампанское. На коленях у меня лежит бокал для шампанского. Под коленями горбится донышко еще одной бутылки.

Я ни минуты не сомневаюсь в том, что когда люк откроется, я окажусь при ярком свете лицом к лицу с Сайденфаденом.

Но выходит иначе. Я насчитываю два удара – это означает, что я проехала мимо шлюпочной палубы. Я направляюсь на мостик, в офицерскую кают-компанию.

Лифт останавливается, потом наступает тишина – и больше ничего. Я пытаюсь открыть дверцы. Это почти невозможно – мешают бутылки.

Где-то открывается и закрывается дверь. Потом зажигается спичка. Я раздвигаю дверцы на один сантиметр. На большом обеденном столе, где я несколько дней назад подавала ужин, стоит стеариновая свеча в подсвечнике. Ее поднимают и несут по направлению ко мне.

Дверцы раскрываются. Одной рукой я упираюсь в стену позади меня, чтобы вложить всю свою силу в удар. Я ожидаю увидеть Тёрка или Верлена. Бить я собираюсь в глаза.

Свет ослепляет меня, потому что оказывается слишком близко. Не видно ничего, кроме темных очертаний фигуры, которая одну за другой берет бутылки. Когда он забирает бокал, его рука на секунду задевает мое бедро.

Из комнаты доносится приглушенный возглас удивления.

Ко мне склоняется лицо Кютсова. Мы смотрим друг на друга. Его глаза сегодня ночью выпучены, как будто с ним внезапно случился приступ базедовой болезни. Но он не болен в обычном смысле этого слова. Он чудовищно пьян.

– Ясперсен! – говорит он.

И тут мы оба замечаем отвертку. Она нацелена куда-то между его глаз.

– Ясперсен, – говорит он снова.

– Небольшой ремонт, – говорю я.

Трудно говорить, потому что сгорбленная поза затрудняет дыхание.

– Это я занимаюсь любым ремонтом на борту.

Говорит он авторитетно, но невнятно. Я высовываю голову из лифта.

– Я вижу, ты также курируешь винные запасы. Это заинтересует Урса и капитана.

Он краснеет – медленное, но радикальное изменение цвета, доходящее до фиолетового.

– У меня есть объяснение.

Через десять секунд он начнет соображать. Я высовываю руку.

– У меня нет времени, – говорю я. – Мне надо дальше работать.

В этот момент лифт едет вниз. Я в последний момент успеваю спрятать верхнюю часть тела внутрь. Меня охватывает злость оттого, что нет никакого устройства, блокирующего лифт, пока не закрыты двери.

Мысленно я успеваю пережить полное разоблачение, столкновение и трагический финал. Когда я доезжаю до камбуза, моей фантазии на большее уже не хватает.

Лифт здесь не останавливается. Он продолжает опускаться вниз.

Потом движение прекращается. Эти последние секунды лишили меня остатков сил. На моей стороне теперь только фактор внезапности. Толкнув двери, я рывком распахиваю их. Они с грохотом открываются. По направлению ко мне, покачиваясь, движется мешок с надписью “50 кг. Картофель “Вильмосе”. Датская судовая провизия”. Я высовываю обе ноги, упираюсь в мешок и нажимаю. Мешок останавливается, отклоняется назад и летит в самый дальний угол, приземляясь среди картонных коробок с надписью “Морковь “Виуф Ламмефьорд”.

Стоя на полу, я нахожу равновесие. Я не чувствую под собой ног. Но в руках у меня отвертка.

Из-за мешка выходит Урс.

Я так и не нахожу, что сказать. Когда я, ковыляя, выхожу из комнаты, он все еще стоит на коленях.

– Bitte, Fraulein Smilla, bitte... <Пожалуйста, фройляйн Смилла, пожалуйста (нем )>

Подсознательно я, должно быть, ждала тревоги. Вооруженных людей. Но “Кронос” погружен во тьму. Я миную три палубы, никого не встретив.

Трап внизу у мостика пуст. Яккельсена нигде не видно. Я наугад выхожу на палубу мостика, прохожу через дверь, на которой написано “Офицерское помещение”, и открываю дверь в мужской туалет.

Он стоит у раковины. Он причесывался. Лоб его прижат к зеркалу, как будто он хочет убедиться в том, что получилось действительно очень мило. Он зачесывал волосы за уши, назад. Но сейчас он спит. Тело бессознательно и покорно следует за движениями качающегося судна и само по себе держится вертикально. Но он храпит. Рот его открыт, и язык немного высовывается.

Я засовываю руку в нагрудный карман его рабочей рубашки. Нахожу резиновую трубку. Он сбегал в туалет и для подкрепления сил укололся. Потом он решил немного привести себя в порядок. А потом обессилел.

Я ударяю его по ногам. Он тяжело падает на пол. Пытаюсь поднять его, но спина еще слишком болит. Мне удается только приподнять его голову.

– Ты пропустил Кютсова, – говорю я.

Легкая чувственная улыбка появляется у него на губах.

– Смилла. Я знал, что ты вернешься.

Я поднимаю его. Потом засовываю его голову в раковину и открываю кран с холодной водой. Когда он оказывается в состоянии стоять на ногах, я тяну его к трапу.

Мы спускаемся на пять ступенек, когда из дверей за нашей спиной выходит Кютсов.

Нет никакого сомнения, что сам он уверен в том, что крадется на цыпочках. На самом деле он может стоять на ногах только потому, что цепляется за все, за что можно ухватиться. Заметив нас, он резко останавливается, ставит руку на доску с барометром и пристально смотрит на меня.

Я прижимаю безвольное тело Яккельсена к перилам. Сама я двигаюсь с огромным трудом.

Изумление медленно пробивается сквозь его опьянение, которое сейчас, должно быть, еще усилилось после двух шипящих полуторалитровых бутылок.

– Ясперсен, – бормочет он. – Ясперсен...

Я чувствую, что бесконечно устала от мужчин и их дурных привычек. Так было с тех пор, как я приехала в Данию. Все время надо смотреть, чтобы не столкнуться с теми, кто, отравляя самих себя, думает при этом, что ведет себя с достоинством.

– Проваливай, господин старший механик, – говорю я.

Он тупо смотрит на меня.

По пути вниз мы никого другого не встречаем. Я заталкиваю Яккельсена в его каюту. Он как тряпичная кукла валится на кровать. Я поворачиваю его на бок. Грудные дети, алкоголики и наркоманы могут захлебнуться собственной рвотой. Затем я закрываю его дверь снаружи его собственным ключом.

Потом запираю и баррикадирую свою собственную. Время 4.15. Я посплю 3 часа, затем официально сообщу, что больна, и буду спать еще 12. Все остальное подождет.

Мне удается поспать 45 минут. Через первые, начинающиеся кошмары на поверхность сна проникают сначала электронное предупреждение, а затем требовательный голос Лукаса.

Я работаю менее чем в двух метрах от Верлена. Он орудует твердой резиновой палкой длиной с топор дровосека.

По тому, как сохнут мои губы, я понимаю, что мороз больше 10 градусов. Он работает без куртки. Одной рукой он держится за леер или за ограждение вокруг антенн радара. Другой он умелым, мягким движением, описывая дугу, заводит палку за спину, и ударяет ею по крыше рубки с таким грохотом, будто разбивается стекло в витрине магазина. Лицо его покрыто потом, но движения неутомимы и легки. Каждый удар отбивает пластину льда площадью примерно один квадратный метр.

Ветра нет, лишь короткая стоячая волна сильно раскачивает “Кронос”. И туман – словно большие, влажные, белые плоскости во мраке.

Каждый раз, когда мы проходим через облако тумана, лежащее так низко, что кажется, оно плывет по воде, слой льда заметно утолщается. Ручкой ледового ломика я счищаю лед с антенн. Как только я заканчиваю с одной из них, я могу возвращаться к тому месту, откуда начинала. Где менее чем за две минуты нарос слой твердого, серого льда толщиной в миллиметр.

Палуба и надстройка кажутся живыми. Не из-за маленьких, темных фигурок, разбивающих лед, а из-за самого льда. Включено все палубное освещение. Сочетание света и льда создает сказочную картину. Ванты и штаги мачт покрыты 30-сантиметровыми гирляндами льда, свисающими вниз и напоминающими настороженные лица. Якорные огни просвечивают сквозь ледяной панцирь, словно пылающий мозг в голове фантастического чудовища. Палуба – серое, застывшее море. Все вертикальное поднимается вверх с вопросительным видом и серыми, холодными членами.

Верлен работает у правого борта. За мной – леерное ограждение, а за ним – расстояние почти в 20 метров вниз до палубы. Передо мной за цоколями радаров и низкой мачтой с антеннами, рупором и движущимся прожектором для маневров в порту Сонне лопатой счищает лед. Те льдины, которые откалывает Верлен, он перекидывает через край, где они падают на шлюпочную палубу рядом со спасательной шлюпкой. Здесь в желтом защитном шлеме стоит Хансен, который отправляет их дальше за борт.

По левому борту Яккельсен коротким молотком отбивает лед с цоколей радаров. Он движется по направлению ко мне. В какой-то момент антенны закрывают нас от остальной части палубы.

Он засовывает молоток в карман куртки. Потом прислоняется спиной к радару. Достает из кармана сигарету.

– Как ты и предсказывал, – говорю я. – Скверное обледенение.

Лицо у него побелело от усталости.

– Нет, – говорит он. – Оно начинается только при 5-6 баллах по шкале Бофорта и при температуре около нуля. Он слишком рано вызвал нас на палубу.

Он оглядывается. В непосредственной близости никого нет.

– Когда я раньше ходил в море, то тогда капитан вел судно, а время отсчитывали по календарю. Если входили в зону обледенению, то снижали скорость. Или меняли маршрут. Или же поворачивали и шли по ветру. Только за последние несколько лет все изменилось. Теперь все решают судовладельцы, теперь суда водят конторы в больших городах. А время отсчитывают вот по этому.

Он показывает на ручные часы.

– Но мы, по-видимому, куда-то спешим. Поэтому они и приказали ему плыть прежним курсом. Что он и делает. Он начинает терять чутье. Потому что раз уж нам надо пройти все это, то не стоило сейчас вызывать нас на палубу. Небольшое судно может вынести обледенение в 10 процентов своего водоизмещения. Мы могли бы плыть, имея на себе 500 тонн, без всяких проблем. Он мог бы послать пару матросов, чтобы расчистить антенны.

Я счищаю лед с радиопеленгаторной антенны. Когда я работаю, я не засыпаю. Как только я останавливаюсь, я начинаю проваливаться в сон.

– Он боится, что мы потеряем крейсерскую скорость. Боится, что мы что-то сделаем не так. Или что вдруг станет хуже. Это все нервы. Они уже никуда не годятся.

Он бросает свою недокуренную сигарету на лед. Мимо нас проходит еще одно облако тумана. Кажется, что сырость приклеивается к уже образовавшемуся льду. На мгновение Яккельсен почти исчезает из виду.

Я работаю, двигаясь вокруг радара. Все время стараясь быть в поле зрения и Яккельсена, и Сонне.

Верлен находится прямо рядом со мной. Он ударяет так близко от меня, что давление гонит морозный воздух мне в лицо. Удары его падают у подножия металлического цоколя с точностью хирургического скальпеля, отрывая прозрачную пластину льда. Он пинает ее ногой в сторону Сонне.

Лицо его оказывается рядом с моим.

– Почему? – спрашивает он.

Я держу ломик для льда, отведя его немного назад. В стороне, вне пределов слышимости, Сонне очищает нижнюю часть мачты ручкой лопаты.

– Я знаю, почему, – говорит он. – Лукас все равно бы не поверил в это.

– Я могла бы показать на раны Мориса, – говорю я.

– Несчастный случай на работе. Шлифмашина заработала, когда он менял диск. Гаечный ключ ударил его в плечо. Об этом доложено и даны необходимые объяснения.

– Несчастный случай. Как и с мальчиком на крыше.

Его лицо совсем близко. На нем не выражается ничего, кроме недоумения. Он не понимает, о чем я говорю.

– Но с Андреасом Лихтом, – говорю я, – стариком на шхуне, работа была немного более топорной.

Когда его тело сжимается, возникает иллюзия, что он замерзает, так же как и все на судне вокруг него.

– Я видела вас на набережной, – лгу я. – Когда плыла к берегу.

Размышляя о том, что следует из моих слов, он выдает себя. На мгновение откуда-то из его тела выглядывает больное животное, обычно скрытое подобно тому, как его зубы тонкой оболочкой прикрывают доведенные до садизма истязания.

– В Нууке будет расследование, – говорю я. – Полиция и военные моряки. Одно лишь покушение на убийство обеспечит тебе два года. Теперь они займутся и смертью Лихта.

Он улыбается мне широкой ослепительной улыбкой.

– Мы не идем в Готхоп. Мы идем к плавучему нефтехранилищу. Оно находится на расстоянии 20 морских миль от суши. Берега даже не видно.

Он с интересом смотрит на меня.

– А вы сопротивляетесь, – говорит он. – Даже жаль, что вы в таком одиночестве.

II

1

– Я думаю, – говорит Лукас, – о маленьком капитане вон на том мостике. Он больше уже не управляет судном. Он больше уже не имеет власти. Он лишь связующее звено, передающее импульсы сложной машине.

Лукас стоит, облокотившись о перила крыльев мостика. Из моря перед носом “Кроноса” вырастает небоскреб, покрытый красной полиэмалью. Он возвышается над передней палубой и тянется ввысь, минуя верхушку мачты. Если задрать голову, то можно увидеть, что где-то под серыми облаками даже этому явлению приходит конец. Это не дом. Это корма супертанкера.

Когда я была маленькой и жила в Кваанааке, в конце 50-х и начале 60-х, даже европейское время шло относительно медленно. Изменения происходили в таком темпе, что не успевал возникнуть протест против них. Этот протест сначала выражался в понятии “доброе старое время”.

Тоска по прошлому была тогда новым чувством в Туле. Сентиментальность всегда будет первым бунтом человека против прогресса.

Такое отношение уже изжило себя. Теперь необходим какой-то другой протест, а не слезливая ностальгия. Дело в том, что теперь все идет так быстро, что уже в настоящий момент мы переживаем то, что через мгновение будет “добрым старым временем”.

– Для этих судов, – говорит Лукас, – окружающий мир больше не существует. Если, встретившись с ними в море, попытаешься связаться с ними по УКВ, чтобы обменяться прогнозами погоды и координатами или чтобы узнать о скоплениях льда, то они не ответят. У них вообще не включено радио. Если водоизмещение судна 250 000 кубических метров, и оно имеет такое же количество лошадиных сил, что и атомная электростанция, и на нем огромный как старый корабельный рундук компьютер для вычисления курса и скорости, чтобы потом, если это потребуется, или точно соблюдать их, или немного отклоняться, то окружающий мир тебя уже более не интересует. Тогда от всего мира остается только место, из которого ты плывешь, место, куда ты плывешь, и тот, кто тебе платит, когда ты доберешься до места назначения.

Лукас похудел. Он начал курить.

Так или иначе, но он прав. Одна из особенностей развития Гренландии – это ощущение, что все произошло совсем недавно. Новые, хорошо вооруженные и быстроходные инспекционные суда Датского военно-морского флота только что введены. Референдум о членстве в Общем рынке и незначительное большинство за выход с 1 января 1985 года, повторное обсуждение в ноябре 1992 года и повторное вступление 1 января 1993 года – самый большой внешнеполитический поворот в истории – произошли буквально на днях. Министр обороны только что ограничил въезд в Кваанаак по военным соображениям. А то место, у которого мы стоим – плавучее нефтехранилище, “Гринлэнд Стар” – 25 000 металлических понтонов, прикрепленных ко дну моря на глубине 700 метров, пол квадратных километра уродливого и тоскливого, продуваемого всеми ветрами зеленого металла, в 20 морских милях от берега – построено совсем недавно. “Динамичный” – это то слово, которое так любят политики.

Все это создано с целью подавления.

Подавления не гренландцев. Время военного присутствия, прямого насилия цивилизации в Арктике уходит. Для прогресса это уже более не является необходимостью. Теперь вполне достаточно либерального призыва к алчности во всех ее проявлениях.

Технологическая культура не уничтожила народы, проживающие у Северного Ледовитого океана. Думать так – это значит быть слишком высокого мнения об этой культуре. Она лишь послужила инициатором, всеобъемлющим примером возможности – которая заложена в любой культуре и в любом человеке – строить жизнь вокруг особой западной помеси вожделения и бессознательного.

Подавить они хотят другое, нечто большее, то, что вне людей. Это море, земля, лед. Конструкция, которая простирается у наших ног, является такой попыткой.

Лицо Лукаса искажено неприязнью.

– Раньше, до 92-го, была лишь база “Поларойл” у Фэрингехаун. Маленький поселок. На одной стороне фьорда телеграф и рыбообрабатывающий завод. На другой стороне весь комплекс. Под управлением Гренландской торговой компании. С грузом до 50 000 тонн мы могли пришвартоваться кормой. Спустив судовые шланги, мы выходили на берег. Там был лишь один жилой дом, столовая, насосная станция. Пахло дизельным топливом и бримолем. Пять человек управлялись со всем. В столовой мы всегда выпивали джин-тоник с управляющим.

Этой сентиментальной стороны я в нем раньше не замечала.

– Это, наверное, было здорово, – говорю я. – А танцы в деревянных башмаках под аккордеон тоже были?

Его глаза превращаются в щелочки.

– Вы не правы, – говорит он. – Я рассказываю о полномочиях. И о свободе. Тогда капитан был высшей инстанцией. Мы сходили на берег, брали с собой экипаж, кроме стояночного вахтенного. В Фэрингехауне не было ничего. Это было всего лишь богом забытое пустынное место между Готхопом и Фредериксхопом. Но притом, что там ничего не было, там, если возникало желание, можно было прогуляться.

Он кивает в сторону системы понтонов перед нами и в сторону стоящих поодаль бараков из алюминия.

– Здесь три беспошлинных магазина. Отсюда постоянное вертолетное сообщение с землей. Здесь есть гостиница и водолазная станция. Почта. Представительства “Шеврона”, “Галфа”, “Шелла” и “Эссо”. Они за два часа могут смонтировать посадочную полосу для небольшого реактивного самолета. У судна, стоящего перед нами, бруттотоннаж 125 000 тонн. Тут развитие и прогресс. Но никто не может сойти на берег, Яспер-сен. Они придут на судно, если вам что-нибудь потребуется. Они отметят в листке заказов то, что вам нужно, и вернутся с передвижным трапом и запихнут вам все на борт. Если капитан настаивает на том, чтобы сойти на берег, то приходит парочка офицеров безопасности, забирает тебя у трапа и водит за ручку, пока ты не вернешься назад. Говорят, что из-за опасности пожара. Из-за опасности саботажа. Говорят, что когда хранилища заполнены, здесь одновременно находится один миллиард литров нефти.

Он хочет взять новую сигарету, но пачка пуста.

– Это суть централизации. В этих условиях те, кто водят корабли, почти потерялись. Моряки больше не существуют.

Я жду. Ему что-то от меня надо.

– Вы надеялись сойти на берег? Я качаю головой.

– Даже если это был бы единственный шанс? Если это был бы конечный пункт? Если бы теперь оставался лишь путь домой?

Он хочет знать, как много мне известно.

– Мы ничего не загружаем, – говорю я. – Мы ничего не выгружаем. Это всего лишь стоянка. Мы чего-то ждем.

– Это все догадки.

– Нет, – говорю я. – Я знаю, куда мы плывем.

Поза его по-прежнему непринужденная, но теперь он начеку.

– Расскажите мне, куда.

– За это вы должны сказать мне, почему мы здесь стоим.

Кожа его лица не выглядит здоровой. Она очень белая и шелушится в довольно сухом воздухе. Он облизывает губы. Он поставил на меня, как на своего рода страховку. Теперь он оказывается перед новым, рискованным контрактом. Но это требует ко мне доверия, которого у него нет.

Не говоря ни слова, он проходит мимо меня. Я иду за ним на мостик. Закрываю за нами дверь. Он подходит к слегка приподнятому навигационному пульту.

– Покажите, – говорит он.

Это карта Девисова пролива масштабом 1:1 000 000. На западе ее изображена оконечность полуострова Камберленд. На северо-западе – побережье у банки Сторе Хеллефиске.

На столе, рядом с морской картой, лежит карта ледовой обстановки, изданная Ледовой службой.

– Полярный лед, – говорю я, – находился в этом году, с ноября, на сто морских миль к северу, но не выше Нуука. Тот лед, который следует с Западно-гренландским течением, по мере продвижения тает, потому что в Девисовом проливе было три теплые зимы, и там теплее, чем обычно. Течение, теперь уже безо льда, идет дальше вдоль берега. В заливе Диско самое большое количество айсбергов в мире на единицу площади. В последние две зимы глетчер у Якобсхавн двигался со скоростью 40 метров в день. Это приводит к образованию самых больших айсбергов за пределами Антарктиды.

Я показываю пальцем на карту ледовой обстановки.

– В этом году они были вытеснены из залива уже в октябре и прошли вдоль побережья с турбулентным ответвлением между Западно-гренландским и Баффиновым течениями. Даже в защищенных водах есть айсберги. Когда мы уйдем отсюда, Тёрк даст нам северо-западный курс, пока мы не обойдем этот пояс.

Лицо его непроницаемо. Но в нем такая же сосредоточенность, как и когда-то у рулетки.

– Баффиново течение с декабря несло западный лед вниз до 66° северной широты. Он смерзся с новым льдом где-то на расстоянии от 200 до 400 морских миль в Девисовом проливе. Тёрк хочет привести нас куда-то к краю этого льда. А потом мы возьмем курс прямо на север.

– Вы здесь раньше плавали, Ясперсен?

– У меня водобоязнь. Но я кое-что знаю про лед. Он склоняется над картой.

– Никто никогда не плавал далее Хольстейнсборга в это время года. Даже вдоль берега. Течение превратило полярный и западный лед в бетонную поверхность. Мы могли бы проплыть дня два на север. Но что он хочет от нас у кромки льда?

Я выпрямляюсь.

– Нельзя играть, не сделав ставку, господин Капитан.

На минуту мне кажется, что он ускользнул от меня. Но потом он кивает.

– Все, как вы и сказали, – говорит он медленно. – Мы ждем. Это то, что мне известно. Мы ждем четвертого пассажира.

За пять часов до этого “Кронос” меняет курс. Напротив кают-компании висит низкое, матовое солнце, и по тому, как оно расположено, мне это очень хорошо заметно. Но почувствовала я это еще раньше.

В столовых интернатов все прирастали к своим местам за столом. В нестабильных ситуациях начинают приобретать особое значение какие-то внешние точки опоры. В кают-компании “Кроноса” мы тоже приклеились к нашим стульям. За соседним столом, погруженный в себя, бледный, склонившись над тарелкой, ест Яккельсен. Фернанда и Мария стараются не смотреть на меня.

Морис сидит спиной к нам. Он ест только правой рукой. Левая подвязана к шее на перевязи, частично закрывающей плотно перебинтованное плечо. На нем форменная рубашка, один рукав которой отрезан, чтобы можно было наложить повязку.

От страха во рту у меня возникает сухость, которая никуда не исчезнет, пока я на борту судна.

Когда я выхожу из дверей, Яккельсен идет за мной.

– Мы поменяли курс! Мы идем к Готхопу.

Я решила делать уборку в офицерской кают-компании. Если меня будет преследовать Верлен, он вынужден будет пройти мимо мостика. Если же мы направляемся в Нуук, ему придется прийти. Они не могут позволить мне сойти на берег в большом порту.

Я провожу четыре часа в кают-компании. Я мою окна и полирую медные полоски и под конец покрываю деревянные панели маслом тикового дерева.

В какой-то момент мимо проходит Кютсов. Увидев меня, он поспешно удаляется.

Появляется Сонне. Он стоит некоторое время, переминаясь с ноги на ногу. Я надела короткое синее платье. Может быть, он принимает это за приглашение остаться. Это не правильное толкование. Я надела его, чтобы можно было бежать, как можно быстрее. Не получив никаких ободряющих предложений, он уходит. Он слишком молод, чтобы решиться сделать первый шаг, и недостаточно стар, чтобы быть навязчивым.

В четыре часа мы причаливаем позади красного небоскреба. Спустя полчаса меня вызывают на мостик.

– В это время года, – говорит Лукас, – есть только одна возможность пройти севернее, если с тобой нет ледокола. И даже в этом случае шансы не велики. Надо уйти дальше в море. Или же ты окажешься в заливе, лед неожиданно сомкнется за тобой, и ты попался...

Я могла бы солгать ему. Но он – одна из тех совсем немногих соломинок, за которые я могу ухватиться. Это человек, который опускается все ниже и ниже. Кто знает, может быть в ближайшем будущем он окажется там, где мы сможет встретиться.

– В районе 54° западной долготы, – говорю я, – глубина увеличивается. От берега отходит ответвление Западного течения. Там оно встречается с относительно более холодным северным течением. К западу от больших рыбных банок возникает район с неустойчивой погодой.

– “Море туманов”. Никогда там не был.

– Место, куда течением с восточного побережья приносит большие обломки льда и откуда они никуда не могут деться. Вроде “кладбища айсбергов” к северу от Упернавика.

Концом линейки я показываю темную область на карте ледовой обстановки.

– Слишком маленький участок, чтобы быть четко обозначенным. Он очень часто, возможно, и сейчас, имеет форму продолговатого залива, словно фьорд в паковом льду. Есть риск, но участок проходимый. Если очень надо. Даже маленькие датские корабли береговой охраны иногда заходят туда в поисках английских и исландских траулеров.

– Зачем вести судно водоизмещением 4 000 тонн с двумя десятками человек по направлению к морю Баффина, чтобы войти в опасное для жизни пространство между ледяными полями?

Я закрываю глаза и вызываю в памяти увеличенную фотографию эмбриона, маленькую фигурку, свернувшуюся в кольцо. Фотографии, которые лежали на морской карте на шлюпочной палубе.

– Потому что там находится остров. До острова Элсмир это единственный остров на таком большом расстоянии от побережья.

Точечка под моей линейкой так мала, что ее почти и не видно.

– Исла Гела Альта. Открыт португальскими китобоями в прошлом веке.

– Я слышал о нем, – говорит он задумчиво. – Птичий заповедник. Слишком плохая погода даже для птиц. Запрещено сходить на берег. Невозможно встать на якорную стоянку. Совершенно непонятно, зачем туда надо плыть.

– И все же держу пари, что именно туда мы и направляемся.

– Я, – говорит он, – не уверен, что в вашем положении можно заключать пари.

Спускаясь с мостика, я размышляю о том, что в Сигмунде Лукасе пропал хороший человек. Я часто наблюдала это явление, будучи не в состоянии понять его – то, что внутри человека может существовать другой, цельный, великодушный и вызывающий доверие индивид, который никогда не показывается наружу иначе как мельком, потому что он существует в оболочке продажного и расчетливого преступника-рецидивиста.

На палубе стало темно. Где-то в темноте вспыхивает сигарета.

Яккельсен стоит, облокотившись на перила.

– Вот это круто! Круто!

Весь комплекс под нами освещен фонарями на столбах, расположенными по обе стороны от нас вдоль причала. Даже сейчас, освещенная этим желтым светом, покрашенная в травянисто-зеленый цвет, с огнями зданий вдалеке, маленькими электрическими автомобилями и белой дорожной разметкой, “Гринлэнд Стар” по-прежнему не похожа ни на что иное, кроме как на несколько тысяч квадратных метров стали, положенных в Атлантическом океане.

Для меня все это не более чем недоразумение. Для Яккельсена это чудесное соединение моря и передовой технологии.

– Да, – говорю я, – а самое прекрасное – это то, что все можно демонтировать и упаковать за 12 часов.

– Но, слушай, это же победа над морем. Теперь неважно, какая глубина и какая погода. Теперь можно где угодно устроить порт. Прямо посреди океана.

Я не педагог и не вожатый бойскаутов. У меня нет никакой необходимости поправлять его.

– А почему ее надо демонтировать, Смилла?

Может быть из-за того, что я так нервничаю, я все же отвечаю ему.

– Ее построили, когда начали добывать нефть со дна моря у Северной Гренландии. С того момента, когда нашли нефть, до начала ее добычи прошло десять лет. И все из-за льда. Сначала они построили прототип того, что должно было стать самой большой и самой надежной буровой платформой в мире, «Joint Venture Warrior» <Совместное предприятие “Воитель” (англ.)> – продукт “гласности” и гренландского самоуправления, результат сотрудничества между США, Советским Союзом и концерном “А.П.Мёллер”. Ты плавал мимо буровых платформ. Ты знаешь, какого они размера. Их видно на расстоянии 50 морских миль, и они все растут и растут, словно парящая на столбах вселенная. С пивными и ресторанами, рабочими местами и мастерскими, кинотеатрами и театрами и, наконец, пожарными командами, и все это смонтировано на высоте 12 метров от поверхности моря, так что даже самые большие штормовые волны проходят под ними. Вспомни такую платформу."Venture Warrior" должна была быть в четыре раза больше. Прототип находился на расстоянии 18 метров над поверхностью моря. На нем должны были работать 1 400 человек. Прототип воздвигли в море Баффина. Когда он был построен, появился айсберг. Это было предусмотрено. Но этот айсберг был немного больше, чем обычные. Он родился где-то на краю Северного Ледовитого океана. Его высота была 100 метров, и он сверху был плоский – такими обычно бывают высокие айсберги. Под водой у него было 400 метров льда, и весил он 20 миллионов тонн. Когда увидели, что он приближается, пришлось немного задуматься. Но у них в распоряжении были два ледокола. Их привязали к айсбергу, чтобы можно было отбуксировать его на другой курс. Течение было совсем небольшим, ветра не было. И все же ничего не изменилось, когда они прибавили обороты. Ничего – айсберг продолжал двигаться прямо вперед. Как будто он и не замечал, что его тащат. И он прошел по прототипу, а за ним, в воде, не осталось никаких других следов гордого проекта «Joint Venture Warrior», кроме нескольких нефтяных пятен и обломков. С тех пор все оборудование для Северного Ледовитого океана делается так, чтобы его можно было упаковать за 12 часов. Таково требование Ледовой службы. Бурение ведется с плавучих платформ, которые могут в любой момент уплыть. Этот суверенный порт не что иное, как жестяное блюдо. Если бы здесь проплывал лед, он унес бы его с собой, не оставив и следа. Они размещают эту платформу здесь только в мягкие зимы, когда полярный лед не поднимается, а паковый лед не спускается сюда. Они не победили лед, Яккельсен. Борьба еще и не начиналась.

Он гасит сигарету. Стоит он спиной ко мне. Я не знаю, разочарован он или ему все равно.

– Откуда ты это знаешь, Смилла?

Когда еще размышляли, не поставить ли на лед «Venture Warrior», я полгода работала в американской гидрокриолаборатории на острове Байлот, занимаясь моделированием для определения эластичности морского льда. Нас в группе было пятеро энтузиастов. Мы знали друг друга еще с двух первых конференций приполярных народов. Когда мы устраивали вечеринки, то, захмелев, произносили речи о том, что впервые в одном месте собрано пять гляциологов эскимосского происхождения. Мы говорили друг другу, что в тот момент мы представляем собой самую компетентную в мире экспертизу.

Свои самые важные эмпирические выводы мы получали в тазах для мытья посуды. Мы наливали туда соленую воду, ставили тазы в лабораторные морозильники и замораживали воду до заданной толщины льда. Эти пластины мы выносили на улицу, клали их на края двух столов, нагружали их грузами и измеряли, насколько они прогнуться, пока не сломаются. Мы подключали электрические двигатели, чтобы создать вибрацию грузов, и доказывали, что сотрясение от бурения никак не повлияет на структуру и эластичность льда. Мы были полны гордости и научного восторга первооткрывателей. Только когда мы написали наш заключительный отчет, в котором рекомендовали компаниям “А.П.Мёллер”, “Шелл” и “Госпетрол” начать разработку гренландских нефтяных месторождений с построенных на льду платформ, до нас дошло, что мы делаем. Но было уже поздно. Одна советская компания создала «Venture Warrior» и получила концессию. Нас всех пятерых уволили. Пять месяцев спустя прототип был стерт в порошок. С тех пор не делалось никаких попыток создать что-нибудь более постоянное, чем плавучие платформы.

Я могла бы рассказать это Яккельсену. Но я этого не делаю.

– Сегодня ночью я все устрою, Смилла, – говорит он.

– Прекрасно.

– Слушай, ты мне не веришь. Но ты увидишь. Мне все совершенно ясно. Меня они никогда не могли провести. Я ведь знаю судно, так? У меня все схвачено.

Когда он оказывается в полосе света от мостика, я вижу, что на нем нет верхней одежды. Он стоял на десятиградусном морозе, беседуя со мной, так, как будто мы были в помещении.

– Сегодня ночью от тебя требуется только сладко спать, Смилла. Завтра все изменится.

– Тюремная кухня предоставляла einzigartige <Исключительные (нем.)> возможности, чтобы печь из дрожжевого теста.

Урс стоит, склонившись над прямоугольной формой, обернутой в белое полотенце.

– Die Vielen Faktoren. <Много факторов (нем.)> Сама закваска, опара и, наконец, тесто. Сколько оно поднимается и при какой температуре? Welche Mehlsorten? <Какие сорта муки? (нем.)> При какой температуре печется?

Он разворачивает хлеб. У хлеба темно-коричневая, блестящая зеркальная корочка, которая нарушается в нескольких местах целыми пшеничными зернами. Головокружительный аромат зерен, муки и кисловатой свежести. При других обстоятельствах я бы ему порадовалась. Но меня интересует нечто иное. Фактор времени. Каждое событие на судне начинается с камбуза.

– Ты сейчас печешь, Урс. Это ungewohnlich. <Необычно (нем.)>

– Проблема в соотношении. Между Sauerlichkeit <кислотностью> и тем, как оно поднимается.

После того, как у нас пропал контакт, после того, как он обнаружил меня в кухонном лифте, мне стало казаться, что в нем самом есть что-то похожее на опару. Что-то подвижное, неиспорченное, простое и вместе с тем изысканное. И одновременно слишком, слишком мягкое.

– Что, еще кто-нибудь будет есть?

Он пытается сделать вид, что не слышит меня.

– Ты попадешь за решетку, – говорю я. – Прямо ins Gefangnis. Здесь в Гренландии. И не будет никакой кухонной синекуры. Keine Strafer-massigung. <Никакого досрочного освобождения (нем.)> Они тут не особенно размышляют, как и что готовить. Когда мы снова встретимся, годика через три-четыре, посмотрим, сохранишь ли ты свое прекрасное настроение. Хотя и похудеешь на 30 килограммов.

Он оседает, словно проколотое суфле. Откуда ему знать, что в Гренландии нет тюрем?

– Um elf Uhr. Fьr eine Person. <К 11-ти часам. На одну персону (нем.)>

– Урс, – говорю я, – за что тебя осудили? Он смотрит на меня застывшим взглядом.

– Только один звонок, – говорю я. – В Интерпол. Он не отвечает.

– Я позвонила перед отплытием, – говорю я. – Когда увидела список экипажа. За героин.

Бусинки пота проступают на узкой полоске между усами и верхней губой.

– И не из Марокко. Откуда он был?

– Зачем меня так мучить? – Откуда?

– Аэропорт в Женеве. Озеро совсем близко от него. Я был в армии. Мы получили ящики вместе с провизией и отправили их по реке.

Когда он отвечает, я впервые в жизни начинаю немного понимать искусство допроса. Он отвечает мне не только из-за того, что испытывает чувство страха. В такой же степени он испытывает потребность в контакте, тяжесть угрызений совести, одиночество на борту.

– Ящики с антиквариатом? Он кивает.

– С Востока. Самолетом из Киото.

– Кто их привез? Кто был экспедитором?

– Но вы это должны знать.

Я молчу. Я знаю ответ еще до того, как он открывает рот.

– Der Verlaine natьrlich... <Верлен, конечно (нем )>

Вот так они набирали экипаж на “Кронос”. Из людей, у которых не было выбора. Только теперь, по прошествии всего этого времени, я вижу кают-компанию такой, какой она является на самом деле. Словно микрокосм, словно отражение той сети, которую Тёрк и Клаусен создали раньше. Подобно тому, как Лойен и Винг использовали Криолитовое общество, они использовали уже имевшуюся ранее организацию. Фернанда и Мария из Таиланда, Морис, Хансен и Урс из Европы – части одного и того же организма.

– Ich hatte keine Wahl. Ich war zahlungsunfдhig. <У меня не было выбора. Я был неплатежеспособен (нем.)> Его робость уже более не кажется преувеличенной. Я выхожу из дверей, когда он меня догоняет.

– Фройляйн Смилла. Иногда я думаю, а не блефуете ли вы. Что, может быть, вы не из полиции.

Даже стоя в полуметре от него, я чувствую исходящий от хлеба жар. Он, должно быть, только что из печи.

– И в этом случае ware es kein besonderes Risiko, <Никакого особого риска (нем.)> если бы я в один прекрасный день подал вам, ну скажем, порцию бисквита с осколками стекла и кусочками колючей проволоки.

Он держит хлеб в руке. Его температура, наверное, градусов 200. Может быть, этот Урс все-таки не такой уж мягкий. Может быть, если его подвергнуть воздействию высокой температуры, то у него появится твердая, как стекло, корочка.

Нервный срыв совсем не обязательно бывает срывом, он может наступить так, что ты тихо и спокойно погружаешься в равнодушие.

Это со мной и произошло. По пути с камбуза я решаю бежать с “Кроноса”.

В каюте я под одежду надеваю шерстяное нижнее белье. Поверх него свой синий рабочий костюм, синие резиновые тапочки, синий свитер и тонкий темно-синий пуховик. В темноте он будет почти черным. Это наименее бросающееся в глаза из того, что я сейчас могу найти. Чемодан я не собираю. Я заворачиваю деньги, зубную щетку, запасные трусики и бутылочку миндального масла в полиэтиленовый пакет. Мне кажется, что с большим количеством вещей мне не убежать.

Я повторяю самой себе, что это меня настигло одиночество. Я выросла среди людей. Если я и стремилась к коротким периодам одиночества и погружению в себя и достигала их, то лишь для того, чтобы еще сильнее ощутить общность с людьми.

Но я так и не смогла найти ее. Как будто она пропала для меня где-то той осенью, когда Мориц впервые вывез меня на самолете из Гренландии. Я по-прежнему ищу ее, я не отказалась от этого. Но похоже, что я так ничего и не добьюсь.

Теперь пребывание на этом корабле стало пародией на мое существование в современном мире.

Я не героиня. Мне довелось почувствовать что-то к ребенку. Я могла бы предоставить свое упрямство в распоряжение того, кто захотел бы понять, почему он умер. Но такого человека нет. Нет никого, кроме меня самой.

Я выхожу на палубу. За каждым углом я ожидаю увидеть Верлена.

Мне никто не попадается по пути. Палуба кажется вымершей. Я встаю у борта. “Гринлэнд Стар” выглядит иначе, чем несколько часов назад, когда я стояла здесь. Тогда я еще находилась под влиянием всех предшествующих дней. Теперь – это мой путь отсюда, моя возможность побега.

Пирсы, из которых, по меньшей мере, два длиной в километр, удивительно неподвижны на длинных волнах, катящихся из тьмы. У зданий я вижу маленькие, освещенные электрические автомобили и автокары.

Трап “Кроноса” спущен. На причале большие таблички гласят «Access to pier strictly forbidden». <“Выход на пирс строго запрещен” (англ ) (Примеч перев )>

От того места, куда спускается трап, мне надо будет пройти 600-700 метров по понтонному причалу, освещенному ярким электрическим светом. Охраны, похоже, нет. В наблюдательных вышках, откуда управляют выкачиванием нефти, свет не горит. Но, скорее всего, за всем участком ведется наблюдение. Меня увидят и подберут.

На это я и рассчитываю. Они, очевидно, обязаны доставить меня назад. Но сначала они отведут меня туда, где будет офицер, письменный стол и стул. Там я расскажу кое-что о “Кроносе”. Не то, что будет похоже на известную мне часть правды. Этому бы не поверили. Но кое-что менее серьезное. Немного о наркотиках Яккельсена и о том, что я, не чувствуя себя защищенной от остальных членов экипажа, хочу покинуть судно.

Им придется выслушать меня. Дезертирства, как технического и юридического явления, более не существует. Матрос и горничная могут сойти на берег, когда им заблагорассудится.

Я спускаюсь на вторую палубу. Отсюда виден трап. В том месте, откуда он отходит, есть ниша. Именно там в свое время меня ждал Яккельсен.

Теперь там ждет другой. На низкий стальной ящик поставил свои кеды Хансен.

Я бы могла успеть сбежать по трапу до того, как он успеет подняться со стула. Я бы уверенно выиграла финишный бросок на 150 метрах набережной. Но зато потом я бы выдохлась, остановилась и упала.

Я отступаю на палубу. Стою, обдумывая свои возможности. И уже прихожу к мысли, что у меня их нет, когда неожиданно гаснет свет.

Я как раз закрыла глаза, пытаясь найти решение в звуках.

Движение волн вдоль причала, глухой звук ударов воды о кранцы. Крик больших чаек в темноте, низкое гудение ветра, ударяющегося в наблюдательные вышки. Вздохи трущихся друг о друга связанных понтонов. Где-то вдали слабый визг больших турбогенераторов. И наводящее еще большее уныние, чем все эти звуки вместе, ощущение того, что весь этот шум втягивается в темноту над черным Атлантическим океаном. Что вся конструкция с пришвартованными судами – это уязвимая ошибка в расчетах, которая через мгновение разлетится вдребезги.

Эти звуки не могут мне помочь. В таком месте, как это, нельзя покинуть судно иначе как по трапу. Я заперта на “Кроносе”.

И тут гаснет свет. Когда я открываю глаза, меня сначала как бы ослепляет темнота. Потом, на расстоянии примерно сотни метров друг от друга, зажигаются красные фонари на самом причале. Это аварийное освещение.

Свет погас на том пирсе, где пришвартован “Кронос”, и на самом судне. Ночь так темна, что и в двух шагах ничего не видно. Дальняя часть платформы – словно светло-желтый островок в ночи.

Я вижу причал. И фигуру человека на причале. Человека, направляющегося в противоположную от “Кроноса” сторону. Смесь страха, надежды и шестого чувства помогает мне не удариться головой о мачту или о кабестан. Перед последним участком трапа я на мгновение останавливаюсь. Но даже если бы он там и караулил, я бы его не увидела. Потом я бегу.

С корабля, вниз по трапу. Я никого не вижу, меня никто не окликает. Я поворачиваю и бегу по пирсу. Понтоны кажутся живыми и ненадежными под ногами. Здесь внизу аварийное освещение оказывается болезненно ярким. Я бегу по ту сторону ряда фонарей, стараясь бежать быстрее каждый раз, когда попадаю в полосу света, и замедляя шаг, чтобы отдышаться, когда снова оказываюсь в темноте. Прошло всего шесть дней, с тех пор как я смотрела на исчезающего в тумане Ландера, направляющегося в сторону Скоуховед. Я по-прежнему во всех отношениях нахожусь в открытом море. И все же меня охватывает чувство, похожее, должно быть, на ту радость, которую испытывает матрос, после дальнего плавания снова ступивший на землю.

Передо мной становится видна фигура. Человек двигается быстро и суетливо, рывками из стороны в сторону, словно пьяный.

Начинается дождь. На причале сделана дорожная разметка, словно на проспекте. Вдоль него поднимаются ввысь, точно небоскребы высотой 45 метров, борта судов без иллюминаторов. Вдали сверкают алюминием бараки. Все тихо подрагивает от больших, невидимых механизмов. “Гринлэнд Стар” – это вымерший город на границе пустого пространства.

Единственное живое – это подпрыгивающая фигурка впереди меня. Это Яккельсен. Силуэт на фоне фонарей, несомненно, принадлежит Яккельсену. Перед ним вдали другая фигура – куда-то направляющийся человек. Именно поэтому Яккельсен петляет. Как и я. он пытается не попасть на свет. Пытается стать невидимым для того, кого он преследует.

За мной, кажется, никого нет, поэтому я немного замедляю шаг. Так, чтобы, не догоняя двух людей впереди меня, по-прежнему двигаться вперед.

Я поворачиваю за последнюю вышку. Передо мной – широкое, открытое пространство. Площадь посреди океана. Единственный свет в полумраке создают отдельные, высоко расположенные лампы дневного света.

Посреди площади, в центре нескольких белых концентрических окружностей, горбатый силуэт большого, мертвого животного – вертолет “Сикорский” с четырьмя слегка изогнутыми, висящими лопастями винта. У барака кто-то оставил маленькую тележку с насосом для тушения огня и электрический автобус. Яккельсена нигде не видно. Это самое пустынное место, которое я когда-либо видела.

В детстве я иногда представляла себе, что все люди умерли, предоставив мне эйфорическую свободу выбора в покинутом всеми мире взрослых. Я всегда считала, что это было моей самой сокровенной мечтой. Теперь, на этой площади, я понимаю, что это всегда было кошмаром.

Я иду вперед к вертолету, прохожу мимо и оказываюсь в полосе слабого света, который приобретает темно-зеленый оттенок из-за ребристого покрытия понтонов. Вокруг меня так пусто, что мне даже не надо бояться быть замеченной.

У края платформы стоят три барака и навес. В тени, немного в стороне от света, сидит Яккельсен. На мгновение мне становится не по себе. Еще несколько минут назад он двигался с обезьяньей ловкостью, теперь же свалился. Но когда я кладу руки ему на лоб, я чувствую, как он разгорячился от бега и вспотел. Когда я трясу его, чтобы привести в чувство, я слышу звон металла. Я залезаю в его нагрудный карман. Достаю его шприц. Вспоминаю выражение его лица, когда он заверял меня в том, что он со всем справится. Я пытаюсь поднять его. Но он не держится на ногах. Ему бы надо двух санитаров и больничную койку на колесиках. Сняв свою куртку, я прикрываю его. Натягиваю ее ему на лоб, чтобы дождь не капал на его лицо. Шприц я опускаю назад в его карман. Надо быть моложе или, во всяком случае, большим идеалистом, чем я, чтобы пытаться приукрашивать людей, которые твердо решили убить себя.

Когда я выпрямляюсь, я вижу отделившуюся от навеса тень, которая обрела самостоятельную жизнь. Она направляется не ко мне, она пересекает площадь.

Это человек. С маленьким чемоданом, в развевающемся пальто. Но на самом деле чемодан не маленький. Это человек большой. С такого расстояния мне не очень хорошо видно. Но это и не нужно. Не много требуется, чтобы пробудить воспоминание. Это механик.

Может быть, я все время это знала. Знала, что он будет четвертым пассажиром.

Когда я узнаю его, я понимаю, что мне придется вернуться назад на “Кронос”.

Дело не в том, что неожиданно мне стало безразлично, буду я жить или умру. Скорее это потому, что больше нет необходимости искать какие бы то ни было решения. И дело не только в одном Исайе. Или во мне самой. Или в механике. И даже не только в том, что есть между нами. Это нечто большее. Возможно, что это любовь.

Когда я иду по причалу, зажигается свет. Нет никакого смысла пытаться спрятаться.

На вышке напротив “Кроноса” появился человек. Его фигурка за стеклом похожа на насекомое. Вблизи становится видно, что это из-за его защитного шлема с двумя короткими антеннами. На борт тянутся два шланга – “Кронос” набирает топливо.

Напротив трапа сидит Хансен. Увидев меня, он застывает. Он сидел здесь из-за меня. Но он ожидал увидеть меня с другой стороны. Он не готов к такой ситуации. Перестраивается он медленно, импровизатор из него никудышный. Он начинает загораживать мне дорогу. Пытается оценить, насколько рискованно предпринимать какое-нибудь наступательное действие. В поисках отвертки я засовываю руку в свой полиэтиленовый пакет. На лестнице за его спиной появляется Лукас. Я протягиваю Хансену сжатую в кулак руку.

– От Верлена, – говорю я.

Его рука с самопроизвольной покорностью, вызванной именем боцмана, хватает то, что я ему протянула. Лукас подходит сзади вплотную к нему. Он одним единственным взглядом оценивает ситуацию. Его глаза сужаются.

– Вы промокли, Ясперсен.

Он загораживает мне проход по лестнице.

– Я выполняла поручение, – говорю я. – Для Хансена.

Хансен пытается подыскать слова, чтобы возразить. Он разжимает кулак в надежде найти там ответ. На его большой ладони лежит шарик. Он разворачивается у нас на глазах. Это женские трусики, маленькие, с кружевами, белые как мел.

– Большего размера не было, – говорю я. – Но я уверена, что они налезут на вас, Хансен. Они должны очень хорошо растягиваться.

Я прохожу мимо Лукаса. Он не пытается остановить меня. Он целиком поглощен Хансеном. У него совершенно ошеломленное лицо. Да, тяжело ему, бедному Лукасу. Вокруг него сплошные неразрешенные вопросы.

Поднимаясь по трапу, я слышу, как он отступает и перед этой загадкой.

– Сначала багаж, – говорит он. – Затем – кормовая лебедка. Отплываем через четверть часа.

Голос у него хриплый, удивленный, раздраженный и страдающий.

Сняв промокшую одежду, я сажусь на кровать. Я думаю о Яккельсене.

Через корпус судна ощущается, как остановили топливные насосы. Как скрутили шланги. Смотали тросы. Как готовят к отплытию палубу.

Где-то в темноте, примерно в километре отсюда, сидит Яккельсен. Только я знаю, что он убежал с судна. Вопрос в том, надо ли мне сообщать о его отсутствии.

Трап поднимают. На палубе у швартовых занимают место люди.

Я продолжаю сидеть. Наверное, потому, что Яккельсен что-то узнал. Что-то в его голосе тогда на палубе, что-то в его самоуверенности и убежденности все время приходит мне на ум. Если правда, что он что-то обнаружил, то, наверное, была причина, по которой он хотел сойти на берег. Наверное, по его мнению то, что должно быть сделано, должно быть сделано оттуда. Так что, может быть, он все еще может помочь мне. Хотя я и не понимаю, как или почему. Или каким способом.

Не слышно никакого гудка. “Кронос” покидает “Гринлэнд Стар” так же анонимно, как и прибыл. Я даже не заметила, как стал набирать обороты двигатель. Только изменения в движениях корпуса говорят мне о том, что мы плывем.

Наша крейсерская скорость 18 узлов. От 400 до 450 морских миль в сутки. Это значит, что примерно через 12 часов мы будем на месте. Если я была права. Если мы направляемся к глетчеру Баррен на Гела Альта.

Что-то тяжелое протащили по коридору. Когда дверь на ют закрывается, я выхожу из каюты. Через стекло в дверях мне видно, как Верлен и Хансен двигают по направлению к корме багаж механика. Черные ящики, вроде тех, в которых музыканты возят свои инструменты, положенные на тележки. У него, должно быть, был излишек багажа в самолете. Это дорого стоит. Интересно, кто это оплатил?

2

Если в такой стране, как Дания, ты дожил до 37 лет, периодически обходясь без лекарств, не совершив самоубийства, не растратив полностью идеалы своего нежного детства, значит, ты кое-что понял о том, как надо встречать жизненные невзгоды.

В 70-е годы в Туле при помощи оборудования, которое находилось в метеорологических зондах, мы проводили исследование сверхохлажденных капель. Эти капли в течение короткого времени существуют в облаках на большой высоте. Вокруг них холод, но совершенный покой. В неподвижном “кармане” их температура падает до 40 градусов. Они должны были бы превратиться в лед, но они не хотят, они парят в полном покое и равновесии.

Именно так я пытаюсь встретить невзгоды.

"Кронос” еще не затих. Чувствуется невидимая жизнь и движение. Но долго ждать нельзя.

Я могла бы пройти через машинное отделение и твиндек. Если бы это не было связано с множеством клаустрофобических воспоминаний. Уж если они придут за мной, мне хотелось бы их видеть.

Ют ярко освещен. Я делаю глубокий вдох и выхожу на сцену. Краем глаза я вижу, как мимо меня проплывают верповочные тросы и ограждение вокруг мачты. Я оказываюсь у ютовой надстройки и открываю ключом дверь. Войдя, я стою некоторое время у окна и смотрю на палубу.

Это владения Верлена. Даже сейчас, когда здесь нет ни души, чувствуется его присутствие.

Я запираю за собой дверь. Моим оружием все время были те детали, о которых никто не знает. Моя личность, мои намерения, ключ-проводник Яккельсена. Они не могут знать, что он у меня есть. Они должны думать, что мое проникновение через ют в прошлый раз было случайностью, результатом их забывчивости. Они боялись, что я что-то обнаружила. Но про ключ они ничего не могут знать.

В первом помещении я освещаю фонариком плотно упакованные и закрепленные банки со свинцовым суриком, грунтовкой, корабельным лаком, шпаклевкой, специальным растворителем, ящики с респираторами, эпоксидной смолой, кистями и валиками. Все аккуратно сложено и чисто. Заботливость Верлена.

Следующая дверь – это задняя дверь туалета. Дверь напротив ведет в душевую с двумя кабинами. Следующая – в слесарную мастерскую. Где Хансен полирует свои ножи мелом.

Последняя каюта – это электромастерская. В лабиринте шкафов, полок и ящиков можно было бы спрятать маленького слона, и у меня бы ушел час на его поиски. У меня нет часа. Так что я закрываю дверь и иду вниз.

Теперь дверь, ведущая в твиндек, заперта. И закрыта на засов. Кто-то хотел быть абсолютно уверенным в том, что никто не сможет здесь войти. Если я зажигаю фонарик, то лишь на мгновение. Это, наверняка, излишняя предосторожность – ведь я стою в совершенно темном помещении без окон. Но моя нервная система большего не выдерживает.

Я останавливаюсь, чтобы прислушаться. Мне надо сделать над собой усилие, чтобы не впасть в панику. Мне никогда особенно не нравилась темнота. Я никогда не могла понять привычку датчан бродить по ночам. Прогуливаться по вечерам в кромешной тьме. Слушать соловьев в лесу.

Обязательно выходить смотреть на звезды. Устраивать соревнования по ночному ориентированию.

К темноте надо относиться с уважением. Ночь – это то время, когда вселенная бурлит злом и опасностью. И можно называть это суеверием. Можно называть это боязнью темноты. Но делать вид, что ночь – это то же самое, что и день, только без света, глупо. Ночь существует для того, чтобы собираться вместе под крышей дома. Если только ты, волею случая, не одинок и не призван делать что-то иное.

В темноте звуки различаешь лучше, чем предметы. Звук воды вокруг винта, где-то под моими ногами. Приглушенный шум попутного потока. Звук двигателя. Вентиляция. Вращение гребного вала в подшипниках. Маленький электрический компрессор, местонахождение которого почти невозможно установить. Как и, находясь в квартире, невозможно определить, у кого из соседей работает холодильник.

Здесь тоже есть холодильник. Я нахожу его не по звуку. Я нахожу его, потому что темнота проясняет для меня сделанный мной чертеж судна. Я измеряю коридор шагами. Но я уже знаю результат. Просто из-за волнения я раньше этого не замечала. Коридор на два метра короче, чем он должен быть. Где-то в конце его, за стеной, должна быть, по словам Яккельсена, гидравлическая система рулевого управления. Но она не может занимать два метра.

Я освещаю стену. Она покрыта той же фанерой, что и остальные стены – вот почему я раньше ничего не заметила. Но фанеру эту прибили относительно недавно. Откуда-то из-за нее доносится приглушенное гудение, похожее на звук работающего холодильника. Фанера плотно приколочена. Это не тщательно сделанный тайник. Его наскоро соорудили за неимением лучшего. Но одной мне бы не удалось снять фанеру. Даже если бы у меня и были необходимые инструменты.

Я открываю ближайшую дверь.

Вдоль стены стоят черные ящики. На них написано «Grimlot Music Instruments Flight Cases». <Ящики для авиаперевозок музыкальных инструментов Гримлот (англ )> Я открываю первый из них. Он четырехугольный, и по виду в нем может поместиться динамик среднего размера.

На гарантийном свидетельстве, лежащем под голубыми, блестящими баллонами акваланга из эмалированной стали, написано «Self-contained Underwater Breathing Apparatus». <“Автономная подводная дыхательная аппаратура ” (англ.)> Они обтянуты резиновой сеткой, чтобы защитить краску от ударов.

Я открываю другой ящик, меньше размером. В нем нечто, похожее на вентили, которые надо навинчивать на акваланг. Ярко блестящие. Уложенные на вырезанную по их форме пенорезину. Дыхательный аппарат. Но такого типа, который я никогда не видела. Который крепится прямо на баллоны, вместо того, чтобы прикрепляться к мундштуку.

В следующем ящике манометры и ручные компасы. В большом чемодане с ручкой лежат очки, три пары ласт, ножи из нержавеющей стали в резиновых ножнах и два надувных жилета, на которые прикрепляются баллоны.

В большом мешке два черных резиновых костюма с капюшонами и молниями у кистей рук и на лодыжках – это костюмы для подводного плавания из неопрена. Толщиной по меньшей мере 15 миллиметров. Под ними лежат два теплых костюма “Посейдон”. Под ними перчатки, носки, два утепленных костюма, страховочные тросы и шесть различного вида фонариков на батарейках, два из которых прикреплены к шлему.

В помещении стоит также ящик, в котором по виду может поместиться электроконтрабас, но он немного длиннее и глубже. Ящик стоит у переборки. В нем лежит Яккельсен.

Ящик оказался недостаточно большим для него, поэтому они прижали его голову к правому плечу и согнули ноги, так что он оказался на коленях. Глаза его открыты. На его плечах по-прежнему лежит моя куртка.

Я трогаю его лицо. Он все еще влажный и теплый. Температура тела крупного животного падает на несколько градусов в час, если оно лежит летом на улице, после того как его пристрелили. Можно предположить, что для человека эти цифры не будут очень отличаться. Яккельсен приближается к комнатной температуре.

Я сую руку в его нагрудный карман. Шприц исчез. Но там есть что-то другое. Мне надо было догадаться об этом раньше – металл сам по себе не звенит. Он звенит, ударяясь о другой металл. Очень осторожно, держа пальцы в его кармане, я нащупываю маленький треугольник. Он вырастает из его грудной клетки.

Трупное окоченение распространяется от жевательных мышц вниз. Так же, как и нервный спазм. Верхняя половина его тела застыла. Я не могу перевернуть его, и, просунув руку в ящик, проникаю под куртку за его спиной. Под лопатками торчит кусок металла, всего лишь несколько сантиметров длиной, плоский, не толще пилочки для ногтей. Или клинка из ножовочного полотна.

Лезвие вошло между двумя ребрами, и оттуда было направлено вверх наискосок. Я думаю, оно прошло через сердце. Потом рукоятку сняли, а лезвие осталось. Чтобы не было кровотечения.

У другого человека лезвие бы не вышло спереди. Но ведь Яккельсен был очень стройным.

Должно быть, это произошло как раз перед тем, как я подошла к нему. Возможно, когда я шла через площадь.

В Гренландии у меня никогда не появлялись дырки в зубах, теперь же у меня 12 пломб. Каждый год появляется новая. Я не хочу, чтобы мне делали обезболивание. Я разработала стратегию, с которой я встречаю боль. Я делаю вдох животом, и прямо перед тем, как бор проникает через эмаль в зуб, думаю о том, что сейчас со мной делают нечто, что л должна принять.

Тем самым я становлюсь заинтересованным, а не просто поглощенным болью наблюдателем.

Я была в ландстинге, когда партия “Сиумут” выдвинула предложение о том, чтобы запланированный уход американских и датских вооруженных сил из Гренландии сопровождался созданием гренландской армии. Но так они ее, конечно же, не называли. “Децентрализованная береговая служба”, говорили они, укомплектованная для начала теми гренландцами, которые последние три года служили сержантами в военно-морском флоте. И под руководством офицеров высокого класса, которые должны получать образование в Дании.

Я думала: не может быть, они так не сделают.

Предложение не прошло. – “Мы находим результаты голосования неожиданными”. – говорил Юлиус Хёг, внешнеполитический представитель партии Siumut, – “принимая во внимание то, что комиссия безопасности ландстинга рекомендовала создать береговую службу и создала подготовительную рабочую группу, состоявшую из представителей датского военно-морского флота, гренландской полиции, патруля “Сириус”, Ледовой службы и других специалистов”.

Других специалистов. Самое важное всегда говорится под конец. Как бы мимоходом. В дополнении к контракту. На полях.

Сотрудниками безопасности на “Гринлэнд Стар” были гренландцы. Только сейчас я вспоминаю это, теперь, когда мы уже давно отплыли от платформы. То, что стало обыденным, мы не замечаем. Стало обыденным видеть вооруженных гренландцев в форме. Война стала для нас обыденным делом.

И для меня. Все, что у меня осталось – это моя способность дистанцироваться.

Все что происходит, происходит со мной. Боль, которую я чувствую, это моя боль. Но она не поглощает меня полностью. Какая-то частичка меня остается наблюдателем.

Я забираюсь в кухонный лифт. Со вчерашнего дня делать это легче не стало. Ведь не становишься моложе.

На сей раз можно радоваться тому, что отсутствует устройство блокировки. Опасная для жизни система позволяет мне самой, нажав на кнопку, отправить себя наверх.

Страх при подъеме в шахте тот же, что и в прошлый раз. Та же тишина в конце пути. Пустая кухня.

Через верхнее окно проникает свет луны. Направляясь к двери, я на мгновение представляю себя со стороны. Одетая в черное, но бледная, словно белый клоун.

В коридоре слышны те же звуки. Двигатель, туалеты, дыхание женщины. Как будто время стояло на месте.

Голубой лунный свет, проникающий в салон, создает ощущение прохлады, как будто на кожу попала жидкость. Из-за покачивания судна на волнах по стенам движутся, словно живые тени, квадраты окон.

Сначала я направляюсь к книгам.

Гренландская лоция, картографический атлас Гренландии Геодезического института, морская карта Девисова пролива, уменьшенная в четыре раза и изданная в одной книге. “Динамика снега и ледяных масс” Колбека о движении льда. “Метеориты” Бухвальда в трех томах. Номера журналов “Мир природы” и “Варв”. “Обзор медицинской микробиологии” Яветса и Мельника. “Паразитология. Справочник” Ринтека Мадсена. “Записки о тропической медицине” Дайона Р. Белла.

Я кладу две последние книги на пол и перелистываю их правой рукой, держа фонарик в левой. В разделе Dracunculus <Маленькая змейка, червь (лат.)> так много всего подчеркнуто ярким желтым цветом, что кажется, бумага стала другого цвета. Я ставлю книги назад.

В коридоре я долго прислушиваюсь у каждой двери. И все же дверь Тёрка я нахожу совершенно случайно. Я открываю ее на три миллиметра. Из иллюминатора на кровать падает лунный свет. В каюте холодно. И все же он откинул одеяло. Верхняя часть его тела как будто из голубоватого мрамора. Он крепко спит. Я захожу внутрь и закрываю за собой дверь. Нашу жизнь осложняет необходимость выбора. Тот, за кого выбор сделан, не испытывает сложностей.

Все получается само собой. Он работал за столом. Ручки положены на место, как и все, что может скатиться на корабле на пол, должно быть положено на место. Но бумаги остались на столе. Стопка бумаг, не настолько большая, чтобы я не могла ее унести.

Минуту я стою, глядя на него. Как и много раз прежде, с самого детства, удивляюсь абсолютной беззащитности человека во сне. Я могла бы наклониться над ним. Могла бы поцеловать его. Могла бы ощутить удары его сердца. Могла бы перерезать ему горло.

Неожиданно я понимаю, что в жизни мне часто случалось не спать, в то время как все остальные спали. Я часто бодрствовала поздно вечером и рано утром. К этому я не стремилась. Но так уж получилось.

Я уношу пачку бумаг с собой в салон. Времени на то, чтобы отнести их к себе в каюту, нет.

Некоторое время я сижу, не зажигая свет. В комнате появляется что-то торжественное. Кажется, что лунный свет создал вокруг всех предметов сине-серую стеклянную оболочку.

Найти ключ к самому себе и своему будущему – мечта каждого. Религиозным обучением в воскресной школе в Кваанааке занимался проповедник из миссии моравских братьев – замкнутый и жестокий бельгийский математик, который не знал ни слова на диалекте Туле. Преподавание проходило на ужасающей смеси английского, западно-гренландского и датского. Мы боялись его, но одновременно он вызывал наше любопытство. Нас научили уважать ту глубину, которая может скрываться в безумии. Каждое воскресенье он неизменно возвращался к двум темам: недавно обнаруженной канонической заповеди Нага Хаммади познать самого себя и мысли о том, что наши дни сочтены, и что, следовательно, во вселенной существует божественная арифметика. Всем нам было от пяти до девяти лет. Мы не понимали ни одного слова. И все же позже я вспоминала отдельные вещи. Особенно размышляла над тем, что мне хотелось бы увидеть космические расчеты для моей жизни.

Иногда мне кажется, что время этого пришло. Вот и сейчас. Как будто эта лежащая передо мной пачка бумаг может сказать что-то решающее о моей будущем.

Предки моей матери удивились бы тому, что ключ к вселенной для одного из их потомков оказался письменным.

Сверху лежит копия отчета Криолитового общества “Дания” об экспедиции на Гела Альта в 1991 году. Последние шесть страниц – это не копия. Это – оригинальные, не очень четкие и технически несовершенные фотографии глетчера Баррен, сделанные с воздуха. Глетчер выглядит так, как и должен выглядеть по слухам. Сухой, холодный, белый, истертый, продуваемый ветрами и покинутый даже птицами.

Потом идут два десятка исписанных страниц, на которых цифры и маленькие карандашные рисунки, не понятные для меня.

12 фотографий – это копии рентгеновских снимков. Возможно, на них те люди, которых я когда-то видела на экране в приемной Морица. Но на них может быть что угодно.

Есть еще фотографии. Они, может быть, тоже рентгеновские снимки. Но сюжет их – не человеческие тела. На фотографии видны регулярные черные и серые полосы, прямые, словно проведенные по линейке.

Последние страницы пронумерованы от 1 до 50 и образуют единое целое. Это отчет.

Текст скуп и краток, многие рисунки тушью похожи на наброски, подсчеты во многих местах вставлены от руки, там, где не хватало обычных знаков пишущей машинки.

Это описание опыта транспортировки по льду предметов, имеющих большую массу. С рисунками рабочего процесса и краткими, наглядными расчетами механических условий.

Обзор, посвященный использованию тяжелых саней во время экспедиций на северный полюс. На нескольких рисунках показано, как тащили суда по льду, чтобы избежать сжатия льдами.

Над отдельными разделами короткие заголовки “Ахнигито”. “Дог”, “Савик 1”, “Агпалилик”. В них говорится о транспортировке самых больших известных осколков метеорита с мыса Йорк, о сложном спасении корабля Пири и о плавании на шхуне “Кайт”, о данных Кнуда Расмуссена, легендарной перевозке Бухвальдом 30-тонного “Ахнигито” в 1965 году.

В этом последнем разделе есть фотокопии собственных фотографий Бухвальда. До этого я их видела много раз – они сопровождали любую статью на эту тему в течение последних 20 лет. И все же я смотрю на них, как в первый раз. Покатые настилы, сделанные из железнодорожных шпал. Лебедки. Грубо сваренные сани из железнодорожных рельсов. Фотокопии сделали контрасты еще более четкими и смыли детали. И, тем не менее, все становится ясно. В кормовом трюме “Кронос” везет копию оборудования Бухвальда. Камень, который тот перевез в Данию, весил 30 тонн и 880 килограммов.

В последнем разделе говорится о датско-американско-советских планах по созданию буровой платформы на льду. В списке литературы приводится отчет с острова Байлот о допускаемой нагрузке на лед. Мое имя в списке авторов.

В самом низу – шесть цветных фотографий. Они сняты со вспышкой, в какой-то пещере со сталактитами. Каждый студент, изучающий геологию, видел подобные фотографии. Соляные копи в Австрии, голубые пещеры на Сардинии, лавовые пещеры на Канарских островах.

Но эти фотографии выглядят иначе. Свет от вспышки отбрасывается назад к объективу ослепительными отражениями. Как будто это фотография тысячи маленьких взрывов. Это снято в ледяной пещере.

Все те ледяные пещеры, которые я видела, существовали очень недолго, пока не закрывался разлом глетчера или трещина, или пока они не наполнялись подземными талыми водами. Эта пещера не похожа на те, что я видела раньше. Повсюду с потолка свисают длинные, сверкающие сталактиты – колоссальная система сосулек, которая должна была образовываться долгое время.

В центре пещеры находится нечто похожее на озеро. В озере что-то лежит. Это может быть что угодно. По фотографии даже нельзя предположить что.

То, что можно вообще составить себе представление о размерах пещеры, объясняется тем, что на переднем плане сидит человек. Он сидит на одном из тех холмиков, которые создали на дне пещеры капающая вода и холод. Он торжествующе смеется фотографу. На этой фотографии он одет в пуховые штаны. Но все еще в камиках. Это отец Исайи.

Когда я хочу поднять пачку, на столе остается последний листок, потому что он тоньше фотографий. Это листок писчей бумаги с набросками письма. Всего лишь несколько строчек, написанных карандашом и перечеркнутых в нескольких местах. Потом листок положили в самый низ. Как будто писали дневник. Или завещание. А потом постеснялись. Решили: нельзя, чтобы это лежало на виду, доверяя всем свои тайны. Но все же хотелось, чтобы листок был поблизости. Может быть, потому что надо будет работать с ним дальше.

Я читаю его. Потом складываю и кладу в карман.

В горле у меня пересохло. Руки дрожат. Что мне необходимо сейчас – так это без всяких проблем уйти со сцены.

Я уже протянула руку, чтобы открыть дверь в каюту Тёрка, когда за ней раздается щелчок и в коридор падает полоска света. Я отступаю назад. Дверь начинает открываться. Она открывается в мою сторону. Благодаря этому я успеваю найти дверь справа от меня, открыть ее и войти в помещение. Я не решаюсь закрыть дверь, а лишь прикрываю ее.

Здесь темно. Плитки под ногами говорят о том, что это ванная. Включается кнопка в коридоре, и загорается свет. Я отступаю назад, за занавеску в душевую кабину. Дверь открывается. Звуков нет. но пара рук мелькает в длинной щели, которую не закрывает занавеска. Это руки Тёрка.

Его лицо показывается в зеркале. Оно такое сонное, что он даже себя самого не видит. Он наклоняет голову, открывает кран и пьет. Потом выпрямляется, поворачивается и уходит. Движения его механические, словно у лунатика.

В ту секунду, когда дверь его каюты закрывается, я вылетаю в коридор. Через мгновение он обнаружит, что бумаг на месте нет. Я хочу выбраться с этого этажа, пока не начались поиски.

Свет гаснет. Скрипит его кровать. Он вернулся к своему сну в голубом лунном свете.

Такая возможность, такая блестящая удача дается лишь раз в жизни. Я готова танцевать по пути к выходу.

В темноте коридора впереди меня раздается низкий и властный голос женщины. Развернувшись, я направляюсь назад. Передо мной раздается смех мужчины, проходящего мимо полоски света, которая падает из открытой двери салона. Он голый. У него эрекция. Они меня не заметили. Я оказалась между ними.

Сделав шаг назад, я оказываюсь в ванной, опять в нише. Загорается свет. Они входят в дверь. Он подходит к раковине. Ждет, пока эрекция пройдет. Потом он встает на цыпочки и мочится в раковину. Это Сайденфаден. Автор того отчета о транспортировке по морскому льду предметов, имеющих большую массу, отчета, который я только что листала. Отчета, в котором он ссылается на одну статью, автором которой являюсь я. И теперь мы находимся так близко друг от друга. Мы живем в мире, в котором все тесно взаимосвязано.

Женщина стоит за его спиной. Лицо ее сосредоточено. На мгновение мне кажется, что она увидела меня в зеркале. Потом она поднимает руки над головой. В руках у нее ремень с пряжкой. Ударяет она так точно, что только пряжка бьет по телу, оставляя длинную, белую полосу на одной его ягодице. Полоса сначала белая, потом ярко красная. Он хватается за раковину, выгибает спину, выставляя назад нижнюю часть тела. Она снова бьет, пряжка ударяет по другой ягодице. Я вспоминаю Ромео и Джульетту. Европа богата традициями нежных свиданий. Потом свет гаснет. Дверь закрывается. Они ушли.

Я выхожу в коридор. Мои колени дрожат. Я не знаю, что мне делать с бумагами. Делаю два шага в сторону каюты Тёрка. Отказываюсь от этого.

Делаю шаг назад. Принимаю решение оставить их в салоне. Другого выхода нет. Я чувствую себя запертой на сортировочной станции.

Передо мной в темноте открывается дверь. На сей раз совершенно неожиданно, свет не зажигается, и только благодаря тому, что я уже знаю помещение, я успеваю шагнуть в ванную и встать в душевую кабину.

На этот раз свет не загорается. Но дверь открывают, а потом запирают. У меня наготове отвертка. Это они пришли за мной. Бумаги я держу за спиной. Их я отброшу, когда нанесу удар. Снизу вверх, в сторону брюшной полости. А потом я побегу.

Занавеска отодвигается. Я готовлюсь оторваться от стены.

Включают воду. Холодную воду. Потом горячую. Потом регулируют температуру. Душ был направлен на стену. В первые же три секунды я промокла до нитки.

Душ поворачивают от стены. Он встает под струю. Я нахожусь в десяти сантиметрах от него. Кроме журчания воды, нет никаких других звуков. И нет света. Но чтобы узнать механика на этом расстоянии, мне он и не нужен, В “Белом Сечении” он никогда не зажигал свет, поднимаясь по лестнице. Он до самого последнего момента не нажимал на кнопку выключателя в подвале. Он любит покой и одиночество в темноте.

Его рука легко касается меня, когда он ищет подставку для мыла. Он находит ее, отходит немного в сторону, намыливается, кладет мыло на место, массирует кожу. Снова тянется за мылом. Пальцы его задевают мою руку и исчезают. Потом медленно возвращаются. Ощупывают руку.

Как минимум должно было раздаться восклицание. Вполне уместен был бы крик. Он не издает ни звука. Его пальцы нащупывают отвертку, осторожно вынимают ее из моей руки, проводят по руке до локтя.

Вода выключается. Занавеска отодвигается, он выходит из кабины. Через мгновение загорается свет.

Он обернул вокруг бедер большое оранжевое полотенце. Лицо его непроницаемо. Все было сделано спокойно, без суеты, тихо.

Он видит меня. И узнает.

Его самообладание нарушено. Он не двигается и едва ли меняется в лице. Но он парализован.

Теперь мне ясно – он не знал, что я нахожусь на судне.

Он смотрит на мои мокрые волосы, прилипшее к ногам платье, промокшие бумаги, которые я теперь держу перед собой. Хлюпающие резиновые тапочки, отвертку, которую он держит в руках. Он ничего не понимает.

Потом он протягивает мне полотенце. Неловким и смущенным движением. Не думая, что он тем самым открывает свое тело. Взяв полотенце, я протягиваю ему бумаги. Он держит их внизу перед собой, пока я вытираю волосы, не сводя с меня глаз.

Мы сидим на кровати в его каюте. Вплотную друг к другу, но между нами пропасть. Мы шепчемся, хотя этого и не требуется.

– Ты понимаешь, что происходит? – спрашиваю я.

– В ос-с-новном.

– Ты можешь мне объяснить? Он качает головой.

Мы пришли примерно к тому же, с чего начинали. Мы опять погрязли в недомолвках. Я чувствую непреодолимое желание прижаться к нему и попросить его усыпить меня, чтобы проснуться только тогда, когда все будет позади.

Я никогда не знала его. Еще несколько часов назад я думала, что мы вместе пережили отдельные мгновения близости. Когда я увидела, как он пересекает посадочную площадку на “Гринлэнд Стар”, я осознала, что мы всегда были чужими друг другу. Пока ты молод, ты думаешь, что секс – это кульминация близости. Потом обнаруживаешь, что это едва ли начало ее.

– Я хочу тебе кое-что показать.

Я оставляю бумаги у него на столе. Он протягивает мне футболку, трусы, утепленные брюки, шерстяные носки и свитер. Мы одеваемся, повернувшись спиной друг к другу, словно чужие. Мне приходится закатать его брюки до колен, а рукава свитера до локтей. Я прошу также шерстяную шапочку, и он протягивает ее мне. Из одного из ящиков стола он достает плоскую темную бутылку и кладет ее во внутренний карман. Сняв с кровати шерстяное одеяло, я складываю его. И мы уходим.

Он открывает ящик. На нас печально смотрит Яккельсен. Нос его стал голубоватым, острым, как будто он отморожен. – Кто это?

– Бернард Яккельсен. Младший брат Лукаса.

Я подхожу к Яккельсену, расстегиваю рубашку, открывая стальной треугольник. Механик не двигается.

Я выключаю фонарик. Мы некоторое время тихо стоим в темноте. Потом идем наверх. Я запираю за нами дверь. Когда мы выходим на палубу, он останавливается. – Кто? – Верлен, – говорю я. – Боцман.

Снаружи на переборке приварены ступеньки. Я забираюсь первой. Он медленно поднимается за мной. Мы оказываемся на маленькой полупалубе, погруженной в темноту. На двух деревянных мостках стоит моторная лодка, за ней – большая резиновая лодка.Мы садимся между ними. Отсюда нам хорошо виден ют, мы же находимся в тени.

– Это случилось на “Гринлэнд Стар”. Когда ты приехал. Он мне не верит.

– Верлен мог бы сбросить его в воду там. Но он боялся, что тело на следующий день будет плавать у платформы. Или что его засосет винтом.

Я думаю о своей матери. То, что попадает на севере в воду, на поверхность больше не всплывает. Но Верлен этого не знает. Механик по-прежнему молчит.

– Яккельсен следил за Верленом на причале. Его заметили. Самое надежное было освободить для него место в ящиках. Взять его на борт. Подождать, пока мы не отойдем от платформы. И потом сбросить его за борт.

Я пытаюсь скрыть свое отчаяние и говорить совершенно спокойным голосом. Он должен мне поверить.

– Мы сейчас уже далеко в море. Каждая минута, пока он в трюме, это риск для них. Они скоро придут. Им придется вынести его на палубу. Другого способа выбросить его за борт нет. Поэтому мы здесь и сидим. Мне хотелось, чтобы ты сам их увидел.

В темноте раздается тихий вздох. Это пробка вылезла из бутылки. Он протягивает ее мне, и я пью. Это темный, сладкий, густой ром.

Я накрываю нас шерстяным одеялом. Мороз, наверное, градусов десять. И все же внутри меня обжигающий жар. Алкоголь расширяет капилляры, на поверхности кожи возникает легкое болезненное ощущение. Это та боль, которую всеми силами надо стараться избежать, если не хочешь замерзнуть насмерть. Я снимаю шерстяную шапку, чтобы почувствовать лбом прохладу.

– Тёрк бы никогда этого не допустил.

Я протягиваю ему листок. Он оглядывается на темные окна мостика, и, спрятавшись за корпус моторной лодки, читает письмо в свете моего фонарика.

– Это лежало в бумагах Тёрка, – говорю я.

Мы снова пьем. Луна светит так ярко, что можно различать цвета. Зеленая палуба, синие утепленные брюки, золото с красным на этикетке бутылки. Словно в солнечном свете. Этот свет ложится ощутимым теплом на палубу. Я целую его. Температура уже не имеет никакого значения. В какой-то момент я стою над ним на коленях. И уже больше нет наших тел, есть только жаркие точки в ночи.

Мы сидим, прислонившись друг к другу. Это он закрывает нас одеялом. Мне не холодно. Мы пьем из бутылки. Насыщенный и горячий вкус.

Ты из полиции, Смилла? Нет, отвечаю я. Ты из другой конторы? Нет, отвечаю я. Ты все время знала? Нет, отвечаю я. А сейчас знаешь? У меня есть идея, говорю я.

Мы снова пьем, и он обнимает меня. Палуба должна быть холодной под одеялом, но мы этого не замечаем.

Никто не приходит. На “Кроносе” мертвая тишина. Как будто корабль оторвался от своего курса, как будто он теперь уносит куда-то нас двоих, только нас двоих.

Через какое-то время мы допиваем бутылку. Я встаю, потому что знаю, что что-то изменилось. Не может ли быть других отверстий в корпусе? -

Спрашиваю я. – Других способов избавиться от тела? Почему ты говоришь о смерти? – спрашивает он. Что мне ему ответить? Как выведен якорь? – спрашивает он.

Мы спускаемся в твиндек. В ящике теперь лежат спасательные жилеты. Яккельсена нет. Мы идем по лестнице, через туннель, машинное отделение, туннель, по винтовой лестнице, и он открывает две задвижки и дверь размером метр на метр. Якорная цепь туго натянута посреди помещения. Наверху на потолке она уходит в трубу, через которую виден лунный свет и очертания брашпиля.Внизу она исчезает через клюз, величиной с крышку канализации. Якорь подтянут под самый клюз. Места из-за него немного. Он смотрит на отверстие.

– Нельзя пропихнуть здесь взрослого человека.

Я трогаю стальную цепь. Мы оба знаем, что именно через это отверстие сегодня ночью нырнул Яккельсен.

– Он был очень стройным, – говорю я.

3

Капитан Лукас не брит, волосы его всклокочены, и, похоже, что он спал, не раздеваясь.

– Что вы знаете об электричестве, Ясперсен?

Мы одни на мостике. Половина седьмого утра. Остается полтора часа до начала его вахты. Желтоватая кожа на его лице блестит от пота.

– Я могу поменять перегоревшую лампочку, – говорю я. – Но обычно при этом обжигаю пальцы.

– Вчера, когда мы стояли у причала, отключилось электричество на “Кроносе”. И на части портовых сооружений.

В руке у него листок бумаги. Рука и бумага дрожат.

– На судах вся проводка проходит через распределительные щиты. Всякое подключение к сети осуществляется через предохранитель. Вы знаете, что это значит? Это значит, что на корабле чертовски трудно устроить электрическую аварию. Если только ты не такой умный, что пойдешь прямо к главному кабелю. Вчера вечером кто-то пошел к главному кабелю. В те очень редкие мгновения, когда Кютсов бывает трезвым, у него случаются минуты просветления. Он нашел причину аварии. Это штопальная игла. Вчера кто-то воткнул штопальную иглу в силовой кабель. Очевидно, при помощи пассатижей с изолированными ручками. А затем отломал игольное ушко. Особенно это последнее было хитро придумано. Ведь изоляция стягивается над иголкой. Место потом невозможно обнаружить. Если только ты, как Кютсов, не знаешь несколько хитростей с магнитом и индикатором полярности, и вообще, у тебя нет чутья на то, что надо искать.

Я вспоминаю, как возбужден был Яккельсен. С какой интонацией он говорил. Я все устрою, Смилла. Завтра все изменится. Я начинаю преклоняться перед его изобретательностью.

– Похоже, что во время этого затемнения один из матросов – Бернард Яккельсен – нарушил запрет и покинул “Кронос”. Сегодня утром мы получили от него эту телеграмму. Это заявление об уходе.

Он протягивает мне бумагу. Это текст, напечатанный на телетайпе и отправленный с телеграфа “Гринлэнд Стар”. Для заявления об уходе он невелик.

Капитану Сигмунду Лукасу.

Настоящим я с сего момента прерываю свою службу на борту “Кроноса” по личным причинам. Идите вы все к черту.

Б. Яккельсен

Я поднимаю на него глаза.

– Меня мучает, – говорит он, – меня мучает подозрение, что вы тоже находились на берегу во время аварии.

Его лицо искажается гримасой. Куда-то пропал офицер, куда-то пропал весь его сарказм. Осталось лишь беспокойство, переходящее в отчаяние.

– Расскажите мне, знаете ли вы что-нибудь о нем.

Передо мной все то, о чем Яккельсен мне не рассказывал. Огромная забота, желание защитить, спасти, дать брату возможность плавать без взысканий, быть вдали от дурного общества в городах. Любой ценой. Даже если для этого надо брать его с собой в такое плавание.

На мгновение у меня возникает искушение рассказать ему все. В эту минуту в его муках я узнаю себя. Все наши иррациональные, слепые и тщетные попытки защитить другого человека от чего-то неизвестного, от того, что все равно произойдет, что бы мы ни пытались предпринять Но я гоню от себя эту слабость. Сейчас я ничем не могу помочь Лукасу, Яккельсену же никто больше ничем не может помочь.

– Я была на причале. И все.

Он зажигает новую сигарету. Одна пепельница уже полна до краев.

– Я звонил на телеграф. Но ситуация совершенно невозможная. Строго запрещено высаживать на берег человека таким образом. К тому же, все осложняется их системой. Пишешь телеграмму и отдаешь ее в окошечко. Потом ее относят в комнату для сортировки почты. Оттуда ее забирает третий человек и несет на телеграф. Я говорил с четвертым. Они даже не знают, сам он ее принес или позвонил по телефону. Что-нибудь узнать невозможно.

Он берет меня за локоть.

– Вы совсем не представляете себе, зачем ему надо было на берег? Я качаю головой.

Он машет телеграммой.

– В этом весь он.

В глазах у него слезы.

Именно так Яккельсен бы и написал. Кратко, высокомерно, таинственно и все же с использованием канцелярских штампов. Но это писал не Яккельсен. Этот текст был на том листке бумаги, который я сегодня ночью взяла в каюте Тёрка.

Он молча смотрит на море, погрузившись в первые мучительные размышления, которые с этого момента будут все больше и больше поглощать его. Он забыл, что я здесь.

В эту минуту начинает работать пожарная сигнализация.

Нас в кают-компании 16 человек. Все находящиеся на борту, за исключением Сонне и Марии, которые сейчас на мостике.

Строго говоря, сейчас день, но снаружи темно. Ветер усилился, и температура поднялась – сочетание, благодаря которому дождь, словно ветки, хлещет по стеклам. Время от времени, словно удары кувалды, обрушиваются на борт судна волны.

Механик стоит, прислонившись к переборке, рядом с Урсом. Верлен сидит немного в стороне, Хансен и Морис – среди остальных. В компании они никогда не бросаются в глаза. Осторожность, которая входит в сферу заботы Верлена.

Лукас сидит в конце стола. Прошел час, с тех пор как я видела его на мостике. Он неузнаваем. На нем свежевыглаженная рубашка и начищенные до блеска кожаные ботинки. Он свежевыбрит, и волосы его приглажены водой. Он бодр и немногословен.

У самой двери стоит Тёрк. Перед ним сидят Сайденфаден и Катя Клаусен. Проходит какое-то время, прежде чем я могу заставить себя посмотреть на них. Они не обращают на меня никакого внимания.

Лукас представляет механика. Он сообщает, что по-прежнему наблюдаются нарушения в работе дымовой сигнализации. Утренняя тревога была ложной.

Он очень коротко сообщает, что Яккельсен сбежал. Он говорит все по-английски и использует слово deserted. <Дезертировал (англ.)>

Я смотрю на Верлена. Он прислонился к стене. Он внимательно, изучающе смотрит мне прямо в глаза. Я не могу отвести взгляд. Кто-то другой, а не я, смотрит моими глазами – дьявол. Он обещает Верлену возмездие.

Лукас сообщает, что мы приближаемся к пункту назначения. Более он ничего не говорит. We are approaching our terminal destination. <Мы приближаемся к месту назначения, (англ.)> Через день-два мы будем на месте. Сойти на берег будет нельзя.

По своей неопределенности сообщение является абсурдным. Во времена спутниковой навигации определить время, когда на горизонте покажется земля, можно с точностью до нескольких минут.

Никто никак не реагирует. Все они знают, что с этим плаванием что-то не в порядке. К тому же они привыкли к жизни на борту больших танкеров. Большинству из них случалось плавать по семь месяцев без захода в порт.

Лукас смотрит на Тёрка. Это собрание было устроено ради Тёрка. По его просьбе. Возможно, для того чтобы он смог посмотреть на всех нас, собранных в одном месте. Смог “прочитать” нас. Пока Лукас говорил, он переводил взгляд с одного лица на другое, и на мгновение останавливался на каждом. Теперь он поворачивается и уходит. Сайденфаден и Клаусен выходят следом за ним.

Лукас покидает помещение. Верлен уходит. Механик ненадолго задерживается, чтобы поговорить с Урсом, который на ломаном английском языке пытается что-то рассказать о тех круассанах, которые мы только что ели. Я слышу, что важен пар. И для опары, и при выпечке.

Фернанда выходит, стараясь не смотреть на меня.

Уходит механик. Он так ни разу и не взглянул на меня. Я увижу его вечером. Но до этого момента мы не можем существовать друг для друга.

Я думаю о том, что мне надо сделать до этого момента. И это не восхитительные планы на будущее. Это скучная, лишенная всякой фантазии стратегия выживания.

Я иду по коридору. Мне надо поговорить с Лукасом.

Я ставлю ногу на ступеньку, когда вижу, как навстречу мне спускается Хансен. Я отступаю на открытый участок верхней палубы.

Только здесь становится понятно, какая ужасная сегодня погода. Холодный, около 0 градусов, дождь идет плотной стеной. Порывы ветра хлещут мокрыми струями по лицу. На воде видны белые полоски, там, где ветер, сорвав гребешки волн, тянет за собой пену.

За мной открывается дверь. Не оборачиваясь, я иду к выходу на ют. Дверь впереди меня распахивается, и появляется Верлен.

Теперь этот короткий, закрытый навесом участок палубы, кажется совсем не таким, как раньше. Раньше мешали постоянно горящие лампы, две двери, выходящие сюда окна жилых кают. Теперь я понимаю, что это одно из самых изолированных мест на судне. Сверху оно не просматривается, войти сюда можно только с двух сторон. А те окна, которые находятся за моей спиной – это окна каюты Яккельсена и моей. Передо мной только фальшборт. А за ним 12 метров до поверхности моря.

Хансен приближается ко мне, а Верлен стоит на месте. Я вешу 50 килограммов. Меня быстро поднимут, а потом – вода. Что там говорил Лагерманн? Сначала задерживаешь дыхание, пока тебе не начинает казаться, что сейчас лопнут легкие. Это и есть самое болезненное. Потом делаешь сильный, глубокий вдох и выдох. Затем наступает покой.

Это единственное место на судне, где они могут это сделать, не боясь, что их увидят с мостика. Они, должно быть, ждали такой возможности.

Я подхожу к фальшборту и наклоняюсь над ним. Хансен приближается. Наши движения неторопливы и осторожны. Открытое пространство справа от меня нарушается надводным бортом, который спускается до самых перил. С наружной стороны борта в стальную обшивку вставлен ряд прямоугольных железных скоб, исчезающих в темноте.

Я сажусь верхом на перила. Хансен и Верлен останавливаются. Как и любой остановился бы перед человеком, который сам собирается спрыгнуть вниз. Но я не прыгаю. Я хватаюсь за скобы и, подтянувшись, оказываюсь снаружи.

Хансен не успевает понять, что происходит. Но Верлен бросается к фальшборту и хватает меня снизу за ноги.

В борт “Кроноса” ударяет сильная волна. Корпус дрожит, и судно накреняется на правый борт.

Он вцепился в мою ногу. Но движение корабля прижимает его к перилам, грозя выбросить за борт. Ему приходится отпустить меня. Мои ноги скользят по соленым и мокрым скобам. Судно откатывается назад – и я повисаю на руках. Где-то подо мной светится белая ватерлиния. Закрыв глаза, я карабкаюсь наверх.

Когда мне кажется, что прошла вечность, я их открываю. Где-то подо мной, подняв голову и глядя на меня, стоит Хансен. Я поднялась всего на несколько метров вверх.

Я нахожусь на уровне окон прогулочной палубы. Слева от меня за синими занавесками свет. Я барабаню ладонью по стеклу. Когда я уже теряю надежду и опять начинаю ползти наверх, занавески осторожно раздвигаются. На меня смотрит Кютсов. Я колотила в окно рабочей каюты старшего механика. Приставив ладони к стеклу, чтобы было лучше видно, он прижимается к окну. Нос его расплывается матово-зеленым пятном. Наши лица находятся в нескольких сантиметрах друг от друга.

– Помогите, – кричу я, – помогите же, черт возьми!

Он смотрит на меня. Потом задвигает занавески.

Я карабкаюсь наверх. Ступеньки заканчиваются, и я падаю на шлюпочную палубу рядом со шлюпбалками спасательной шлюпки левого борта. Дверь находится справа от меня. Она заперта. К платформе напротив мостика ведет по трубе наружная лестница, вроде той, по которой я только что поднялась.

В других обстоятельствах были бы все основания восхищаться предусмотрительностью Верлена. Наверху на лестнице, в нескольких метрах надо мной, стоит Морис – все еще с перевязанной рукой. Он оказался там, чтобы убедиться, что на расположенных выше палубах нет никаких свидетелей.

Я бегу к трапу, ведущему вниз. Но с нижнего этажа мне навстречу поднимается Верлен.

Я поворачиваю назад. У меня мелькает мысль, что, может быть, я смогу спустить на воду спасательную шлюпку. Ведь у нее должен быть какой-то быстро срабатывающий механизм, позволяющий сбросить ее вниз. Наверное, я смогу спрыгнуть за ней в воду.

Но, оказавшись перед лебедками для спуска, я отказываюсь от этой идеи. Систему карабинов и талей понять невозможно. Я срываю брезент со шлюпки. В поисках того, что можно было бы использовать для зашиты. Багра, сигнальной ракеты.

Чехол шлюпки – из тяжелого зеленого нейлона, который крепится к бортам при помощи резинки. Когда я поднимаю чехол, ветер вырывает его у меня из рук, и он перелетает за борт, повиснув на кольце в форштевне шлюпки.

Верлен уже на палубе, позади него – Хансен. Ухватившись за зеленый нейлон, я перешагиваю через борт корабля. “Кронос” накреняется, меня приподнимает, и я, сжав ногами брезент, съезжаю вниз. Я спускаюсь до самого конца, и мои ноги болтаются в пустоте. И тут я падаю – они перерезали веревки, на которых держался чехол. Я выставляю руки, и подмышками ударяюсь о бортик. Колени стукаются о борт судна. Но я все-таки повисаю на перилах. Сначала я парализована, но скорее потому, что не хватает воздуха. Потом я головой вперед сползаю на верхнюю палубу.

На мгновение возникает абсурдное воспоминание о первой в моей жизни игре в морских разбойников, вскоре после того как я приехала в Данию. О том, что не было привычки к игре, из которой быстро исключались слабые, а затем, по естественно возникавшей иерархии, и все другие. О стремлении остаться в живых, когда все остальные тебя ловят.

Дверь на лестницу открывается, и появляется Хансен. Двигаясь по направлению к юту, я оказываюсь рядом с трапом, ведущим наверх. На высоте моего роста на ступенях появляется пара синих ботинок. Просунув руки под ступеньки, я сталкиваю эти ноги вперед. Поскольку это продолжает их собственное движение, то не требуется очень много сил. Ноги описывают в воздухе короткую кривую, и голова Верлена ударяется о лестницу на уровне моих плеч. Потом он пролетает последние метры по трапу и ударяется о палубу, никак не задержав своего падения.

Я бегу вверх по трапу. На шлюпочной палубе я держусь левого борта, и оттуда карабкаюсь наверх. Морис, должно быть, услышал меня. Пока я поднимаюсь наверх, он подходит к лестнице. За ним распахивается дверь, ведущая на мостик, и появляется Кютсов. Он в халате и босиком. Пока они с Морисом разглядывают друг друга, я прохожу мимо них на мостик.

Я нащупываю в кармане фонарик. Луч света освещает лицо Сонне. У штурвала стоит Мария.

– Открой мне медицинскую каюту, – говорю я. – Со мной произошел несчастный случай.

Он идет впереди. Напротив штурманской рубки он, остановившись, оборачивается ко мне. Я оглядываю себя. Вместо ткани на коленях спортивных брюк две кровавые дырки. Обе ладони разодраны.

– Я упала, – говорю я.

Он открывает медицинскую каюту. Старается не смотреть на меня.

Когда я сажусь и кожа на коленях натягивается, я едва не теряю сознание. Возникает вереница мелких, полных боли, воспоминаний. Первые лестницы в интернате и падение на неровной ледяной поверхности: проблеск света, полная беспомощность, тепло, острая боль, холод и тяжелая пульсация.

– Ты можешь продезинфицировать здесь? Он смотрит в сторону.

– Я не выношу вида крови.

Я дезинфицирую сама. Руки дрожат, жидкость льется по ранам. Я накладываю стерильные компрессы. Обматываю бинтом.

– Кетоган.

– Это запрещено правилами.

Я поднимаю на него взгляд. Он находит бутылочку.

– И амфетамин.

В любой судовой аптечке и в любой экспедиции есть лекарства, стимулирующие деятельность центральной нервной системы и снимающие чувство усталости.

Он протягивает мне его. Я разламываю пять таблеток над бумажным стаканчиком с водой. Получается очень горько.

Трудно сделать что-нибудь с руками. Он находит белые, плотно натягивающиеся хлопчатобумажные перчатки, из тех, что используют аллергики.

Когда я выхожу из дверей, он пытается бодро улыбнуться.

– Ну, что, лучше?

Он настоящий датчанин. Страх, железная воля к тому, чтобы вытеснить из сознания происходящее вокруг него. Несгибаемый оптимизм.

Дождь не стал меньше. Он словно водяные нити, протянутые наискосок над окнами мостика, которые теперь отливают серым в слабом дневном свете.

– Где Лукас?

– В своей каюте.

С человеком, который не спал двое суток, бессмысленно говорить.

– Он выходит на вахту через час, – говорит Сонне. – В “вороньем гнезде”. Он хочет сам увидеть лед.

Экран одного из радаров настроен на радиус 50 морских миль. Недалеко от края на нем штрихами изображен зеленоватый континент. Начало полярного льда.

– Скажи ему, что я поднимусь к нему, – говорю я.

Палуба “Кроноса” пуста. Она уже больше не похожа на часть судна. Слабый дневной свет отбрасывает глубокие тени, и это уже более не просто тени. В любой темноте таится ад. В моем детстве эта атмосфера сопровождала любую смерть. Где-то начинали кричать женщины, и мы понимали, что кто-то умер, и сознание этого меняло все вокруг. И даже если это был май месяц в Сиорапалуке, когда струится, проникая повсюду, сине-зеленый свет, делающий людей безумными от весны, даже если это был такой свет, он все равно превращался в холодный отблеск царства мертвых, поднявшегося на землю.

Лестница поднимается наверх по передней стороне мачты. Наблюдательная “бочка” – “воронье гнездо” – это плоская алюминиевая коробка с окнами впереди и по бокам. Обязательная для каждого судна, плавающего во льдах.

До верха двадцать метров. На моем рисунке “Кроноса” это не кажется большим расстоянием. Но карабкаться по этому пути жутко. Судно ударяется о волны, накреняется набок, все движения от центра вращения корпуса усиливаются по мере того, как я поднимаюсь вверх и удлиняется радиус поворота.

Ступеньки приводят к платформе, над которой закреплены блоки грузовой стрелы. Оттуда попадаешь на меньшую платформу, а оттуда через маленькую дверцу – в металлическую будку.

Здесь едва можно стоять во весь рост. В темноте я вижу контуры старого телеграфного аппарата, креномер, лаг, большой компас, румпель и устройство для переговоров с мостиков. Когда мы войдем в полосу льда, именно отсюда Лукас будет управлять судном – только здесь будет достаточный обзор.

У задней стены – сидение. Когда я вхожу, он отодвигается, освобождая мне место, я вижу его как сгусток темноты. Я расскажу ему о Яккельсене. На любом судне у капитана есть какое-нибудь оружие. И у него еще остался его авторитет. Ведь можно, наверное, как-то обуздать Верлена и повернуть корабль. Мы могли бы дойти до Сисимиута за 7 часов.

Я опускаюсь на сидение, он кладет ноги на телеграф. Это не Лукас, это Тёрк.

– Лед, – говорит он. – Мы идем ко льду.

Он едва виден, словно бело-серый просвет на горизонте. Небо низкое и темное, словно угольный дым, с отдельными светлыми участками.

Маленькую будочку, в которой мы сидим, бросает из стороны в сторону, меня отбрасывает к нему и потом опять к стене. Он неподвижен. Сапоги лежат на телеграфе, рука – на сидении, и кажется, будто он приклеен к нему.

– Ты была на “Гринлэнд Стар”. Ты была в носовой части судна, когда первый раз сработала пожарная сигнализация. Кютсов несколько раз видел тебя по ночам. Почему?

– Я привыкла свободно перемещаться на судах. Мне не видно его лица, лишь очертания его.

– На каких судах? Ты отдала капитану лишь паспорт. Я посылал факс в Морское управление. На твое имя никогда не выдавалась служебная книжка.

На мгновение возникает огромное желание сдаться.

– Я плавала на небольших судах. Если это не торговый флот, то никогда не спрашивают твои документы.

– Ты узнала о том, что есть эта работа, и связалась с Лукасом.

Это не вопрос, поэтому я не отвечаю. Он изучает меня. Ему, наверное, видно не лучше, чем мне.

– Об этом плавании не было никакого объявления. Его держали в тайне. Ты не связывалась с Лукасом. Ты заставила Ландера, владельца казино, организовать встречу.

Он говорит, понизив голос, заинтересованно.

– Ты была у Андреаса Фаина и Винга. Ты что-то разыскиваешь. Кажется, что лед медленно движется навстречу нам по морю.

– На кого ты работаешь?

Именно мысль о том, что он с самого начала знал, кто я такая, так невыносима. С самого детства, кажется, я не чувствовала себя настолько во власти другого человека.

Он не рассказал механику, что я буду на борту судна. Он хотел увидеть нашу встречу, чтобы понять, что есть между нами. Именно за этим он прежде всего и наблюдал, когда нас собрали в кают-компании. Неизвестно, к каким выводам он пришел.

– Верлен считает, что ты из полиции. Когда-то я и сам склонялся к такому же мнению. Я осмотрел твою квартиру в Копенгагене. Твою каюту здесь на судне. Кажется, что ты действуешь совсем одна. Без какой-либо организации. Но, может быть, какая-нибудь фирма? Частный клиент?

На минуту я чуть было не отключаюсь в ожидании сна, потери сознания и забвения. Но повторение вопроса выводит меня из транса. Ему нужен ответ. Это опять допрос. Он не может с уверенностью знать, кто я. С кем я связана. Что я знаю. Я еще в живых.

– Ребенок, в том подъезде, где я живу, упал с крыши. У его матери я нашла адрес Винга. Она получала пенсию за своего мужа от “Криолитового общества“. Это привело меня к архивам общества. К той информации, которая там была об экспедициях на Гела Альта. Все остальное происходит из этого.

– Кто тебе помогал?

Все это время он говорил настойчиво и все же не заинтересованно. Как будто мы говорили о наших общих знакомых, о взаимоотношениях, которые, строго говоря, нас не касаются.

Я никогда не верила в то, что люди могут быть холодны. Неестественны, возможно, но не холодны. Суть жизни – тепло. Даже ненависть – это тепло, только с обратным знаком. Теперь я понимаю, что ошибалась.

От сидящего рядом со мной человека, словно физически ощутимая реальность, исходит мощный, холодный поток энергии.

Я пытаюсь представить себе его ребенком, пытаюсь уцепиться за что-нибудь человеческое, что-нибудь понятное: недоедающий мальчик без отца, живущий в хибаре в Брёнсхойе. Измученный, тощий как цыпленок, одинокий.

Мне приходится отказаться от этой попытки – ничего не получается, картинка рассыпается и исчезает. Сидящий рядом со мной человек – цельная натура, но одновременно он мягкий, гибкий – это человек, который поднялся над своим прошлым, так что не осталось и следов его.

– Кто тебе помогал?

Этот последний вопрос все определяет. Самое важное – это не то, что я сама знаю. Самое важное – с кем я поделилась этим знанием. Чтобы он мог понять, что его ожидает. Может быть, в этом стремлении все спланировать, сделать свой мир предсказуемым, идущем от бесконечной незащищенности в детстве, и заключается его человечность.

Я пытаюсь говорить совершенно бесстрастно.

– Мне всегда удавалось обходиться без посторонней помощи. Он некоторое время молчит.

– Для чего ты это делаешь?

– Я хочу понять, почему он умер.

Когда стоишь на краю пропасти с завязанными глазами, может вдруг появиться удивительная уверенность в себе. Я знаю, что сказала то, что надо было сказать.

Он задумывается над моим ответом.

– Ты знаешь, что мне надо на Гела Альта?

В этом “мне” проявление огромной искренности. Нет больше корабля, экипажа, меня самой, его коллег. Вся эта сложная машина движется только ради него одного. В его вопросе нет никакого высокомерия. Просто так все и есть на самом деле. Так или иначе, все мы находимся здесь, потому что он хотел этого и смог это осуществить.

Я балансирую на лезвии ножа. Он знает, что я солгала. Что я не сама по себе оказалась здесь. Уже одно то, что я смогла попасть на борт судна, говорит об этом. Но он по-прежнему не знает, кто сейчас сидит рядом с ним. отдельный человек или организация. Именно в его сомнениях заключается для меня надежда. Я вспоминаю лица возвращавшихся домой охотников – чем более унылый у них был вид, тем больше лежало на санях. Я вспоминаю, как моя мать после рыбной ловли изображала ложную скромность, определение которой дал Мориц во время одного из своих приступов ярости – лучше преуменьшить все на 20 процентов, еще лучше – на 40.

– Мы должны что-то оттуда забрать. Нечто настолько тяжелое, что требуется судно такого размера, как “Кронос”.

Нет никакой возможности узнать, что творится у него внутри. Из темноты ко мне обращено лишь настойчивое внимание, регистрирующее и оценивающее. И снова я представляю приближающегося ко мне белого медведя: бесстрастное осознание хищником своего желания, способность добычи защищаться, всю эту ситуацию.

– Зачем, – слышу я свой голос, – нужно было мне звонить?

– Я кое-что понял, позвонив. Ни одна нормальная женщина, ни один нормальный человек не поднял бы трубку.

Мы одновременно выходим на платформу, покрытую теперь тонким слоем льда. Когда волна ударяет о борт, чувствуются усилия двигателя, по мере того как увеличивается нагрузка на винт.

Я пропускаю его вперед. Обычно то впечатление, которое производит человек, слабеет, когда он оказывается под открытым небом. Но с ним этого не происходит. Его собственное обаяние поглощает пространство вокруг нас и серый, водянистый свет. Никогда прежде я так не боялась человека.

Стоя на платформе, я вдруг понимаю, что это он был с Исайей на крыше. Что он видел, как тот прыгнул. Осознание этого приходит словно видение, еще без деталей, но с абсолютной уверенностью. В этот момент я чувствую – через время и пространство – страх Исайи, в это мгновение я нахожусь рядом с ним на крыше.

Положив руки на перила, он смотрит мне в глаза.

– Отойди, пожалуйста, на несколько шагов.

Мы прекрасно понимаем друг друга, полностью и без лишних слов. Он представил себе такую возможность: он спускается на несколько ступенек по лестнице, а я, нагнав его, отрываю его руки и ударяю в лицо, так что он с 20-метровой высоты падает на палубу, которая отсюда кажется такой маленькой, что нет никакой уверенности в том, что он на нее попадет.

Я отступаю назад к самому ограждению. Я ему почти благодарна за то, что он принял эту меру предосторожности. Искушение, возможно, было бы слишком велико для меня.

Дважды случалось, что я, уехав в Гренландию, по полгода не видела своего собственного отражения в зеркале. По пути домой я старательно избегала зеркал в самолетах и аэропортах. Стоя потом перед зеркалом в своей квартире, я очень ясно видела физическое выражение хода времени: первые седые волосы, паутинку морщин, более глубокие и отчетливые тени выступающих костей.

Никакая другая мысль не была для меня более успокоительной, чем сознание того, что я умру. В эти минуты прозрения – а себя можно увидеть таким, какой ты есть, только если смотришь на себя, как на чужого человека – все отчаяние, вся веселость, вся депрессия исчезают и сменяются спокойствием. Для меня смерть вовсе не была пугающей, она не была для меня состоянием или событием, которое придет и поразит меня. Она была скорее сосредоточенностью на нынешнем моменте, поддержкой, союзником, помогающим мыслями быть в настоящем.

Летними ночами бывало, что Исайя засыпал у меня на диване. Я не помню, чем я занималась, должно быть, сидела, глядя на него. Коснувшись его шеи, я чувствовала, что ему слишком жарко. Тогда, осторожно расстегнув его рубашку, я раскрывала ее на груди, вставала, открывала окно на набережную – и мы оказывались в другом месте. Мы были в Иите, в летней палатке – через брезент проникает свет, похожий на свет полной луны. Но это ткань делает свет голубым, потому что когда я откидываю ее, на Исайю падают розоватые лучи полуночного солнца. Он не просыпается – он не спал целые сутки, мы не могли заснуть при этом нескончаемом свете, и теперь он свалился без сил. Может быть, он мой ребенок, так я это чувствую, и я смотрю на его грудь и на его шею, а смуглая, без единого изъяна, кожа движется от его дыхания, и учащенно бьется пульс.

Тогда я подходила к зеркалу и, сняв блузку, смотрела на свою собственную грудь и на свою шею. осознавая, что когда-нибудь всего этого не будет, даже того, что я чувствую к нему, когда-нибудь не будет. Но к тому времени он все еще будет существовать, а после него – его дети или другие дети, колесо детей, цепь, спираль, поднимающаяся в бесконечность.

Когда я вот так чувствовала конец и продолжение всего, я бывала очень счастлива.

По-своему, я и сейчас счастлива. Я сняла с себя одежду и встала перед зеркалом.

Если бы кто-нибудь заинтересовался смертью, он мог бы с большой пользой посмотреть на меня. Я сняла свои бинты. На коленях содрана кожа. На животе – широкий желто-синий кровоподтек, в том месте, куда Яккельсен ударил меня свайкой. На обеих ладонях – кровоточащие, незаживающие раны. На затылке шишка величиной с чаячье яйцо, в одном месте лопнула и слезла кожа. И к тому же я еще из скромности не сняла свои белые носки, так что не видно моей вспухшей лодыжки, и не говорю о всевозможных синяках и коже на голове, которая периодически все еще болит от ожога.

Я похудела. Превратилась из худой в тощую. Было слишком мало сна – глаза ввалились. И все же я улыбаюсь этой чужой женщине в зеркале. Счастье и несчастье в жизни не подчиняются элементарным законам математики, не подчиняются нормальному распределения. На борту “Кроноса” находится один из немногих людей на земле, из-за которых стоит оставаться в живых.

Он звонит ровно в 17 часов. Впервые я испытываю нежность к переговорному устройству.

– С-смилла, в медицинской каюте через пятнадцать минут.

У него с телефонами так же, как и у меня. Он едва успевает сказать то, что собирался, как уже стремится отойти от аппарата.

– Фойл, – говорю я. Я никогда раньше не произносила его фамилию. На языке чувствуется сладость. – Спасибо за вчерашний день.

Он не отвечает. Устройство щелкает, лампочка гаснет.

Я надеваю синюю рабочую одежду. Делаю я это не случайно. Ничего не бывает случайным, когда я одеваюсь. Конечно же, я могла бы одеться красиво. Даже сейчас я могла бы одеться красиво. Но синяя одежда – это форма на “Кроносе”, символ того, что сейчас мы встречаемся в других условиях, что мы противопоставлены всему миру иначе, чем когда-либо раньше.

Я долго стою у двери, прислушиваясь, прежде чем выхожу в коридор.

Я не могу представить себе, что может существовать что-нибудь похожее на христианский ад. Но того, что существует старое гренландское царство мертвых, я вовсе не исключаю. Если посмотреть на те неприятности, которые встречаешь на своем пути, пока живешь, трудно поверить, что все это прекратится только потому, что ты умер.

Если в царстве мертвых будут тайные свидания с возлюбленным, то их прелюдия будет наверняка такой же, как вот эта. Я двигаюсь от одной дверной ниши к другой. “Кронос” для меня теперь уже не просто судно, это скорее поле риска. Я пытаюсь заранее просчитать, где этот риск может превратиться в опасность. Когда кто-то выходит из спортивной каюты, я захожу в туалет и сижу там, пока не захлопнется дверь за тем, кто вышел. Через дверную щель мне видно, как мимо проходит Мария. Быстро, не глядя по сторонам. Не только мне известно, что “Кронос” представляет собой гибельный мир.

Я никого не встречаю, поднимаясь по лестнице. Дверь на мостик закрыта, в штурманской рубке темно.

Перед медицинской каютой я останавливаюсь. Я поправляю одежду, без косметики я чувствую свое лицо голым.

В каюте темно, занавески задернуты. Закрыв за собой дверь, я встаю к ней спиной. Я ощущаю свои губы. Мне хочется, чтобы он вышел из темноты и поцеловал меня.

Тонкий, прохладный, цветочный запах доносится до меня. Я жду.

Свет загорается не на потолке, а над койкой. Нечто вроде операционной лампы создает на ее черной коже желтые круги света, погружая оставшуюся часть каюты в полумрак.

На стуле, положив сапоги на койку, сидит Тёрк. У стены, в полутьме, стоит Верлен. На краю койки, покачивая ногами, сидит Катя Клаусен. Других людей в каюте нет.

Я вижу себя со стороны. Может быть потому, что слишком больно оставаться внутри себя. Мне наплевать на эту троицу, мне наплевать на самое себя. Это с механиком я говорила мгновение назад. Это он позвал меня сюда.

Предел, для всех нас есть предел. Есть предел нашей настойчивости, предел тому, сколько раз можно пытаться искать благосклонности у жизни. Тому, сколько ее отказов можно вытерпеть.

– Вынимай все из карманов.

Это Верлен. Это моя первая возможность увидеть разделение труда между ними. Я предполагаю, что Верлен отвечает за физическое насилие.

Я выхожу на свет и кладу свой фонарик и ключи на койку. Непонятно, зачем здесь женщина. И в то же мгновение я получаю объяснение этому. Верлен кивает ей, и она подходит ко мне. Мужчины отворачиваются, пока она обыскивает меня. Она гораздо выше меня ростом, но довольно ловкая. Она начинает с того что, встав на колени, ощупывает лодыжки, а потом поднимается вверх. Она находит отвертку и футляр для иголок Яккельсена. В конце концов, она снимает с меня мой ремень.

Тёрк не смотрит на то, что она нашла. Но Верлен взвешивает это на ладони.

Как это произойдет? Успею ли я увидеть это?

Тёрк встает.

– Ты официально находишься под арестом.

Он не смотрит на меня. Мы оба знаем, что любая ссылка на формальности – это часть той же самой иллюзии, что и наша взаимная вежливость. Это последнее, что осталось между нами недосказанным.

Он стоит, опустив глаза. Потом медленно качает головой, и по его лицу пробегает что-то похожее на удивление.

– Ты замечательно блефуешь, – говорит он. – Я бы предпочел сидеть в “вороньем гнезде” и слушать, твою ложь, чем разгуливать среди всех этих скучных истин.

Минуту все они стоят неподвижно. Потом уходят.

Дверь закрывает Верлен. Он останавливается в дверном проеме. У него усталый вид. Есть что-то искреннее в его молчании. Оно говорит мне, что это не камера, а все это не арест. Это начала конца, который наступит очень скоро.