34939.fb2
Бабке такое ее поведение, конечно, не нравится, она ворчит, чтоб сноха Вадю не трогала. Но та огрызается:
- Он тобой не нуждается, мама. Мы тобой нуждаемся.
А Вадя кроток настолько, что вообще не понять, откудова она взялась, такая кротость. Ведь он чего только не пережил! Еще когда не додумался до корпускулярной смерти всего живого и в сарае целыми днями не сидел, Вадя, скажем, видел, как учившийся в цирковом училище Зулька с Седьмого проезда разгрызал в мелкие кусочки лезвие "Экстра", причем разгрызал на самом деле, потому что потом выплевывал стальные корпускулы в ладонь желающим убедиться, что их не н а к а л ы в а ю т. Видел Вадя, и как девочки, сидя на завалинках, сшивали в разных направлениях кожу на сухих своих ладонях, подцепляя иголкой самую верхнюю и сухую авитаминозную тонизну, так что белая нитка, скрючивая руку, шла от пальцев к ладони и снова к пальцам. Да и к рукодельничанью своему он приохотился, наблюдая удивительный инструмент часовых дел мастера Михал Борисовича, у которого кусачки мокрую папиросную бумагу на щелчок перекусывали. "Я, когда в пинцет попадает волос, чувствую..." - хвастал, бывало, покойник Михал Борисович.
Таких кусачек, забегая вперед, скажем, Ваде не видать. Потому что золингеновские. А забежали мы вот почему.
Если вам когда-нибудь попадалась фраза "а один человек возле сарая уже который год изобретает велосипед", не верьте, потому что сказана она была для красоты при описании умопомрачительного пути на барачный нерест. На самом деле велосипед изобретался т у т, на этом вот месте и в этом сарае, и, пока рассказ пишется, будет изобретаться и производится тоже тут, причем Вадей и никем другим.
Сколько я себя помню, он с этим велосипедом никак не управится.
Машина сотворяется годами не из-за нерадивости - работа над ней идет всегда. Педали, скажем, готовы уже как года три. И красные стеклышки в них вставлены, как у великов трофейных. И крылья - вот они тоже. Покрашены и отполированы. И спицы. Но о спицах потом.
Замедлялось же все сутью общества, небрегавшего материальной и бытовой культурой, зато осваивавшего поедание пищи алюминиевыми ложками, меж тем как исчезали орудия труда (кроме золингеновских, у кого они были), навыки работы, а нужное сырье, или все было засекречено, или обреталось на свалках.
Вот, скажем, Вадя доделывает с того года спицы. На черновое их изготовление из сталистой проволоки, которую брат принес с Дробильного завода, и расклепывание втулочных концов ушли все прошлое лето и осень спиц в обоих колесах множество - к тому же прошлогоднее лето выдалось жарким и ярким, даже в сарае от тени было не отъединиться. Зато в нынешнее лето Вадя успел уже отхромировать и спицы, и обода, изготовленные давно-давно, когда он еще в техникуме поучился. И сейчас улучшает клипцанки, в каких зажимаем спицу, когда нарезаем леркой ее ободный конец. А теперь вдобавок придется разгибать и те, которые поуродовал брат. Почему поуродовал - скажем тоже дальше.
Как же не улучшать клипцанки? Они ведь иначе всю хромировку попортят! А так наклепываешь им бронзовые щечки - и зажимай спицу.
Он целую неделю этими прокладками и занят.
Наклепывать - нетрудно, но и небыстро. Сперва в щечках сверлятся отверстия, размеченные по предварительно высверленным дыркам в налагаемых пластинках. Потом наносят ц е н т р а для сверления. Однако наносить оказывается нечем, приходится делать керн. Из чего? Из стебля ржавого шпингалета, отпилив от него сколько надо, заточив и зашлифовав, а затем закалив до вороненой побежалости и уж потом только намаслив, чтоб не ржавел. (Сперва, конечно, шпингалет очищаем от краски, на нем же вековые белила...) Потом сверлим дырки в клипцанках. А потом... то есть теперь Вадя который день шлифует медные заклепки, коими присобачит накладки, для чего щечки разогреет - дырки в них расширятся, - пристроит накладку, поставит заклепки и остудит. Потом накладку опилит и зашлифует вместе с заклепками. И это дело небыстрое.
Как приспосабливаются старые или делаются нужные сверла, напильники, надфили и тому подобное, описывать, я думаю, не обязательно. Делаются - и всё!
В любом случае тщательный Вадя бывал о т б р а с ы в а е м изготовлением орудия труда для изготовления орудия труда все дальше от детали. И, как сейчас, домывая пол, жена его брата пятится с крылечка, дабы в конце втрипогибельного движения з а л у ч и т ь в себя хоть какого избранника, так пятился он по технологическому циклу, а вернее сказать, по цивилизации, и, похоже, может достичь отправной точки - изобретения первых рычагов или к о л е с а.
Ну чепуха! Разве мы не видим, что оно уже у него в руках, к о л е с о ? С этим всё уже в порядке. А вот бабушка, между прочим, по ночам не спит, мотаясь по связанным из цветного лоскута половикам, и ей, между прочим, сдается, что в доме не спит еще одна женщина. И правда, еще одна не спит, блудня. Жена приемыша не спит. Рядом с мужем, а не спит - потому что он хоть горячий во сне, но бесполезный. Вот она и думает: "Что же делать? Не Вадькину же слякоть в себя поиметь. У дурака и слякоть дурацкая... Но чего же я тогда пячусь к нему, как сучка к кобелю, когда полы мою?"
Она моет пол, как мыли везде и всегда. Это - на первый взгляд. А между тем здешнее мытье было каких больше не бывает, стоит лишь вспомнить, каков делается дощатый пол, какими ощущаются четыре влажные ступеньки с терраски до первых травинок, мокрых теперь и зеленых рядом с потемневшими проступями, прохладными и любезными босым твоим ногам.
А если не твоим? Если полнотелой поломойки, только что с подоткнутой юбкой задом к дверям мывшей терраску и теперь отступающей к крыльцу? Мыть ей уже надоело - ступеньки домывают в последнюю очередь. Так что елозишь тряпкой вправо-влево и туловищем склоненным - тоже вправо-влево, а задница твоя - влево-вправо и выжмешь, конечно, разок тряпку, но уже не в ведро, а сбоку ступенек, и снова заберешь тряпкой воду из ведерка, и все не разгибаясь - поясница же затекла, так что разгибаться не стоит, потому что потом снова сгибаться, а это неохота. Охота шваркать и чтоб груди мотались. Так что - вправо - "все с себя тогда раздела", влево - "рядом с ним легла"... муха что ли по ноге вверх ползет? Ай! Там же кожа нежная! "И всю ночь кровать скрипела" - вправо последнюю ступеньку уже только сырой тряпкой. "Все равно война!" Влево последнюю ступеньку. Всё. Распрямиться, откинуться назад и повертеться, чтоб, заныв на мгновение, разошлась поясница и отнылась боль, а грудь, свисавшая покамест мыла, заняла свои места и как надо стала выпуклая.
Жена брата пятится с крылечка и потому, что домывает пол, и потому, что у нее с его братом не получается жизни, а на самом деле затем, чтобы в конце поломойной согнутости вошло в нее семя хоть какого избранника, нужное природе для продолжения жизни вспять в одном отдельно взятом сарае...
...Трясогузка, проживающая в саду, качает хвостом возле валяющейся у корыта трехгранной - из-под уксусной эссенции - бутылки, с помощью которой Вадя, отбив один уголок у донца, а горлышко заложив пальцем, наблюдает разные струения жидкости - налил воды, зажал горлышко, вода из отбитого уголка не течет. Отпустил - и потекла...А еще он однажды видел, как жена брата, отбросив тряпку, словно не по своей воле вернулась на терраску, оперлась спиной о межоконный стояк, запрокинула голову, втиснула между ног юбку, приоткрыла губы и зубы (однако зубы тут же сомкнула), потом стала трясти ногами, дернулась и снова, подоткнув юбку, вернулась мыть крыльцо. И пятилась, и широко протирала доски, так что ступенек хватило только на три шага, и движения ее были похожи на взмахи косаря, разве что косарь откинут, а она - согнувшись, так что высоко видать белые ноги.
Пейзаж, на котором она, прежде чем закрыть в женском самозабвении глаза, остановила взгляд, был обозрим из каждого здешнего окошка и примечателен тем, что, начинаясь в окошке, кончался где угодно - у кого в синем небе на серой вороне, у кого на радиометелке дальней крыши, а у кого на помойке, где вскорости, уйдя от сарая, станут мелькать в стоячих столбах мухи, причем какие-то наладятся из этих столбов метаться в стороны, но потом кидаться назад.
Что же это за столбы такие? Отчего толкутся в них мухи наши? Отчего, точно корпускулы отлетают вбок из своего миропорядка? И, наконец, отчего мельтешащих слюдяными крыльями столб вовлекает их снова? О! Непостижима подоплека наших дворов, и вообще правильно ли разглядывать что-то в окошко, если ты после разговора с бабкой, или приходит муж, а ты в комнате у себя тихо плачешь, и кто-то что-то швыряет об пол - или ты, или муж, Вадин брательник. И брательник орет нехорошие слова, а поскольку после Вадиных с л е з о к стал совсем к о з л и т ь, то взял до ухода на работу и согнул пучок готовых уже спиц, дурак.
Вадя ушел тихо лежать и плакать, а бабка ему толоконного киселя сварила.
Вообще-то весь тот день знаменовался разладом и неприятностями. Вадина обида всех перебудоражила. Бабка не отпустила деда к другу. Честила его, что с хомутом возится, а клопа на смородине не давит, что хомут она выкинет, все равно коня нету, а хоть бы и был - нету телеги, так что один только навоз выгребать придется, а у нее - ноги, и пошла, и пошла, но на слове "навоз" совсем рассердилась, потому что неделю назад внуки набросали одному еврюше из Ново-Останкина в сортирную яму дрожжей, которые бабка с трудом раздобыла к Ильину дню. Дрожжи были свежие, добро в выгребной яме подошло на славу и говнами поползло по всему двору. Внуки были не полностью виноваты, их подбил один паразит-парнишка с соседнего с еврюшей двора. Тоже еврюша. Но пацаненок. Подробней об этом как-нибудь в другой раз.
Все в то утро друг с другом переругались, все друг на друга нападали, гремели корытом и ошпаривали пальцы. Потом убежало молоко, каркала на осине ворона, пришла от Стенюшкиных черная гусеница-объедала, а бесстыжая сноха, пока остальные удручались, долго мылась под теплой от солнца водой дворового душа.
И вроде бы в тихом том, благословенном дворе разок даже помянули т в о ю м а т ь...
А Вадя, когда трудится, никогда не выражается, зато в моменты наивысшей сосредоточенности (например, шлифуя заклепку) что-то тихонько бормочет или напевает. Если хотите узнать ч т о, быстро не узнаете, потому что, даже разобрав слова, мало что поймете.
"Плёнок цыреный жа плёнок цыреный па шел по оду по гор лять гу гое малипой товали арес леливе спортпа зать пока... Я не ветскийсо, я не мецкийне..." - и так далее. Разве такое поймешь? И что вообще оно такое? Не потребность ли мастера уйти впотай, скрыть прием и способ работы, чтобы кому не положено ничего не узнали?
Не таково ли поступал и Леонардо да Винчи, для отвода глаз напевавший какую-нибудь виланеллу, а сам зашифровывая чертежи, для чего пользовался отражением в осколке зеркала с фацетом? Так ведь и он велосипед-то! Это же обнаружилось много позже, а хоть бы и раньше обнаружилось, что из того? Вадя все равно бы Леонардов манускрипт никогда не увидел и о находке нигде бы не прочел.
Леонардо ограничился чертежом, потому что имел под рукой только б р о н з у и ж е л е з о - субстанции тяжелые и для велосипедной езды несдвигаемые, плюс к тому невозможность хромировки и отсутствие солидола. А значит, изобретал несбыточное, но наперед. Вадя же из-за отсутствия орудий труда изобретал несбыточное, но назад, хотя продвигался быстрей флорентинца из-за множества находимых на самолетной свалке разных хреновин.
Единственное, что их сближает, так это что Леонардова служанка тоже то и дело мыла полы. Но уж тут Леонардо поступал, как поступают в таких случаях со служанками все, а Вадя...
Эх, Вадик! Она к тебе, как сучка к кобелю, а ты только и знаешь, что паяльник греешь и тенью собственной брезгуешь...
Касательно же самолетной свалки - он, чтоб не отбрасывать тень, ходил на нее в хмурые дни. Вчера как раз было пасмурно, и, расстроенный позавчерашней выходкой брата, он туда отправился.
Продравшись сквозь сорные заросли и колючую проволоку, Вадя был сразу сбит с толку. В лежавший среди сорняков, оторванный от куда-то подевавшейся башни ствол танкового орудия, юркнул воробьенок, так что Вадя уже не мог не думать, из какого дульного конца тот станет выпрастываться.
Тут же серела кипа чего-то непонятного - с виду металлического войлока, при надавливании сыпавшегося черно-серым прахом. Серый колер кучи и вообще серый день определяли угрюмый вид огромного свалочного урочища. Алюминиевый, а значит, вдобавок к серому покрытый белой паршой металлолом не давался распознать, что зачем и что от чего. Фасонные штанги и элероны, зубчатые полуколеса, замысловатые фрагменты были неисчислимы, плюс ко всему мятое замызганное ведро или одинокий военный ботинок с костью обклеванной воронами немецкой ноги...
Несметное крошево совершенно не давалось глазу. Непомерность доделок тоже обескураживала, отчего сразу пропадала надежда, что с помощью здешних сокровищ, можно сотворить мир сначала, но уже правильно.
А Вадя, между прочим, был слабоголовый и вовлечься во что-то мог, следуя ниточке простых догадок и последовательностей одного-единственного намерения. Скажем - сотворения спицы.
Беспомощно озирал он серый хаос, тщась хоть что-то постичь. Увы! Безотчетный страх неудачи, тревожная первопричина несвершения заявили себя сразу столь беспощадно, что Вадина голова, в которой трепыхалась теперь главным образом судьба воробьенка, постигать что-либо больше не бралась, а из-за невозможности догадаться, от чего тот или другой обломок, какой понадобится для работы инструмент и до чего ото всего этого допятишься, недолго было повредиться в уме.
Вон от той железяки, похоже, можно дорукодельничаться до м е с с е р ш м и т т а, а вон от той... до с а т у р а т о р н о й т е л е ж к и ! И что же? Сооружать возле помойки аэродинамическую трубу, если станет получаться аэроплан? Или плакать, что возрожденную сатураторную тележку невозможно доукомплектовать Райзбергом, потому что газировщик умер? Или испугаться, что наотбрасываешь т е н ь пока хоть что-то сделаешь?
Вадя оторопел не поэтому.
Что-то такое, чего он не мог уразуметь, оцепенило его. Нити последовательностей обрывались и путались. Мысль стала упрощаться и, если можно так сказать, идиотизироваться. Главное свалочное заклятье ускользало. Вадина голова стала тихонько отъединяться, ибо...
Ибо м и р с в а л к и не был еще готов в те времена ни к чьему усердию. А л ю м и н и й н е п а я л с я ! Покореженный здешний металл, хоть грей паяльник, хоть не грей, б ы л о н е с п а я т ь !
Именно это - безусловную беспомощность и безоговорочное фиаско предощущал растерянный Вадя...
...Похожее случалось и с Леонардо. Бывало взбредет ему изобрести вертолет. Он, конечно, изобретет, а делать н е и з ч е г о . А чтоб было из чего, надо чего только не насоздавать. И руки флорентинца опускались. Но, конечно, на бедра подвернувшейся поломойки...
А бедная Вадина голова меж тем настолько о б р е м е н и л а с ь воробьенком, что, не отрывая глаз от орудийной дырки, моргая красными веками и с одного конца ствола на другой переводя взгляд, он все более отвлекался от алюминиевого бедлама. И вдруг... увидел выскользнувшую из дула серую, как свалка, мышь, метнувшуюся в один из мушиных столбов, каковые заходили почему-то по всей свалке, словно серые небеса встали на стеклянные ноги...
А поскольку Ваде уже было не разобрать, галлюцинация это или мышь без обмана, он начинает дрожать, плакать и, прикусывая язык, валиться в крапиву...
...То ли облако набежало на летнее наше солнце, то ли яблоком оно загородилось, то ли просто из-за развешанного белья на сарай п а л а т е н ь, но Вадя, забившись в нутро своего убежища, усталый от позавчерашней обиды и вчерашней свалки, тихо сидел на стуле, ссутулясь, руки зажав меж коленей - точь-в-точь Достоевский, будь у Вади борода, а залысины уже есть.
А сарай, как было сказано, хоть и обходился по-стариковски всякой малостью, но, если заглянуть в дверь, являл зрелище редкостное, ибо сразу позади Вади виднелись дедов хомут и огородное дреколье с залоснившимися ратовищами, что - заодно с остальными сарайными кулисами - представлялось большим голландским натюрмортом.
Вот заглянули мы в дверь, и она будет наша рама. И у всего, что мы видим, колорит темного лака, а с темной полки желтеет медным патроном настольная лампа в виде раскрашенной золотой охрой и глухой умброй девушки в чепце и с лукошком, причем трухлявый гуттаперчевый шнур с полки свисает. Тут же тяжеленная в коросте черных бородавчатых окисей кованая гильотина для колки сахарных голов. Ничего ею сейчас не колют - головы давно в прошлом, а кусковой сахар разделяют щипчиками, сильно разъехавшимися в осевом соединении и потому соскакивающими с куска, неохотно позволяющего халявым их клювикам откалывать от себя ломкие черепочки, из-за скорлупной хрупкости для чаепития негодные. К чаю хорош маленький сахареющий кристаллами неправильный тетраэдр: держишь его со стороны утолщенной, и под глоток откусываешь с острого кончика. Под зубом он как попало не рушится, а дает удобный отгрыз. Кстати, при неумело совершаемом откалывании сахарный булыжник круглеет, становится для щипцов неухватист, и они только карябают его, уничтожая поверхность и оставляя вьюжные следы от стертых кристалликов; клюв же щипцов замарывается получившейся сахарной пылью, а на клеенку осыпаются острые крошки...
А еще в сарайных глубинах виднеется старый верстак, светятся на нем ясные стружки, висят над ним сапоги-скороходы, и что-то еще тусклеет и отсвечивает, угадывается и чудится, шуршит и осыпается, а еще - все покрыто лаком цвета золотого пива...