34941.fb2 Фуку - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Фуку - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

— Вы, иностранцы, завтра уедете отсюда, а нам здесь жить! — закричал он, заикаясь и держась уже обеими руками за шейные позвонки. — Вы не понимаете, что такое мафия… Они переломали кости несчастному «папараццо»[8], который тайком пробрался на съёмки. Он еле выжил… А я ещё хочу сделать хотя бы пару фильмов, прежде чем меня найдут в каком-нибудь тёмном переулке с черепом, проломленным кастетом… Теперь вам всё ясно?

Теперь мне стало ясно всё.

Резолюция не была подписана.

Придя на просмотр «Детского сада» для журналистов и как будто подталкиваемый в спину детскими ручонками тех сибирских мальчишек, которые, встав на деревянные подставки у станков, делали во время войны снаряды, я опять не выдержал и, едва включился свет, выкричал всё, что я думаю о фильме «Кларетта», о том, что такое фашизм. Я был как в тумане и не слышал собственного голоса, а только хриплые сорванные голоса паровозов сорок первого года, трубившие изнутри меня.

А потом я шёл по вымершим ночным венецианским улицам, и лицо Клаудиа Кардинале усмехалось надо мной с бесчисленных реклам фильма «Кларетта», который должны были показывать завтра.

Парень в шлеме мотоциклиста, поставив на тротуаре свой «Харлей», прижимал к бетонной стенке девушку в таком же шлеме. Девушка не слишком сопротивлялась, и при поцелуях слышалось постукивание шлема о шлем. Когда они снова сели на мотоцикл, я увидел на белой майке девушки свастику, нечаянно отпечатавшуюся на спине, прижатой парнем к бетонной стенке. «Харлей» зарычал и умчался по направлению к «дикому» пляжу, унося свастику, по-паучьи впившуюся в девичий позвоночник. Я подошёл к бетонной стенке и потрогал пальцем кончик свастики. Свастика была свежая.

В день рождения Гитлера                                             под всевидящим небом Россииэта жалкая кучка парней и девчонок                                                                не просто жалка,и серёжка со свастикой крохотной —                                                               знаком нациста, расиста —из проколотой мочки торчит                                                у волчонка, а может быть, просто щенка.Он, Васёк-полупанк,                                 с разноцветноволосой и с веками синими Нюркой,у которой в причёске                                   с такой же кустарненькой свастикой брошь,чуть враскачку стоит и скрипит                                                    своей чёрной,                                                                             из кожзаменителя курткой.Соблюдает порядок.                                    На пушку его не возьмёшь.Он стоит               посреди отягчённой могилами братскими Родины.Инвалиду он цедит:                                 «Папаша, хиляй, отдыхай…Ну чего ты шумишь? —                                           Это в Индии — знак плодородия.Мы, папаша, с индусами дружим…                                                            Сплошное бхай-бхай!»Как случиться могло,                                    чтобы эти, как мы говорим, единицыуродились                   в стране двадцати миллионов и больше — теней?Что позволило им,                                а верней, помогло появиться,что позволило им                                ухватиться за свастику в ней?Тротуарные голуби                               что-то воркуют на площади каркающе,и во взгляде седого комбата —                                                          отеческий гнев,и глядит на потомков,                                       играющих в свастику,                                                                            Карбышев,от позора и ужаса                                заново обледенев…

Но есть имена, на которые сама история налагает после их смерти своё «фуку», чтобы они перестали быть именами.

Имя этого человека старались не произносить ещё при его жизни — настолько оно внушало страх.

Однажды, нахохлясь, как ястреб, в тёмно-сером ратиновом пальто с поднятым воротником, он ехал в своём чёрном ЗИМе ручной сборки, по своему обыкновению, медленно, почти прижимаясь к бровке тротуара. Между поднятым выше подбородка кашне и низко надвинутой шляпой сквозь полузадёрнутые белые занавески наблюдающе поблёскивало золотое пенсне на крючковатом носу, из ноздрей которого торчали настороженные седые волоски.

Весело перешагивая весенние ручьи с корабликами из газет, где, возможно, были его портреты, и размахивая клеёнчатым портфелем, по тротуару шла стройная, хотя и слегка толстоногая, десятиклассница со вздёрнутым носиком и золотыми косичками, торчавшими из-под синего — под цвет глаз — берета с задорным поросячьим хвостиком. Человеку-ястребу всегда нравились слегка толстые ноги — не чересчур, но именно слегка. Он сделал знак шофёру, и тот, прекрасно знавший привычки своего начальника, прижался к тротуару. Выскочивший из машины начальник охраны галантно спросил школьницу — не подвезти ли её. Ей редко удавалось кататься на машинах, и она не испугалась, согласилась.

Впоследствии человек-ястреб, неожиданно для самого себя, привязался к ней. Она стала его единственной постоянной любовницей. Он устроил ей редкую в те времена отдельную квартиру напротив ресторана «Арагви», и она родила ему ребёнка.

В 1952 году её школьная подруга пригласила к ней на день рождения меня и ещё двух других, тогда гремевших лишь в коридорах Литинститута, а ныне отяжелённых славой поэтов.

«Сам» был в отъезде и не ожидался, однако у подъезда топтались в галошах два человека с незапоминающимися, но запоминающими лицами, а их двойники покуривали папиросы-гвоздики на каждом этаже лестничной клетки.

Стол был накрыт а-ля фуршет, как тогда не водилось, и несмотря на то, что виктрола наигрывала танго и фокстроты, никто не танцевал, и немногие гости напряжённо жались по стенам с тарелками, на которых почти нетронуто лежали фаршированные куриные гребешки, гурийская капуста и сациви без косточек, доставленные прямо из «Арагви» под личным наблюдением похожего на пенсионного циркового гиревика великого Лонгиноза Стожадзе.

— Ну почему никто не танцует? — с натянутой весёлостью спрашивала хозяйка, пытаясь вытащить за руку хоть кого-нибудь в центр комнаты.

Но пространство в центре оставалось пустым, как будто там стоял неожиданно возникший «сам», нахохлясь, как ястреб, в пальто с поднятым воротником, и с полей его низко надвинутой шляпы медленно капали на паркет бывшие снежинки, отсчитывая секунды наших жизней…

Через много лет, после того, как человека-ястреба расстреляли, она (по ныне полузабытому выражению) «сошлась» с валютчиком Рокотовым, который затем тоже был расстрелян.

Так, размахивая клеёнчатым портфелем, московская школьница вошла в историю из-за своих слегка толстых ног — не чересчур, но именно слегка…

Семьдесят,                   если я помню,                                           седьмой.Мы на моторках                           идём Колымой.Ночь под одной из нечаянных крыш.А в телевизоре —                          здрасьте! —                                             Париж.Глаза протру —                        я в своём ли уме:«Неделя Франции» на Колыме!С телеэкрана глядит Азнавурна общежитие —                               бывший БУР[9].И я пребываю в смертельной тоске,когда над зеркальцем в грузовикеколымский шофёр девятнадцати летповесил убийцы усатый портрет,а рядом —                 плейбойские гёрлс голышом,такие,            что брюки встают шалашом.«Чего ты, папаша,                              с прошлым пристал?Ты бы мне клёвые джинсы                                                достал…»Опомнись,                 беспамятный глупый пацан, —колёса по дедам идут,                                       по отцам.Колючая проволока о быломнапомнит,                  пропарывая баллон.В джинсах любых                             далеко                                          не уйдёшь,ибо забвенье истории —                                             ложь.Тот, кто вчерашние жертвы забудет,может быть,                      завтрашней жертвой будет.Переживаемая тоска —как пережимаемая рукарукой противника                              ловкого тем,что он избегает лагерных тем.Пожалте, стакашек,                                 пожалте, котлет.Для тех, кто не думает,                                       прошлого нет.Какие же всё-таки вы дураки,слепые поклонники сильной руки.Нет праведной сильной руки одного —есть сильные руки народа всего!Поёт на экране                          Мирей Матьё.Колымским бы девкам такое шмутьё —они бы сшмаляли не хуже её!Трещит от локтей в общежитии стол.Противник со мной продолжает спор.Не может он мне доказать что-нибудь,а хочет лишь руку мою перегнуть.Так что ж ты ослабла,                                      моя рука,как будто рука                          доходяги зека?Но если я верю,                            как в совесть,                                                    в народ.ничто           мою руку                             не перегнет!Но с хрустом                      сквозь стол                                         прорастают вдругтысячи сильных надежных рук.Руки, ломавшие хлеб                                   не кроша,чтобы во мне                       удержалась душа,руки, которые так высоков небо с  рейхстага взметнули древко,руки, меня воспитавшие так,чтобы всю жизнь штурмовал я рейхстаг,и гнут          под куплеты парижских актриспочти победившую руку —вниз.

Но на Колыму попадали разные люди, и не только невинные…

Около остановленной на перерыв золотопромывочной драги, над которой развевалось переходящее Красное знамя, на траве, рядом с другими рабочими, сидел старичок в латаном ватнике, ещё крепенький, свеженький, с весёленькой бородавкой на кончике носа. Старичок аккуратно разрезал юкагирским ножом с обшитой мехом ручкой долговязый парниковый огурец, но не тёмный, с полированными боками, а нежно-зелёный, с явно не совхозными пупырышками. Старичок взял щепотку соли из спичечного коробка с портретом Гагарина, посолил обе половинки огурца и не спеша стал потирать одну о другую, чтобы соль не хрустела на зубах, а всосалась в бледные влажные семечки. Затем старичок достал из холщовой сумки с надписью «Гагра» бутылку с отвинчивающейся пробкой, где, несмотря на этикетку югославского вермута, в явно не промышленной жидкости плавали дольки чеснока, веточки укропа, листики петрушки, красный колпачок перца, и налил рассудительной струёй в фарфоровую белую кружку, не предложив никому.

— Удались у тебя огурцы, Остапыч… — со вздохом сказал один из рабочих, однако глядя с завистью не на огурец, а на бутылку, нырнувшую снова в субтропики.

— А шо ж им не удаться! — осклабился старичок, индивидуально крякая и хрумкая огурцом так, что одно из семечек взлетело и присело на бородавку. — Стёкла у меня в парничке двойные… Паровое отопление найкращее — на солярке… Удобреньицами не брезгую… Огирок, вин, як чоловик, заботу кохае…

— Знаем, как ты, Остапыч, людей кохал — на немецкой душегубке в Днепропетровске, — угрюмо пробурчал обделённый самогоном рабочий.

— Кто старое помянет — тому глаз вон, — ласковенько ответил старичок и обратился ко мне, как бы прося поддержки. — Я свои двадцать рокив отбыл и давно уже, можно сказать, полностью радяньский рабочий класс. Так шо воны мене той душегубкой попрекают? Хиба ж я туды людей запихивал — я ж тильки дверь у той душегубки захлопывал…

— К сожалению, наш лучший бригадир, — мрачно шепнул мне начальник карьера. — В прошлом году его бригада по всем показателям вперёд вышла. Красное знамя надо было вручать. А как его вручать — в полицайские руки? Наконец нашли выход — премировали его путевкой в Гагру, а знамя заместителю вручили… Такой коленкор…

Предатель молодогвардейцев —нет,        не Стахович,                            не Стахевич —теперь живёт среди индейцеви безнаказанно стареет.Владелец грязненького барапод вывеской:                        «У самовара»,он существует худо-бедно,и все зовут его                          «Дон Педро».Он крестик носит католический.Его семейство                         увеличивается,и в баре ползают внучата —бесштанненькие индейчата.Жуёт,            как принято здесь,                                             бетель[10],он,     местных пьяниц благодетель,но, услыхав язык родимый,он вздрогнул,                       вечно подсудимый.Он руки вытер о штаны,смахнул с дрожащих глаз                                           блестинкуи мне суёт мою пластинку«Хотят ли русские войны?».«Не надо ставить…» —                                          «Я не буду!..Как вы нашли меня,                                   иуду?Что вам подать?                               Несу, несу…Хотите правду —                              только всю?»Из Краснодара дал он драпав Венесуэлу                      через Мюнхен,и мне            про ужасы гестапорассказывает он под мухой.«Вот вы почти на пьедестале,а вас            хоть una vez[11] пытали?Вам         заводную ручку                                     в sulo[12]втыкали,               чтобы кровь хлестнула?Вам в пах                 плескали купороса?По пальцам били doloroso[13]?Я выдавал                     сначала мёртвых,но мне сказали:                          «Без увёрток!»Мою сестру                      со мною рядомони насиловали стадом.Электропровод ткнули в ухо.Лишь правым слышу.                                     В левом — глухо.Всех предал я,                          дойдя до точки,не разом,                  а поодиночке.Что мог я                   в этой мясорубке?Я —        traidor[14] Олега,                                      Любки.Ошибся в имени Фадеев…Но я не из шпиков-злодеев.Я поперёк искромсан,                                         вдоль.Не я их выдал —                                  моя боль…»Он мне показывает палец,где вырван был при пытке                                                  ноготь,и просит он,                     беззубо скалясь,его фамилии не трогать.«Вдруг живы мать моя,                                            отец?!Пусть думают, что я —                                          мертвец.За что им эта verguenza[15]?» —и наливает ром с тоскойпредатель молодогвардейцевсвоей трясущейся рукой…

В бытность мою пионером неподалёку от метро «Кировские ворота», в ещё не снесённой тогда библиотеке имени Тургенева, шла читательская конференция школьников Дзержинского района по новому варианту романа «Молодая гвардия».

Присутствовал автор — молодо-седой, истощённо красивый. Переделка романа, очевидно, далась ему нелегко, и он с заметным напряжением вслушивался в каждое слово, ввинчивая кончики пальцев в белоснежные виски, как будто его скульптурную голову дальневосточного комиссара мучила непрерывная головная боль.

Мальчики и девочки в пионерских галстуках, держа в руках шпаргалки, на сей раз составленные с горячим участием учителей, пламенно говорили о том, что если бы они оказались под гестаповскими пытками, то выдержали бы, как бессмертные герои Краснодона.

Я незапланированно поднял руку. В президиуме произошёл лёгкий переполох, но слово мне дали. Я сказал:

— Ребята, как я завидую вам, потому что вы так уверены в себе. А вот у меня есть серьёзный недостаток. Я не выношу физической боли. Я боюсь шприцев, прививочных игл и бормашин. Недавно, когда мне выдирали полипы из носа, я страшно орал и даже укусил врача за руку. Поэтому я не знаю, как бы я вёл себя во время гестаповских пыток. Я торжественно обещаю всему собранию и вам, товарищ Фадеев, по-пионерски бороться с этим своим недостатком.

Величественная грудь представительницы гороно тяжело вздымалась от ужаса. Но она мужественно держалась, в последнее мгновение заменив крик общественного возмущения, уже высунувшийся из её скромно накрашенных губ, на глубокий педагогический вздох.

— Этот мальчик — позор Дзержинского района… — сказала она скорбным голосом кондитера из «Трёх Толстяков», когда в любовно приготовленный им торт с цукатами и кремовыми розочками плюхнулся влетевший в окно продавец воздушных шаров. — Надеюсь, что другие учащиеся дадут достойный отпор этой вражеской вылазке…

Неожиданно для меня из зала выдернулся Ким Карацупа, по кличке Цупа, который сидел на парте за моей спиной и всегда списывал у меня сочинения по литературе. Цупа преобразился. Он пошёл к трибуне не расхлябанной марьинорощинской походочкой, обычной для него, а почти строевым шагом, как на уроках по военному делу. Цупа пригладил рыжие вихры и произнёс голосом уже не пионера, а пионервожатого:

— Как сказал Короленко: «Человек создан для счастья, как птица для полёта». Но разве трусы, боящиеся наших советских врачей, могут летать? Таких трусов беспощадно заклеймил Горький: «Рождённый ползать летать не может». Трусость ужей не к лицу нам, продолжателям дела молодогвардейцев. Мы, пионеры седьмого класса «б» 254-й школы, единодушно осуждаем поведение нашего одноклассника Жени Евтушенко и думаем, что надо поставить вопрос о его дальнейшем пребывании в пионерской организации…

— Ну почему единодушно? Говори только за себя! — услышал я голос моего соратника по футбольным пустырям Лёхи Чиненкова по кличке Чина, но его выкрик потонул в общих аплодисментах.

— Постойте, постойте, ребята… — вставая, сказал неожиданно высоким, юношеским голосом Фадеев. Лицо его залил неестественно яркий, лихорадочный румянец. — Так ведь можно вместе с водой и ребёнка выплеснуть… А вы знаете, мне понравилось выступление Жени. Очень легко — бить себя в грудь и заявлять, что выдержишь все пытки. А вот Женя искренне признался, что боится шприцев. Я, например, тоже боюсь. А ну-ка, проявите смелость, поднимите руки все те, кто боится шприцев!

В зале засмеялись, и поднялся лес рук. Только рука Цупы не поднялась, но я-то знал, что во время прививки оспы за билет на матч «Динамо» — ЦДКА он подсунул вместо себя другого мальчишку под иглу медсестры.

— Не тот трус, кто высказывает сомнения в себе, а тот трус, кто их прячет. Смелость — это искренность, когда открыто говоришь и о чужих недостатках, и о своих… Но начинать надо всё-таки с самого себя, — сказал Фадеев почему-то с грустной улыбкой.

Зал, только что аплодировавший Цупе, теперь так же бурно зааплодировал писателю.

Величественная грудь представительницы гороно облегчённо вздохнула.

— Наш дорогой Александр Александрович дал нам всем пример здорового отношения к своим недостаткам, когда он учёл товарищескую критику и создал новый, гораздо лучший вариант «Молодой гвардии», — сказала она.

Фадеев снова ввинтил кончики пальцев в свои белоснежные виски…

Мой старший сын                             ковёр мурыжит кедом.Он мне, отцу,                    и сам себе —                                          неведом.Кем будет он?                         Каким?                                  В шестнадцать летон сам —                  ещё не найденный ответ.Мой старший сын стоит на педсовете,мой старший сын —                                 мой самый трудный сын,как все на свете                              замкнутые дети, —один.Он тугодум,                    хотя смертельно юн.Есть у него проклятая привычкамолчать — и всё.                             К нему прилипла кличка«Молчун».Но он в молчанье всё-таки ершист.Он взял и не по-нашему постригся,и на уроке                  с грозным блеском «фикса»учительница крикнула:                                     «Фашист!»Кто право дал такое педагогубить ложную гражданскую тревогуи неубийцу —                     хоть он утопись! —убить презренным именем убийц?!О, если бы из гроба встал Ушинский,он, может быть, её назвал фашисткой…Но надо поспокойней, наконец.Я здесь необъективен.                                           Я отец.Мой старший сын —                                    он далеко не ангел.Как я писал:                    «застенчивый и наглый»,стоит он,                как побритый дикобраз,на педсовет не поднимая глаз.Молчун,              ходящий в школьных Стеньках Разиных,стоит он               антологией немойошибок грамматических и нравственных,а всё-таки не чей-нибудь,                                             а мой.Мне говорят с печалью на лице:«Есть хобби у него —                                      неотвечайство.Ну отвечай же, Петя,                                      приучайся!Заговори хотя бы при отце!У вас глухонемой какой-то сын.В нём —            к педагогам явная недобрость.Позавчера мы проходили образРаскольникова… Вновь молчал, как сыч…Как подойти к такому молчуну?Ну почему молчал ты,                                        почему?»Тогда он кедом ковырнул паркети вдруг отмстил за сбритые волосья:«Да потому, что в заданном вопросевы дали мне заранее ответ…»И тут пошло —                         от криков и до писка:«Я спрашивала,                              как заведено,по всей методологии марксистской,по чётким уложеньям гороно…Ну что ты ухмыляешься бесстыже?Вы видите теперь —                                    нам каково?Вы видите, какой ваш сын?» —                                                     «Я вижу».И правда,                   вдруг увидел я его.…Мы с ним расстались после педсовета.Унёс он молчаливо сквозь толпусаднящую ненайденность ответаи возрастные прыщики на лбу.И я молчун,                     хоть на слово и хлёсток,молчун,               который мелет без конца,зажатый,              одинокий, как подросток,но без отца…

У меня есть ещё два сына — Саша и Тоша. Их пока не вызывают на педсоветы, поскольку Саше — только шесть, а Тоше — пять.

Когда я учил Сашу читать, дело шло туго, но он — очевидно, по Фрейду — мгновенно прочёл вслух слово «юбка». Как и большинство детей на земле, мои сыновья постоянно около юбок, а не около моих шляющихся неизвестно где штанов. Саша вовремя начал ходить, вовремя заговорил. У Саши странная смесь взрывчатой, во все стороны расшвыриваемой энергии и неожиданных приступов подавленной сентиментальности. Он может перевернуть всё кверху дном, а потом вдруг замирает, прижавшись лбом к окну, по которому ползут струйки дождя, и долго о чём-то думает.

Тоша плохо отсасывал молоко, не рос, лежал неподвижно. Родничок на его голове не закрывался.

— Плохой мальчик. Очень плохой… — проскрипела знаменитая профессор-невропатолог и безнадёжно покачала безукоризненной белой шапочкой.

В наш дом вошло зловещее слово «цитомегаловирус».

Но моя жена-англичанка с так нравящимся всем кавказцам именем Джан — не сдавалась. Она не давала Тоше умирать, не давала ему не шевелиться, разговаривала с ним, хотя он, может быть, ничего не понимал. Впрочем, говорят, дети слышат и понимают всё, даже когда они в материнской утробе.

Однажды рано утром Джан затрясла меня за плечо с глазами, полными счастливых слёз:

— Посмотри!