34947.fb2
Мне ничего не оставалось, как молча смотреть на застывшую в ненависти жену. Я не рассказал ей, что Такаси признался в связи с сестрой. Но, если бы и рассказал, она, наверное, возразила бы, и вполне резонно: «Я могу лишь сказать, что до конца дней жить под тенью, брошенной этим фактом, — для тебя достойное возмездие, но все равно причины смерти Такаси это не проясняет». Сверкавший в глазах жены гнев начал затухать, и они подернулись печалью, хотя блестки ненависти еще оставались в них. Она сказала:
— Если бы твое новое открытие спасло Така от ужасного самоубийства! Теперь, правда, оно уже не представляется таким страшным. — Из глаз ее обильно потекли слезы, будто лопнула скорлупа ненависти и излился желток печали. Перестав плакать, она не колеблясь продолжала, уверенная, что я давно обо всем догадываюсь: — Эти две недели я все время думала, прервать или нет, но в конце концов решила родить ребенка Така. Для меня невыносимо ко всем жестокостям, пережитым Така, добавить еще одну.
Жена, всем своим видом показывая, что готова отвергнуть любую мою реакцию, противную ее решению, отвернулась от меня в еще более темный угол и замолчала Я смотрел на веретенообразную спину сидевшей прямо жены, теперь беременной, и вспомнил абсолютное равновесие, в котором пребывали ее тело и сознание, когда она была беременна первым ребенком. И я с предельной ясностью постиг истинный смысл ее решения родить ребенка Така. Это понимание, не смешав моих чувств, проникло в меня. Когда я снова вышел во двор, король супермаркета стоял, широко расставив ноги, в дверях амбара и громким голосом давал какие-то указания по-корейски. Столпившиеся за его спиной дети реагировали на каждое слово и движение короля и на меня не обратили никакого внимания. Я, решив пойти в храм, чтобы рассказать настоятелю о подвале и, воспользовавшись случаем, о моем открытии, быстро направился в деревню, борясь с бешеным ветром, несшим пыль. Когда я читал книжку «Крестьянские волнения в деревне Окубо», которую дал мне настоятель, я там обнаружил странное описание. Сейчас, когда я узнал о существовании подвала, это описание предстало передо мной в новом свете и превратилось в ядро прозрения, окончательно убедившее меня в добровольном затворничестве брата прадеда.
«Крестьянские волнения в деревне Окубо» — небольшая книжка, в которой собраны и прокомментированы дедом документы, касающиеся волнений 1871 года, причем они описывались с двух позиций — с позиции властей и с позиции народа. Основные положения книжки таковы:
«Волнения обычно называют волнениями в Окубо.
В зарослях вокруг деревни Окубо был нарезан бамбук, и все вооружились бамбуковыми пиками.
Причиной вспыхнувших волнений было неприятие нового режима. Нежелание прививать оспу, ошибочное понимание рескрипта о налоге кровью, как называлась тогда воинская повинность, который был воспринят как намерение властей устроить народу кровопускание и продавать кровь на Запад, — все это и вызвало волнения.
Ни один из зачинщиков и участников волнений не был казнен».
С позиции властей волнения описывались следующим образом:
«В июле 1871 года был издан рескрипт об упразднении княжеств и создании префектур. В начале августа того же года поступили сообщения, что среди невежественных жителей деревни Окубо уезда X поползли неблагоприятные слухи и появились банды. Туда немедленно были направлены чиновники, чтобы разъяснить положение, но миссия их Окончилась неудачей. На сторону бунтовщиков перешли и другие деревни общим числом более семидесяти. К 12 августа в волнения оказались вовлеченными около сорока тысяч человек, вооруженных бамбуковыми пиками. Среди них распространялись невероятные слухи о кровопускании, об отравлении с помощью прививки оспы. В конце концов чиновникам удалось встретиться с представителем невежественного народа, который потребовал от них, во-первых, вернуть бывшего губернатора, во-вторых, восстановить правление, существовавшее до реставрации, уволить всех нынешних чиновников и восстановить в должностях всех прежних. 13 августа, когда восставшие направились к префектуральному управлению, было решено ввести в действие войска. Однако в последний момент префектуральное собрание заколебалось и отменило свое решение послать войска на подавление волнений. Вместо этого бывшим чиновникам было предложено выйти к восставшим и разъяснить положение. Народ не разошелся и 15 августа, даже после дружеской беседы с бывшим губернатором. Но вечером того же дня поступило неожиданное сообщение, что главный советник подал в отставку и покончил с собой.
Узнав об этом, восставшие чрезвычайно опечалились, порядок в их рядах был сразу же сломлен, и во второй половине следующего дня восстание было усмирено и чиновники отозваны».
Описание, которое велось с позиции народа, представляло собой не строгие документальные записи, а, скорее, повествование о волнениях. В них «представитель невежественного народа», то есть предводитель восставших, с которым встретились чиновники, рисуется следующим образом:
«Невиданно огромный человек, ростом метра в два, с волосами, собранными в пучок… И этот удивительный человек с волосами, собранными в пучок, о котором здесь рассказывается, был великаном — одним из миллиона людей — ростом больше двух метров. Он был сутул, бледен, его вид был необычен, зато красноречив, и в любом деле он превосходил всех». Подобную несообразность, когда в узком, провинциальном мирке ни один из участников волнений не мог толком ответить на вопрос, что за человек их предводитель, дед объяснял так: «Большинство участников восстания вымазывали лица сажей, и в этих черных людях узнать кого-либо оказывалось невозможным». На вопрос, что это за удивительный человек, дед тоже не находит ответа. Последняя фраза, касающаяся предводителя, звучит так: «16 августа, когда было объявлено в деревне Окубо о том, что восставшие распускаются, предводитель исчез, точно растаял, и никто уже больше его не видел».
Превосходство тактики, которой придерживался этот огромный человек, бледный, сутулый, было совершенно очевидным вплоть до последнего момента, когда восставшие, окружив префектуральное управление и угрожая властям, не спровоцировали вызов войск, и тем не менее удивительное равновесие сил народа и властей было нарушено лишь путем споров в префектуральном собрании. Дед дает всему этому такую оценку:
«Ни один человек не пострадал в результате волнений. Представляется, однако, весьма странным, что так и осталось неизвестным имя человека, поднявшего это грандиозное восстание и руководившего им».
И вот мое прозрение: огромный человек, бледный, сутулый, — брат прадеда, внезапно появившийся среди восставших после того, как в течение десяти лет, запершись в подвале, обдумывал результаты восстания 1860 года.
Вложив в новое восстание все то, что дал ему десятилетний самокритический анализ действий, он решил возглавить второе восстание, отличное от первого — кровавого, безрезультатного, избежав жертв, вынудить главного советника, основного их врага, покончить с собой — и чтобы ни один из участников восстания не был наказан.
Я рассказывал все это настоятелю в храме, где по-прежнему висела картина ада, которую еще совсем недавно мы с Такаси и с женой приходили смотреть, и, рассказывая, еще больше уверился в правильности моих предположений:
— Как можно думать, что крестьяне в то неспокойное время, уже получив кровавый урок в восстании восемьсот шестидесятого года и став весьма подозрительными, отдали руководство восстанием в руки таинственного незнакомца? Такого не могло быть. Только потому, что снова появился легендарный предводитель восстания восемьсот шестидесятого года, способный возглавить новый бунт, крестьяне пошли за ним. Восстание тысяча восемьсот семьдесят первого года, судя по его результатам, ставило перед собою основную цель — политическую: вынудить главного советника уйти с поста. Видимо, существовало мнение, что это совершенно необходимо для улучшения жизни крестьян. Но подобный лозунг не мог поднять крестьян. И тогда запершийся в подвале и поглощавший книгу за книгой затворник, воспользовавшись тем, что крестьяне не имели понятия ни о прививке оспы, ни о налоге кровью, хотя сам он на этот счет ничуть не заблуждался, возбудил народ и поднял восстание, добившись свержения главного советника. Потом он снова вернулся в свой подвал и, ни разу больше не показавшись никому на глаза, так и скончался, прожив еще больше двадцати лет затворником. Я в этом уверен. Ведь я и Така, пытаясь установить, каким человеком стал брат прадеда после восстания, никак не могли добраться до истины, и это потому, что мы гнались за призраком, бежавшим в Коти.
Добродушное лицо настоятеля зарозовело, он со своей неизменной улыбкой выслушал долгий рассказ, но поддержать мое предположение или отвергнуть его не торопился. Он до сих пор, видимо, испытывал неловкость передо мной за свое возбуждение в дни бунта и теперь, наоборот, абсолютным спокойствием умело охлаждал мое. Но в конце концов он не выдержал и вспомнил одно, хоть и косвенное доказательство:
— В деревне действительно существует предание о сутулом предводителе восстания восемьсот семьдесят первого года, и все же среди «духов» в день поминовения усопших его нет, Мицу-тян. Может быть, это потому, что он повторял бы «дух» брата твоего прадеда, и, не исключено, второго «духа» одного и того же человека решили не сотворять. Правда, это доказательство негативное, но все же…
— Если говорить о танцах во славу Будды, то ведь и укоренившийся обычай, что их исполнители приходят потом в нашу усадьбу и едят и пьют в амбаре, связан, возможно, с тем, что в течение многих лет один из «духов» вел затворническую жизнь в подвале именно этого дома, как вы думаете? Если это так, ваше негативное доказательство превращается в позитивное. Дед, снабжая книгу комментариями, безусловно, знал, что сутулый удивительный человек был его дядей, и тайно проявлял свою любовь к нему.
Настоятель, не скрывая, что ему не хочется, чтобы я, опираясь на воображение, углублял его гипотезу, отвернулся к картине ада.
— Если твое предположение, Мицу-тян, правильно, то, значит, эта картина была написана по заказу твоего прадеда для брата, жившего в подвале.
Чувство глубокого покоя, испытанное мной, когда я смотрел на нее вместе с Такаси и женой, теперь уже не было просто пассивным впечатлением, вызванным моими ощущениями, — я обнаружил в картине субстанцию, имеющую свою собственную художественную жизнь. Если выразить словами нечто активно существующее в картине, то это можно назвать глубокой печалью. Видимо, заказчик просил художника передать в картине крайнюю степень печали. Естественно, он должен был изобразить ад. Ведь это была картина, написанная за упокой души брата, который, погребя себя заживо, погрузился в свой собственный ад — одиночество. Однако пылающая река должна была быть красной, как нижняя сторона багряных листьев кизила, купающихся в лучах утреннего солнца, а линии огненных волн — спокойными и плавными, как мягкие складки женской одежды. Пылающая река, олицетворяющая саму печаль, должна была существовать на самом деле. И поскольку это была картина за упокой души страждущего брата, бывшего одновременно и мятущейся душой покойного, и терзающим его дьяволом, нужно было изобразить и страдания мятущейся души, и жестокость дьявола. Однако дьявол и мятущаяся душа, выражая страдания и проявляя жестокость, должны были окутать свои сердца мягкой печалью. Среди изображенных на картине ада мятущихся душ одним из людей с длинными волосами, которые лежат, раскинув руки и ноги на раскаленной скале, или одним из стоящих в пылающей реке и подставивших свои сухие угловатые зады под огненный дождь, возможно, изображен брат прадеда. Думая так, я почувствовал, что в лицах мятущихся душ обнаруживаю дорогие мне родственные черты и что сердце мое наполняется теплотой.
— Така-тян не любил смотреть на эту картину, правда? — вспоминает настоятель. — Он с детства боялся картины ада.
— А может быть, Така не боялся этой картины, а просто отвергал изображенную на ней печаль ада? Это можно предположить, исходя из того, что произошло, — сказал я. — Така, охваченный жаждой казнить себя и, значит, жить в несравненно более жестоком аду, отвергал лжеад мягкой и мирной печали? Он, я думаю, старался изо всех сил не дать притупиться жестокости своего ада.
Настоятель согнал с лица дежурную улыбку, и на нем отразилось недоумение. Я уже знал, что в подобные минуты на его лице, не ведающем сомнений, появляется выражение замкнутости. В конце концов я потерял охоту делиться своими волнениями с настоятелем, по-настоящему не интересовавшимся ничем, кроме жизни деревни. Во всяком случае, для меня картина ада — еще одно позитивное доказательство правильности моих предположений. Для пересмотра всех оценок, связанных с братом прадеда и Такаси, новых доказательств более чем достаточно. Провожая меня до ворот, настоятель рассказывал о положении деревенской молодежи после бунта:
— Помнишь того полуодетого парня, который был неразлучен с Така-тян? Говорят, на выборах, сразу после слияния нашей деревни с городом, он был избран членом муниципалитета. На первый взгляд может показаться, что бунт Така-тян полностью провалился, но фактически это не так — закосневший деревенский организм получил основательную встряску. Молодые ребята, которыми предводительствовал Така-тян, превратились для тупоголовых жителей деревни в такую силу, что одного из них они даже выбрали членом муниципалитета. И вообще бунт оказался полезным для будущего всей деревни, Мицу-тян! Благодаря бунту вертикальный разрез деревенского общества был отброшен, упрочился горизонтальный разрез, и от этого молодежь только выиграла. Я думаю, Мицу, уже заложена основа больших перспектив деревни! И S-сан и Така-тян — их очень-очень жаль, но они выполнили свою миссию.
Когда я вернулся домой, король супермаркета уже ушел, а дети, приходившие поглазеть на разрушенную стену и развороченный пол, под которым оказался подвал, с наступлением сумерек, галдя, точно встревоженные птицы, стремглав бежали вниз по дороге. Когда я был маленьким, ребятишки из окрестных не прекращали своих игр и по вечерам, а деревенские, за исключением праздников, как только начинало темнеть, сломя голову летели домой. Не знаю, боятся ли теперешние дети, что из леса придет Тёсокабэ, но обычай этот, как видно, сохранился и поныне.
На ужин жена приготовила мне бутерброды с копченым мясом — и хлеб, и мясо она купила в универмаге — и оставила их на тарелке у очага, а сама, оберегая свой плод, легла пораньше в дальней комнате. Бутерброды я завернул в пергамент и сунул в карман пальто, в кладовке нашел две бутылки — одна оказалась пустой, другая с виски. Пустую я сполоснул и налил в нее горячей воды. Правда, она сразу остынет и превратится в ледяную, от которой немеют зубы. Не надо забывать, что мороз ночью приличный. Проходя на цыпочках мимо жены, чтобы взять несколько одеял — одного моего будет явно недостаточно, — я увидел, что она не спит.
— Я хочу подумать в одиночестве, Мицу, — сурово бросила она, будто я искал случая, чтобы залезть к ней под одеяло. — Снова и снова перебирая в памяти всякие мелочи нашей семейной жизни, я думаю, что очень часто под твоим влиянием принимала решения, возлагая ответственность на тебя. Когда ты кого-то бросал, я тоже считала, что нужно его бросить, целиком полагаясь на тебя. Но теперь, Мицу, мне это не дает покоя. Я хочу снова все обдумать уже самостоятельно, взяв на себя полную ответственность за все, что касается нашего ребенка, брошенного в клинике, и ребенка, которого я рожу.
— Конечно, мое мнение ничего не стоит, — сказал я вслух и продолжал уже про себя: — Я собираюсь запереться в подвале. Поскольку обнаружились новые факты, я должен, разрушив свои закосневшие представления, по-новому рассмотреть все, что касается и брата прадеда, и Такаси. Правильное понимание связанных с ними фактов для них, уже умерших, не имеет никакого значения, но абсолютно необходимо мне.
Я залез в подвал, сел, прислонившись к каменной стене, — так же, наверное, сидел сто лет назад добровольный затворник, — и, укутавшись поверх пальто тремя одеялами, погрузился в мысли, жуя бутерброды и запивая их попеременно виски и содержимым другой бутылки, где вначале была теплая вода, а потом холодная (южный ветер, бушевавший в долине, не позволил ей, правда, превратиться в лед). Куча изъеденных червями старых книг, обрывков бумаги, обломков письменного стола, сгнивших, разлезшихся кусков циновок, наметенная сильным ветром в угол подвала, куда уже многие годы не ступала нога человека, пахнет жилым. Так же пахнут и устилающие пол камни, стершиеся, приятные на ощупь, чуть влажные, точно вспотевшая кожа.
Новое рассмотрение дела. Но если брат прадеда, запершись здесь, в подвале, до конца своих дней сохранял identity как предводитель восстания, то одно это полностью опровергает мой прежний приговор, в который я свято верил. И самоубийство Такаси, для которого жизнь брата прадеда была образцом, к которому он стремился до самой смерти, — обнаруженное мной сияние identity брата прадеда окрашивает его новыми красками — было его последней отчаянной попыткой таким путем с гордостью открыть мне, оставшемуся в живых, всю правду. Сейчас я вижу, как рассыпается приговор, вынесенный мной Такаси. У меня глаза мертвеца. У меня не только отсутствовало воображение, которое позволило бы заглянуть в душу человека, борющегося с адом в себе, но я еще и критиковал Такаси, стремившегося найти путь к новой жизни. Я отказался даже внять униженной мольбе брата перед самой его смертью. И он преодолел ад в себе собственными силами. И во тьме глаза Такаси, глаза незнакомого мне брата прадеда, красные, как сливы, глаза жены образовали кольцо, которое сжимается вокруг меня. До конца жизни оно будет со мной, сотни глаз будут, подобно звездам, сверкать во мраке моего опыта.
И в свете их сияния, ощущая свой позор, я буду жить, пугливо, точно крыса, заглядывая в неясный полумрак окружающего меня мира своим единственным глазом…
«Новое рассмотрение дела — суд над тобой!» — Старики, подняв головы к балкам, размахивают шляпами.
Точно стоя перед судьями и присяжными из того сна, я закрываю глаза, чтобы избежать их взглядов, и, затаив дыхание, укутываюсь с головой в пальто и одеяла.
Должен ли я жить, не имея никаких желаний, влача сумеречное, неуверенное существование, не то что живущие полнокровной жизнью люди, преодолевшие ад в себе, и нет ли возможности бросить все это и бежать в приятный мрак? Я сижу неподвижно, точно мумия, и вдруг из-за моих отяжелевших плеч появляется еще один «я», пролезает в щель между половицами и на пронизывающем ветру, обдувающем его укутанную фигуру, на уровне крутой лестницы смотрит на расстилающийся перед ним пейзаж. Когда мой призрак достигает огромных вязовых балок, я вдруг осознаю:
«Я не знаю правды, которую мог бы, набросив на шею петлю, выкрикнуть остающимся в живых!» И я теряю призрак из виду. Я не обладаю даже тем, что позволило моему товарищу покончить с собой, выкрасив голову в красный цвет и раздевшись догола. Один мой глаз, обращенный в наполненный кровью сумрак сознания, фактически ни на что не годен. И поскольку я не знаю правды, мне неоткуда почерпнуть силу воли для последнего шага к смерти! Брат прадеда и Такаси, глядя в лицо смерти, были совсем другими — они знали об аде в себе и преодолели его, выкрикнув правду.
Меня охватило реальное чувство поражения, разлившееся болью в груди, точно в ней пылал огонь, и я отчетливо понял, что, так же как Такаси с детства питал ко мне неприязнь, так и я испытывал враждебность к образу брата прадеда, созданному воображением Такаси, и, разумеется, к самому Такаси и стремился оправдать свою тихую, мирную жизнь, противную их действиям и поступкам. А когда из-за нелепого случая я потерял глаз, то воспылал еще большей ненавистью к опасности, точно человек, который беспрерывно подвергается риску, и тоскливо проводил свои дни в больнице, охотясь на мух. Однако мои протесты оказались бесплодными, и Такаси, бросавшийся в рискованные предприятия, попахивавшие авантюрой, часто неудачные, в то мгновение, когда тело его, подставленное под дуло ружья, стало похоже на разломанный гранат, достиг identity с собой и, как брат прадеда, смог собрать себя воедино. И то, что я отверг его последний призыв, не имело для него никакого значения. Такаси, несомненно, услышал голоса признания всех духов, населяющих наш дом, начиная с брата прадеда. Поддержанный этими голосами, он превозмог извечный страх перед смертью и преодолел ад в себе.
«Да, ты сказал правду», — капитулировал я, окруженный со всех сторон буравящими меня глазами бесчисленных духов, видевших Такаси в минуту смерти. Я почувствовал полное бессилие, и это неотвратимое чувство бессилия, усугубляемое ощущением холода, становилось все глубже и глубже. Я издал жалкий свист, точно в мазохистском порыве накликая на себя Тёсокабэ, но, естественно, ничего не случилось, он не пришел, не разнес в щепки амбар и не похоронил меня под обломками. В полном изнеможении, дрожа, как вымокшая собака, я провел несколько часов. Щели от выломанных досок над головой и скрытые от посторонних глаз окна побелели. Ветер утих. Я просунул голову в щель пола. Почти все пространство разрушенной стены занимал лес, черный, с прожилками тумана, лишь розоватый ореол над ним предвещал рассвет, а в правом верхнем углу пролома уже виднелось разгорающееся багрянцем небо. Глядя в храме на картину ада, я вспомнил багряные листья кизила, которые увидел в то утро, когда сидел в яме на заднем дворе, и мне тогда показалось, что это какой-то знак. Неясный мне раньше смысл этого знака я сейчас легко объясняю. Красная печаль в картине ада — это цвет, который служит самоутешению людей, стремящихся побороть страх перед необходимостью преодолеть ад в себе и вести тихую и размеренную жизнь, полную загадок и неопределенности. А может быть, прадед заказал картину ада за упокой собственной души?
Человек, замерший в полумраке за раскрытыми дверями, вздрогнул, увидев мою голову, которая с того места, где он стоял, могла показаться валяющимся на полу арбузом. Жена. Какие слова приветствия может найти человек, который смотрит на разгорающееся утро через пролом в полу, на какое место в жизни может он претендовать? И я, сжавшись от замешательства, точно действительно превратился в арбуз, молча смотрю на жену.
— О-о, Мицу! — воскликнула она.
— Я тебя, видимо, напугал, но я не сошел с ума.
— Я уже давно знаю эту твою привычку размышлять, сидя в яме. Однажды ты проделал это в Токио.
— А я думал, ты в то утро крепко спала, — сказал я, испытывая неловкость.
— Я из окна кухни наблюдала, как пришел разносчик молока и пытался вернуть тебя на землю. Боялась, как бы не произошло чего-то ужасного, — ответила жена, показывая, что она с удовольствием возвращается к воспоминаниям о прошлом, и продолжала тихо, но с силой, точно пытаясь воодушевить меня и себя тоже: — Мицу, может, еще раз попробуем пожить вместе? Может быть, мы сможем жить вместе, воспитывая двух наших детей — и того, кто сейчас в клинике, и которого я рожу? Я долго думала, сама, по своей воле выбрала этот путь и хочу спросить тебя, Мицу: это абсолютно невозможно? Ты сидел в подвале и думал, а я все это время стояла здесь, считая, что должна ждать, пока ты по собственной воле не вылезешь наружу. Сейчас я боялась гораздо сильнее, чем тогда, когда ты сидел в яме на заднем дворе. Я боялась, как бы от порыва ветра не рухнул амбар, потерявший прочность из-за разрушенной стены. Особенно я испугалась, услышав свист! Но я ждала, понимая, что не вправе настаивать, чтобы ты вышел из подвала.
Я видел, как сильно напряжена черная, веретенообразная фигура жены, которая, тихо разговаривая со мной, осторожно, как все беременные женщины, прикрывает руками живот. Замолчав, она тихо расплакалась.