34967.fb2
— Вот несчастная! — заметил Павел.
— Ага! — с упрямством и страстной ненавистью в голосе крикнула Франка. — А деньги, которые они взяли за дома, они вместе с отцом истратили на наряды и волокитство, нас троих она бросила, как щенков, а сама убежала к своей родне ради своих выгод и удовольствий. Что с того, что она потом опомнилась и перед смертью тряслась надо мной, как курица над цыпленком? Я ей уже никогда не могла простить того, что она прежде делала на мою погибель. Велика важность, что она опомнилась тогда, когда у нее остались только коло да кости и никто и смотреть не хотел в ее сторону. Да и тогда, если бы кто-нибудь поманил ее пальцем, она побежала бы и опять забыла бы обо мне… ой-ой, еще как бы побежала! Уж я ее знаю, знаю!.. Только потому она и привязалась ко мне, что ее оставили и бог и люди… а прежде что? Чтоб таких матерей на свете не было!
— Гэто прауда! Каб гэтаких матак на свеце ня было! — убежденно проворчал Павел.
Хозяйка, к которой она поступила в первый раз на службу, была добрая, обращалась с ней ласково, научила ее вязать крючком и стирать кружева; но пан приставал к ней, и хотя она сначала избегала его из боязни и стыда, это не спасло ее. Он ей очень понравился: это был первый мужчина, в которого она была влюблена до безумия. Это был ее первый любовник; другие давали ей пряники и орехи только за поцелуи. Когда пани узнала обо всем и рассчитала ее, он дал ей пятьдесят рублей, которые она прожила в городе в один месяц, ничего не делая, только оплакивая его и для утешения проводя время в веселых компаниях.
Потом она нашла себе службу в другом доме и — пошло! Сколько бы она ни считала, она не сможет припомнить и сосчитать хозяев, у которых она побывала с того времени; самое большее — она прослужит где-нибудь год, да и это случилось с ней только два раза. Обычно она при первом же замечании бросает службу; если у нее слишком много обязанностей или мало остается времени на развлечения, она тоже бросает службу; если ей надоест смотреть каждый день на одни и те же лица — бросает службу. Часто рассчитывали ее и сами господа, рассчитывали за кавалеров и за злость. У некоторых такая строгость, что не любят даже, чтоб горничная была с кем-нибудь в хороших отношениях, и как только заметят что-нибудь такое, сейчас же рассчитают. Другие не переносят вспыльчивого характера, а она вспыльчива и не позволит оскорбить себя, — на одно слово скажет десять, а иногда так ответит, что господа прямо-таки онемеют от удивления и стыда. Несколько раз, однако, за такие ответы ее тянули в суд. В первый раз она очень боялась суда, но во второй чувствовала себя там, как дома, и, хоть заплатила штраф, зато так отделала своих обвинителей, что уж, наверное, до самой смерти ни на одну прислугу не подадут в суд.
А было еще хуже: она просидела три дня в участке, и без всякой вины. У ее хозяйки пропало дорогое кольцо, и та, даже не поискавши его хорошенько, сейчас же к ней: ты его украла! Ты, да и только. Как она тогда клялась, как плакала! Ничто не помогло, — позвали полицию и взяли ее под арест. И что же? Перстень нашелся: пани сама уронила его за комод. Сколько Франка тогда плакала, сколько плакала! Потом эта пани давала ей деньги за напрасное обвинение, но она вырвала из ее руки ассигнацию, рвала ее, рвала, рвала и топтала ногами, затем выругала хозяйку и ушла.
Никто еще так не оскорблял ее, как эта пани. Что правда, то правда, а что неправда, то неправда. Иногда, но только очень редко, случалось, что она надевала на себя какую-нибудь вещь своей хозяйки, но всегда возвращала ее и не только не присваивала, но даже ни разу не испортила. Что бы там ни было, но она никогда не пьет, не крадет и не лжет. Такая уж у нее натура, что ей не хочется этого делать. Если б ей очень хотелось, она, наверное, это делала бы, но она не чувствует к этому никакой склонности. Водки она не переносит, а красивые платья ей хоть и нравятся, но не настолько, чтобы ради них ставить себя в неловкое положение; а лгать она прямо-таки не сумела бы, потому что если уж она начнет говорить, то должна высказать все, что только на ум взбредет, и если бы даже хотела остановиться, то не смогла бы, но она и не старается сдерживаться, — зачем ей это! Она ни на кого и ни на что не обращает внимания.
И теперь тоже она говорила и говорила. Она рассказала, что у нее было много любовников и один из них хотел на ней жениться, но она отказала, потому что он был простофиля и скоро ей надоел. За двоих других она вышла бы охотно, потому что она их любила до безумия; это были люди вежливые и хорошего происхождения; но они сами не думали жениться на ней и бросали ее именно тогда, когда она к ним чувствовала наибольшую привязанность. Сначала, после всякой, не ею самой порванной связи, она горевала, рвала на себе волосы, заливалась слезами. Но со временем она привыкла к тому, что в людях нельзя найти ни постоянства, ни честности, и теперь она никем и ничем не дорожит. Не будет этого, так будет другой, — говорит она себе и никогда не ошибается. Она еще не видела, чтобы мужчины так льнули к какой-нибудь женщине, как к ней. Говорят, что она хорошо танцует, и она в самом деле ужасно любит танцовать и никогда не пропускает случая побывать в такой компании, где можно было бы погулять и потанцевать, хотя случается, что на другой день после веселой пирушки ее гонят со службы. Но она столько же думает о службе, сколько собака о пятой ноге. Она хорошо знает, что сейчас же найдет другое место, а ей решительно все равно, где и у кого служить. Везде чужие стены и чужие люди, всюду она сирота, которую никто не полюбит и не приласкает.
Тут она стала плакать и говорить, что она одинока на свете. Ни одна человеческая душа не заботится и не думает о ней. Единственный раз в жизни, когда она заболела, ей пришлось лечь в больницу. И она умрет в больнице, так же как и ее отец, или, еще хуже, — смерть настигнет ее под каким-нибудь забором. А когда она умрет, то даже собака не завоет по ней, потому что никому она не нужна и никто ее искренне не любит! Она рассказывала обо всех обидах, которые терпела от людей, о тяжелом труде и капризах, которые она переносила.
— У всякого есть кто-нибудь, к кому он в горе может обратиться и кто в беде ободрит и поможет: мать, сестра, брат или муж… А у меня никого нет. Бог создал меня сиротой и велел мне скитаться по свету и за каждую каплю радости выпивать целый жбан яду….
Слезы текли по ее лицу, и она вытирала их концом шелкового платка, который съехал ей на плечи; по временам она начинала громко рыдать, но говорить не переставала, и казалось, что никогда не перестанет. Во всем, что она говорила, выражался не цинизм, но почти полное отсутствие совести и вместе с тем страстная, грубая и гордая откровенность. В ее словах чувствовалась также полная разнузданность инстинктов, бушевавших в ней много лет, и горькая злоба на людей и на весь мир. К ее рыданьям примешивались истерические всхлипывания и стоны. Вдруг она схватилась за голову и закричала, что у нее ужасно заболели виски. То ли на нее повлиял одуряющий запах гвоздики, то ли это было проявлением тайной болезни, которая начинала овладевать ее мозгом. Она жаловалась, что уже несколько лет ее преследуют головные боли и что это случается все чаще и чаще, главным образом тогда, когда она огорчится или рассердится, или после какого-нибудь очень уж веселого развлечения.
Тут, наконец, она умолкла и, немного согнувшись, опершись руками о колени и обхватив ими голову, стала смотреть на постепенно темневшую и безостановочно бежавшую мимо воду, а ее нежная, изящная, нервная фигурка при этом медленно раскачивалась из стороны в сторону.
Что думал и чувствовал, слушая ее длинный рассказ, этот степенный и спокойный человек, самым большим путешествием которого были поездки в ближайший городишко, где он продавал пойманную рыбу, — человек, душа и тело которого сжились с вольным простором реки и неба, с безукоризненной чистотой воздуха, с глубокой тишиной одиноких дней и ночей, глаза которого, несмотря на его годы, сохранили детскую невинность и ясность? Быть может, по-мужицки плюнувши в сторону, он грубо толкнет ее к челноку и брезгливо, с презрительным молчанием отвезет ее туда, откуда взял? Или, узнав об ее похождениях, он захочет сделаться одним из тех, о которых она говорила, и к покрывающим ее грязным пятнам прибавит еще одно? А может быть, он суеверно сочтет ее бесноватой и проклятой и, перекрестясь большим крестом, поскорее убежит от этого дьявола в образе женщины?
Когда она говорила, в его глазах по временам можно было прочесть ужас, а по временам он стыдливо отворачивался и теребил пальцами густую гвоздику. Иногда он с удивлением и трепетом всматривался в постепенно темневшую воду. Вероятно, он видел тогда вместо воды черную пропасть, а в ней огненный дождь горящей смолы.
Когда она замолчала, он думал с минуту, а потом заговорил:
— Бедная ты! Ох, какая бедная! Кажется, самая бедная из всех людей на свете! Я слышал, что где-то там, в городах, люди живут так, но я не верил. Теперь вижу, что это правда. Скитальческая жизнь — сиротская жизнь, и такая скверная, такая грешная, что не дай бог! Оставь все это, опомнись и исправься… потому что и на этом свете добра тебе не будет и душу свою погубишь.
В этом голосе, звучавшем среди мрака над ее головой, не было ничего, ничего, кроме глубокой жалости. Ее удивило и тронуло это отсутствие презрения и пренебрежения к ней. Обыкновенно такие признания вызывали в мужчинах ревнивый и грубый гнев или встречали презрительный смех и толкали на вольное обращение. Но когда он заговорил об исправлении, она удивилась еще больше.
— Глупости! — сказала она. — От чего же это мне нужно исправляться?
Она и на этот раз была искренней: она вовсе не понимала, о чем он толковал, и не чувствовала за собой никакой вины.
Погруженный в свои думы, он не обратил внимания на ее слова. — И в этом мире не будет тебе добра, и душу свою погубишь… — повторил он. — Почему бы тебе не стать честной? Честным быть хорошо. Когда человек не чувствует никакого греха на душе, то он становится легким, как птица, что под самоё небо взлетает. Тогда и смерть не страшна. Хоть бы и сегодня умереть — все равно, когда душа чиста…
— Что там душа! — проворчала она. — Глупости! Когда человек умрет, то в земле съедят его черви, и конец.
— Неправда! — ответил он, — есть и небо, и ад, и вечное спасение, и вечная погибель. Но даже если бы ничего не было на том свете, то все-таки в человеке есть что-то такое, что не хочет купаться в грехе так же, например, как тело не хочет купаться в луже. Если бы тебе приказали влезть в лужу по уши и сидеть там, приятно бы тебе было? А? А ведь душа твоя сидит в луже. Ох, жаль мне тебя, жаль мне твоей души и на этом и на том свете… Знаешь что? Брось ты свою бродяжническую жизнь… Что тебе за охота слоняться по чужим углам? Ах, просто удивительно! Мне кажется, человеку лучше всего, когда он долго сидит на одном месте. Сиди и ты на месте; лучше уж все переноси, терпи, а сиди на одном месте. Привыкнешь и полюбишь, и к тебе привыкнут и полюбят. И плюнь ты на тех, кто тебя в грех вводит! Видно, между ними нет добрых людей, потому что если бы кто-нибудь из них был порядочным, так наверное женился бы на девушке, которая ради него забыла о честности. Жалости в них нет, что ли? Плюнь ты на них! И на те веселые компании, которые доводят тебя до этого! Остепенись, исправься: и душу спасешь и лучше тебе будет жить на свете…
Он умолк, а она в свою очередь прошептала:
— Первый раз в жизни вижу такого человека. Может быть, вы какой-нибудь переодетый ксендз или пустынник? Вот чудеса!
Она засмеялась и с ловкостью кошки вскочила на ноги.
— Ну, довольно этих разговоров! — сказала она. — Хорошо мне с вами, но пора домой. Уже вечер… Господа скоро вернутся из города, и, если я до тех пор не накрою на стол к ужину и не поставлю самовар, наслушаюсь я карканья и воркотни. Едем!
Они отчалили от забелевшего за ними, как брошенная на воду снежная груда, острова, с которого несся сильный запах гвоздики, и долго плыли в молчании под звездным небом по темной воде, отражавшей в себе мириады звезд. Даже Франка, против обыкновения, долго молчала. Она до того согнулась и так неподвижно сидела на дне челнока у самых нор сидевшего на узкой скамейке Павла, что можно было принять ее за спящую; но ее блестящие глаза с упорной неподвижностью смотрели ему в лицо, которое еле виднелось в темноте. Низко опустив голову, он молча, медленно загребал веслом воду, в которой отражения звезд, разбиваемые веслом, окружали плывший челнок рядами змеек и искр. Кругом слышался постоянный ропот, серебристый и ласковый, он казался песней темных волн, которая настраивала измученные тела и усталые души на спокойный сон и чистые грезы.
Когда на высокой прибрежной горе показались стройные неподвижные деревья дачи, голова Франки неожиданно упала на колени Павла. Из ее волос посыпалась белая гвоздика, а из уст полились тихие слова:
— О, какой ты добрый и какой ты милый… милый… милый… Отроду не видала я такого доброго и милого человека! Такой красивый, добрый и милый! Если бы ты сделался мне другом, я больше ничего не хотела бы, я не оставила бы тебя никогда, хотя бы между нами одна за другой ударяли молнии! Хотя бы целый мир вдруг вырос между мной и тобой, я прибежала бы к тебе через горы и леса. Хотя бы великое море легло между нами, я переплыла бы море! Ты такой добрый и жалеешь меня… Никто никогда не жалел меня, все презирали, хотя иногда и любили, и больше всего презирали те, кто будто бы любил меня. А ты не презираешь и ничего от меня не требуешь… Как отец, ты заговорил со мной, как самый лучший друг! О, награди тебя, боже, за все, мой миленький, золотой, бриллиантовый!
Она схватила его руку и прижалась к ней губами. Ему показалось, что на руку ему упал горячий уголь. Он нагнулся, взял ее голову в свои широкие ладони и прижал свои губы к ее густым волосам. Она замерла под этим поцелуем, как птичка, а потом начала дрожать всем телом. Но он сейчас же отстранился от нее и зашептал:
— Успокойся, дитя! Ох, бедное ты дитя! Успокойся, утешься… Посмотри, как хорошо светят на небе звезды. Послушай, как поет вода. Я всю жизнь смотрю на эти звезды и слушаю эту песню. Посмотри, послушай! И тебе, быть может, станет легче. Может быть, и твоей душе станет милым это высокое небо и эти чистые воды. Утихни, успокойся! Тише, тише, тише…
Он не выпускал ее голову из своих рук, а так как Франка, не переставая дрожать, вздыхала и все сильнее прижималась к его коленям, он повторил еще несколько раз:
— Тише, тише, дитя! Утихни, успокойся; тише…
Потом он взял весло и направил челн к берегу. Когда челнок ударился о берег, Франка вскочила на ноги.
— А когда мы увидимся, миленький мой? — зашептала она.
Она вытирала мокрое от слез лицо платком, который уже совсем сняла с головы, а ее белые зубы блеснули из-за кокетливо улыбающихся губ. Он немного подумал и потом сказал:
— Вот хотя бы завтра я приеду сюда в это же время. Приди на берег, мы поговорим… Мне с тобой нужно обо многом поговорить, потому что мне жаль тебя, страшно жаль!
Он приезжал в сумерки раза три, но ненадолго. В первый раз ей самой было некогда — на даче принимали гостей, и она была занята больше обыкновенного. Она с проклятьями рассказала об этом Павлу, а тот сурово упрекнул ее за то, что она проклинает людей, у которых ест хлеб; он заставил ее как можно скорее возвратиться домой и уехал, не обращая внимания ни на ее просьбы, ни на гневное топанье ног.
В следующий вечер у нее было больше свободного времени, и они дольше разговаривали, но во время этого разговора он испытывал, такую тревогу, как никогда прежде; он ежеминутно ворочался в челноке, несколько раз вздыхал, как будто у него что-то болело, и, наконец, пробормотав что-то и даже не простившись с ней, очутился на середине реки, прежде чем она успела опомниться.
В третий раз, когда соскучившаяся по нем девушка бросилась ему на шею и прижалась к его лицу горячими, как уголь, губами, прикосновение которых он уже чувствовал раз на своей руке, он оттолкнул ее так сильно, что она зашаталась и, чтобы не упасть, ухватилась за нос челнока.
— Слушай, Франка… — начал он угрюмее и суровее обыкновенного, — ты не вешайся так мне на шею, потому что, если это будет продолжаться, я никогда не приеду, и глаза твои больше меня не увидят. Я хочу привести тебя к добру, а не ко злу… Я хочу спасти твою душу, а не погубить ее. С того времени, как ты на острове рассказала мне все, я день и ночь думаю о том, что тебе посоветовать, как помочь тебе и что сделать, чтобы ты оставила свою проклятую жизнь… А ты еще и меня склоняешь к греху! Фу, какая ты скверная! Настоящая пьяница… хоть и не пьешь водки.
Он плюнул в воду и сказал онемевшей от удивления девушке: — Я приеду завтра и, если ты будешь хорошая, то долго буду говорить с тобой, а если будешь такой, как сегодня, то до свидания, — гибни и пропадай! Видно, для тебя, как для последнего пьяницы, нет ни помощи, ни спасения.
Но на другой день он не поехал к тому месту, где он познакомился и встречался с ней. После рыбной ловли, продолжавшейся целый день, он на минуту зашел к себе в избу, а затем пошел из деревни к реке, как вдруг заметил Франку, направлявшуюся к селу. Несмотря на сгущавшиеся сумерки, он узнал ее по светлому платью и по походке. Еще издали можно было заметить, что эта привыкшая к гладким городским тротуарам девушка задыхалась, взбираясь на высокую и крутую гору. Удивленный, он сделал несколько больших шагов и очутился возле нее.
— Ты зачем сюда пришла? — спросил он ее сурово и даже резко, но в его голосе слышалась сдерживаемая радость.
Она схватила его за руку и быстро заговорила:
— Ох, миленький! На меня обрушилась беда, такая беда, что и не знаю, перенесу ли ее… Как только я узнала об этом своем несчастии, я сразу бросилась к тебе; я побежала к берегу и спросила у одного человека: где то село и та изба, в которой живет Павел Кобицкий? Никто, кроме тебя, не спасет меня, никто, кроме тебя, не поможет мне… Но, если и ты не поможешь, то, ей — богу, пропаду!.. Пусть я провалюсь сквозь землю, если не пропаду.
Она говорила тихим, прерывавшимся от плача голосом.
— А-а! — удивился Павел. — Что ж это за беда? Говори же.
Он оглянулся. У подножия горы виднелось несколько женщин с ведрами и кувшинами. Он взял ее за руку и повел по крутой тропинке к темневшим за селом соснам.