35027.fb2 Хиросима - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Хиросима - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Российскому поэту Усману Алимбекову

посвящается

Весной происходят странные вещи. Катится жизнь себе, катится, будто северо-западный ветер над Балтикой; на рассвете встаёшь, смотришь в окно — всё как обычно: мокрый снег и ноль градусов, всё как обычно — тогда почему же весна? Ждёшь чего-то, весь подобрался, вот-вот случится, начнётся, пойдёт — а там мокрый снег и ноль градусов. И в голове слово «вдруг». Вдруг и вовсе не будет, почему бы и нет? Что можно знать?…

Древние заклинали солнце и небо, приносили жертвы. Они-то кое-что понимали получше нас. Мы со своим здравым смыслом способны лишь констатировать: «Снова ноль градусов», — что я и делал беспрестанно, день за днём без конца.

Здравый смысл иногда попадает впросак. Чего стоит, к примеру, послание из Швейцарии. Отродясь не знал никого за границей. А тут невиданный конверт, куча марок с крестами, мой адрес, причём я ещё и мистер. Внутри — двенадцать слов золочёными крупными буквами. Бог любит меня(об этом, однако, я и сам мог бы догадаться), но — мало того — Господь, оказывается, «имеет удивительный прекрасный замысел» относительно моей жизни. Ни больше ни меньше.

Бог предполагает, а человек располагает. Письмо из Швейцарии не так уж сильно меня потрясло. Я даже не стал отвечать, у нас все теперь люди битые, и я в том числе, доверенности от Господа альпийцы не приложили — стало быть, где гарантии?..

Гарантий не было. Ничего у меня не было, разве что молодая жена, которая… нет, я не могу сказать, какая она. Разве может сказать птица, каков настоящий утренний воздух? Не может. Я кормил по утрам воробьёв на балконе и знал, что не может. И я не могу. И моя молодая жена вообще заявила, что я для неё давно уже умер. К сожалению, не на кресте — значит, шансы на воскресение были ничтожными.

Но я начал о странных вещах, а приткнулся к жене. Все пути ведут в Рим, это близко к Швейцарии, туда мне не надо, ведь моя жена укрывалась в Болдерае, но и в Болдераю мне вроде как ни к чему, когда я уже умер, а воскресение… по воскресеньям я хожу в общество молодых поэтов, езжу на электричке, а вечером возвращаюсь домой опять же на электричке. И вот в такое воскресенье, возвращаясь домой после вялых посиделок, полусонный, я оставил в вагоне свой большущий роман. Огромный роман о Христе, об Икаре — сыне Дедала, стремившемся к солнцу, о прочих поэтах жизни и о себе тоже. С этого всё и закрутилось. По крайней мере, я так полагаю, что с этого. Не могло же очередное странное письмо, анонимное на сей раз, свалиться прямо с небес, не похоже. И на швейцарское непохоже, штемпеля стояли только родные, и марка родная, с дояркой, отечественная, одна-одинёшенька, а содержимое… над содержимым я прокорпел часа два, а то и все три. Поразительное письмо!

«Хочу поделиться своим сокровенным, о чём и с собой боюсь говорить. Но мне кажется, если кто и сможет меня понять, то только ты. Хотя бы выслушать. Хотя бы вид.

Моё состояние длится вот уже более двадцати пяти лет. Состояние.

Всё делаю не так и не то.

В детстве с упоением играю. Когда заканчиваю — сижу, и пустота от игры, вроде бы только что весь был в игре, весь с ними или один, но весь. И вдруг пустота: не то, не я. Постоянное мучение. Не от неполноценности самовосприятия, не от того, что ничтожен, неспособен или не неспособен, а просто такое вот состояние: не то, не я.

Всё, что ни делаю, всегда делаю с удовольствием, весь отдаюсь и, поверь, всегда искренне. Смеюсь, грущу, увлекаюсь — а когда проходит, остаюсь один, опять: не то, не я.

Начинаю метаться.

Пишу стихи. Стихи мои струны в душе, с них снимаю слова и строки. Напишу — и опять один. Не то, не я.

Никто никогда, наверное, не поймёт, чего я хочу. Ведь сам не знаю. Знаю одно: не то, не я.

Когда мне необходимо было высказать, обязательно высказать то, что накопилось в душе, от чего захлебнулся бы, если не высказать, то первым человеком, кто выпивал бурю моей души, была моя мама. Как я начинал рассказывать, не помню; помню только, что начинал с мелочи, а она, не проронив ни слова, заставляла выплеснуть из уст рокочущий поток бури.

В двадцать лет я потерял её физически. Она ушла в мир иной. Поверь, моя мама жива и почти каждую ночь приходит ко мне.

Вот уже десять лет молчу. Некому сказать. Вдруг появляешься ты. Не знаю, кто ты, но ты совершенство в своём образе и в своём мире. Почему-то именно тебе хочется поведать своё сокровенное.

Возможно, ты и не тот. Но уже не могу сдержаться.

Ненавижу строй. Ненавижу толпу. Ненавижу маразм. Ненавижу страну.

Ненавижу философов, утверждающих только свою истину. Истина одна: есть жизнь; есть люди; есть Земля.

Ненавижу докторов наук. Чем уже наука, тем ненавистнее мне её доктор.

Искренность и разум — сестра с братом, одно единое, не целое, а именно единое.

Глуп тот, кто хочет выбирать его или её.

Чем дальше, тем больше тянет к бокалу вина. Я слабый человек, так как уже чаще не я, а какой-то хамелеон. Чаще моё лицо вырисовывается, когда пью с друзьями. Хочу пить, хоть малость, чтобы вернуть себя к ним, ибо они — мои друзья. Быть одному означает медленно сходить с ума.

Импульсивный я человек. Покой для меня хуже смерти».

Вот такое престранное письмо. Без подписи, зато с приложением. В виде поэмы и нескольких стихотворений. Поразительно необычных стихотворений, загадочных, интригующих. От одного из них просто не мог оторваться:

Подай мне руку,Скажи,Мир покрытый небом,Где иволга моя?Где муза?Где мой покой?В зелени?А может, в тишине?А может в серой мгле,Что под зеленью,Что вечна?А если вечнаТа трава,По которой ходим,То значит ли, чтоМоя тропаНемного вышеВечности?

Письмо пришло в среду утром. А после обеда я шёл в магазин, накрапывал вечный дождик вперемешку со снегом, мозги совершенно раскисли, как и прах газона под ногами — в общем, слякоть была повсюду, снизу, сверху и внутри; слякоть была повсюду — и к этой слякоти предстояло мне адаптироваться. Впрочем, последнее слово меня испугало. Наверное, так выражаются доктора. А докторов я не любил тоже, как и автор письма, которое не размокало в моей голове, а, наоборот, окаменело, будто стела гранитная, словно своих проблем у меня не хватало. Семь бед — один ответ.

Как висит человек… Совсем не так, как о том пишут в книгах. Когда мне было лет шесть, я видел, как висел наш сосед. Пена изо рта, вывалившийся язык, голова набок — ничего такого не помню. Просто висел человек. Наш сосед. Все остальные соседи сбежались и растерянно созерцали. И я созерцал. И меня пугало только одно: вдруг этот сосед, дядя Боря, придёт ко мне ночью, во сне. Кто-то сказал, что он будет теперь приходить. Но он не пришёл. Он — ушёл. И в этом даже было что-то такое презрительно-романтическое. Совсем не то, о чём распинаются в книгах: пена изо рта, вывалившийся язык, сломанные шейные позвонки… разве что позвонки, голова у дяди Бори, кажется, свесилась в сторону, наклонилась слегка из любопытства: как там мир в кривом ракурсе? А прочее — просто висит человек. Просто ушёл.

Когда-то я работал промышленным альпинистом. С тех пор у меня осталась страсть к верёвкам и узлам. А ещё у меня осталась страсть к стихам. Стихи я писал много хуже, чем вязал узлы. Вернее, в стихах я тоже вязал узлы — не хуже, не лучше — просто вязал. Такой вот, скажем, узелок:

Я умею складывать кубики слов.Я умею нанизывать бусинки снов.Я умею мечтать, открывать, ворожить —Почему, отчего не умею я жить?

Все петли правильные как будто, а узел никак не выходит. Художественный плач. У этого парня про иволгу лучше. По-настоящему.

Я лежал на диване и глазел в потолок. За окном садилось солнце, его прощальные лучи прощупывали комнату, натыкались на трюмо и багровым сгустком взбегали к небу. К моему локальному небу, лет десять уже небелёному. Внутри сгустка отчётливо проступали царапинки, из которых запросто складывались фигуры. Две руны. У меня имелась книга о рунах, до женитьбы я покупал все модные книги, бегло пролистывал и складировал, — но я знал и без книги, что руны хорошие. Как же иначе… И я лениво пытался придумать, откуда взялись царапины на потолке. Тараканы ещё там не носились; воробейчики пару раз залетали, ребята свои, но ведь не карлсоны. Сосед сверху сквозь перекрытие тоже не мог дотянуться. Жена шваброй могла — но только в принципе. А конкретно ничего у меня не получалось с разгадкой. Однако я не печалился. И тут зазвонил телефон, я вскочил, схватил трубку и услышал вопрос: «Это Солнечный банк?» — «Банк обанкротился, разве не знаете?» — ответил я трубке. Пусть пьёт валидол. А мне вдруг пришло в голову, что руны на потолке и послание из Швейцарии могут быть связаны. Не есть ли это гарантии, подтверждение? Я рассмеялся.

«Бог ли, дьявол ли — кто-то упорно меня домогается по всем фронтам, — думал я, засыпая. — Лучше бы меня домогалась жена».

В четверг выудил из почтового ящика весточку от жены. Не на тот свет, а по прежнему адресу. Может быть, она полагала, что я воскрес? Конверт пролежал нераспечатанным на столе до позднего вечера, дозревая, или это я дозревал; как бы там ни было, перед сном я конверт вскрыл.

Решительно, обычные письма ко мне не приходили!

Жена именовала меня «дорогим», но, конечно, в кавычках. Ей было жаль, что в тридцать три года я «существовал не своим умом» (но и не тёщиным тоже). Она решила не мешать мне жить и писать свои романы, а потом вдруг иронично благодарила за подарок ко дню рождения (Какой такой подарок, когда я уже умер?) и внезапно соглашалась, что тряпок у неё действительно очень много(?). Затем упоминалась пишущая машинка. Оказывается, моя дражайшая супруга её забрала — в интересах своей курсовой работы и приносила за это извинения. (А я про машинку даже и не заметил, стояла всегда на столе; наверное, я полагал, что и до сих пор стоит, столько раз уже сидел за столом и не заметил. Чудеса!) «Можешь искать ошибки этого письма, мне всё равно», — предлагала жена, а я с горечью думал, что вся наша жизнь, возможно, ошибка. Я целый роман написал, чтоб это выяснить. Пока выяснял — жена на тот свет прописала.

Заканчивалось письмо совсем невразумительно. Она обвиняла меня в какой-то «двойной игре» и сбивчиво упрекала, что я пытался её перевоспитывать «очень суровым методом», а главного так и не понял.

Странное было письмо (который раз уже это слово «странное»? Странно…). Час от часу не легче. Ничего я не мог сообразить, концы с концами не сводились. И концы с началами не сводились. И начала с началами тоже. В пятницу меня вызвали на работу. И я разбил два стекла. Самых дорогих. Разве могло быть иначе? Конечно, я переживал ещё и по этому поводу; я даже, похоже, был рад переживать теперь по этому новому поводу, чтобы всё остальное стекло, как с гуся вода, но оно не стекало. Ничего не стекало, а только скапливалось мутной лужей в разнесчастной моей голове.

Я вспоминал, как мы встретились, и в моей руке лопнул стакан, интересный такой стакан, своеобразный, аккуратно лопнул от сока, сверху ободок шириной с палец отвалился. А когда она впервые приехала ко мне домой, я стал открывать бутылку шампанского, пробка выстрелила, попала в фужер и аккуратно отбила ножку, почти ювелирно. Аккуратный звон посуды сопровождал наши встречи. А соседи — о, эти ухмылялись нам в спину: «Такая любовь бывает только в кино». Вот и было всё словно в кино. А потом она повторяла: «Какие серые дни. Ни событий, ни перемен, ничего». И теперь звенело стекло на работе, сопровождая разлуку. Аккомпанируя.

Я думал о жене неотрывно. Мысли всякие проскакивали — но что толку в мыслях? Ведь я без неё задыхался. Когда-то я задыхался и с нею, но сейчас — без неё, и она была нужна мне, просто необходима… но она далеко, и так должно было быть, я соглашался сам с собою, что так должно было быть — но по-че- му?… В жизни больше вопросов и совсем мало ответов. И то, что кажется ответом, всего лишь новый вопрос. Мы любили друг друга — так мне казалось — может быть, слишком любили. Но есть нечто высшее. Любовь сама высшее, и всё же есть нечто, что сродственно ей, но другое. Когда Христос говорил Петру, что скоро тот отречётся — разве мог тот поверить? И разве мог Христос объяснить, почему? Но не успел трижды прокукарекать петух, как свершилось. И Пётр постыдно бежал… А я не был Христом, и жена моя вовсе не камень — да разве от этого легче? Я без неё задыхался. И так должно было быть. Как должна быть зима в означенный срок, снег, река подо льдом — но затем ведь бывает весна, у природы бывает, — а у нас будет ли?…

«Вопрошающий не узрит. Хочешь знать — знай», — так учил Иисус в моём забытом романе. Так внушал я себе. И ничего не знал.

Выходные начались с жуткого сна. Снился какой-то хаос, бардак. Потом захожу в кухню и открываю вентиль газа и все четыре конфорки. Мне жутко, я очень боюсь, потому как знаю, что сейчас придёт смерть, мне просто некуда деться, конец… Газ идёт, хлещет — а я всё ещё жив, даже сознание не теряю. Хватаю спичку, хочу всё взорвать, чтоб быстрее, чтобы не мучиться — спичка падает на пол, горя — а взрыва нет, недостаточно газу. Отчаяние сокрушает меня, невыразимое отчаяние, ведь я вдруг ощущаю неведомый голос, он твердит как раз то, что и так уже ясно: «Ты не можешь сейчас умереть. Прежде растрать свои силы».

С этим я и проснулся. Я был совершенно разбит, из ушей, чудилось, готов дым повалить, но тремя твёрдыми шагами я направился к столу, четвёртый шаг, последний, был уже не столь твёрд, но я вымучил и его. А дальше…моя рука чирикала буквы сама, голова лишь слегка редактировала и как будто бы удивлялась немножко, самую малость. Я строчил сочинение. Неизвестному автору. Объяснял, что «ненависть» — ущемлённое хилое слово, а судить мир означает судить себя, судить тех, кто нас любит. Кто-то мучился ради того, чтобы мы жили. Значит, это всё не напрасно. Мы за это в ответе. За гармонию в мире отвечает не Бог, а мы сами. Если есть у нас Дар, если не бездари. Но тогда на пути хиросима. Не та, двухсекундная, просто вспышка — и кончено… Иная. Тянучая, разбавленная дождём. Одинокая. Не воскреснешь, пока не умрёшь.

Одним махом исписал я несколько листов. Будто кто свыше диктовал мне в бешеном темпе. Однако я успевал ещё и подкладывать копировку, получилось два экземпляра.

Написано — и с плеч долой. Вернувшись на диван, я попытался разложить по полочкам события последней недели. Я забыл свой роман в электричке…Но я мог забыть его и на встрече, в обществе молодых поэтов, с меня станется, могло быть и так. Но даже если и нет, если роман забыт в электричке — ведь он не был подписан; значит, необходимо знать меня помимо романа. С другой стороны, я нутром чувствовал в письме неизвестного отклик на мой роман, родственные интонации. В самом деле, это мог быть только кто-то из общества. На последней встрече присутствовало человек двадцать, из них с пятью-шестью я здоровался за руку, ещё семерых-восьмерых знал в лицо; остальные — terra incognitaлибо дамы. Когда месяц назад я появился там первый раз, старший поэт предложил мне заполнить формулярчик — таков, мол, порядок — и я по своей лени не удосужился даже соврать, указал всё, вплоть до почтового индекса. Отсюда понятно происхождение адреса. Хотя толком ничего ещё я не понимал. Подозревать в авторстве письма старшего поэта, этого мудозвона — вернее уж тогда было бы списать всё на инсинуации жены, но и такой вариант не стоил даже обсуждения. Нет, кто-то в обществе пристально наблюдал за мною, и этот инкогнито добыл у старшего поэта адрес. Но что, собственно, мог он наблюдать? Всего три раза я появлялся в обществе. В первый раз что-то сумбурно кричал, махал руками, будто шашкой — сплошная сумятица. Во второй раз уже больше молчал, пару раз только высунулся с парой реплик. В третий раз откровенно дремал. И до того додремался, что забыл свой роман, о котором никто и знать не должен бы. Получается, узнали. Не из-за физиономии же моей письмо накатали… На мгновение у меня даже мелькнула игривая мысль: а не замешана ли тут какая-нибудь Джульетта, — но трудно было всерьёз на этом притормозить. Письмо писал явно мужчина: по стилю, по почерку, да и глаголы указывали на мужской род. Получалась одна только версия: я оставил роман, некто его подобрал, залпом прочёл, именно залпом мой большущий роман — потому что уже на третий день утром почта доставила мне письмо. Фантастическая скорость, просто невероятно, — рассуждал я, — но ведь жизнь так устроена, что самое невероятное вполне может произойти, тогда как самое ожидаемое будешь ждать до посинения. Покаянный звонок от жены в частности…

В воскресенье, несколько оправившись от последствий запруды в собственной голове, я шёл на очередную встречу молодых поэтов с двумя письмами в сумке. Точнее, с двумя экземплярами одного и того же письма. Я был уверен: в этот день что-нибудь прояснится.

Поэтов собралось меньше обычного. Я опоздал, они уже обсуждали какую-то газетную статью, на меня вроде бы особого внимания не обратили. Как будто. Однако кое-кто наверняка затрепетал.

Спрашивать в лоб у старшего поэта, не подобрал ли кто в прошлый раз мой роман и не интересовался ли кто моим формуляром, я посчитал откровенно вульгарным. Но вместо этого вдруг выдал господам поэтам речь о романе как ритуале.