35053.fb2 Хлеб ранних лет - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Хлеб ранних лет - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

А потом, когда отец и я разговаривали с врачом, я ненавидел врача за его равнодушие; беседуя с нами, он думал о чем-то постороннем; отвечая на вопросы отца, о.ч глядел то на дверь, то в окно, и по его красным, мягко очерченным губам я видел, что мать умрет. И все же женщина, лежавшая рядом с матерью, умерла раньше. Однажды, когда мы пришли в воскресенье днем, оказалось, что она умерла, ее кровать была пуста, и муж, которого, видимо, только что известили, пришел в палату и собирал а тумбочке ее имущество: шпильки, пудреницу, белье и коробку спичек; он делал это молча и торопливо и даже не поздоровался с нами. Он был маленького роста, худой и походил на щуку -- кожа у него была темная, а глаза маленькие и совсем круглые; и когда в палату вошла сестра, он начал орать на нее из-за банки мясных консервов, которой не обнаружил в тумбочке.

-- Где консервы?--закричал он, когда пришла сестра. -- Я принес вчера, вчера вечером, в десять часов, когда возвращался с работы, и если она умерла ночью, то уже не могла их съесть.

Он размахивал шпилькой покойницы у самого лица сестры, а в уголках его губ показалась желтоватая пена. Он беспрерывно вопил:

-- Где мясо? Отдайте мне мясо! Если вы не вернете мои консервы, я разнесу в щепки всю вашу лавочку!

Сестра покраснела и тоже начала кричать, и, глядя на ее лицо, я подумал, что она действительно стащила мясо. А этот тип бушевал: он бросал на пол вещи и, топча их ногами, орал:

-- Отдайте мне мясо, вы, чертовы шлюхи, воры, убийцы!

Это продолжалось всего каких-нибудь несколько секунд, потом отец выбежал в коридор, чтобы позвать на помощь, а я встал между сестрой и этим человеком, потому что он начал бить ее, но он был маленький, проворный и гораздо ловчей меня, и ему удалось несколько раз ударить сестру в грудь своими маленькими темными кулачками. Я заметил, что в гневе он все время ухмылялся, скаля зубы, словно крысы, которые попадались в крысоловки, расставленные сестрой-хозяйкой в нашем общежитии.

-- Отдай мясо, шлюха! Мясо! -- кричал он, пока отец не явился в сопровождении двух санитаров, которые схватили его и выволокли в коридор; но из-за закрытых дверей до нас продолжали доноситься его крики:

-- Отдайте мясо, воры!

Когда снаружи все стихло, мы взглянули друг на друга, и мать спокойно сказала:

-- Каждый раз, как только он приходил, они начинали ссориться из-за денег, которые она давала ему на питание; он кричал на нее, уверяя, что цены опять поднялись, а она ему никогда не верила; они говорили друг другу ужасные вещи, но она все-таки давала ему деньги.

Мать помолчала, взглянула на кровать покойницы и тихо прибавила:

-- Они были женаты двадцать лет, и в войну погиб их единственный сын. Иногда она вытаскивала из-под подушки карточку сына и плакала. Карточка все еще лежит там и деньги тоже. Он их не нашел. А мясо, -- сказала она еще тише, -- мясо она успела съесть.

И я постарался представить себе, как все это было, как эта мрачная и алчная женщина лежала ночью рядом с матерью и уже в предсмертной агонии ела мясо из консервной банки.

В те годы, после смерти матери, отец часто писал мне, его письма приходили все чаще и становились все длинней и длинней. В большинстве случаев он писал, что приедет посмотреть, как я живу; но он так и не приехал, и семь лет я прожил в городе один. Тогда он предложил мне переменить место учения, подыскать себе что-нибудь в Кнох-та, но я хотел остаться в городе, потому что уже начал становиться на ноги и разбираться в махинациях Викве-бера, и мне было важно закончить учение именно у него. Кроме того, я познакомился с девушкой, по имени Вероника, белокурой и сияющей; она работала у Виквебера в конторе; мы с ней часто встречались; летними вечерами мы ходили гулять по берегу Рейна или есть мороженое, и я целовал ее, когда, спустившись к самой реке, мы сидели в темноте на синих базальтовых плитах набережной, свесив ноги в воду. В светлые ночи, когда вся река была видна как на ладони, мы подплывали к разбитому судну, которое торчало посреди реки, усаживались на железную скамейку, где когда-то сидел по вечерам шкипер со своей женой; каюта, помещавшаяся позади скамейки, была давно разобрана, и можно было прислониться только к железной штанге. Внизу, внутри судна, журчала вода. После того как в конторе Виквебера начала работать его дочь, он уволил Веронику, и мы стали встречаться с ней реже. Через год она вышла замуж за вдовца, у которого своя молочная неподалеку от моего нынешнего жилья. Когда моя машина в ремонте и я езжу на трамвае, то вижу Веронику в лавке; она все еще белокурая и сияющая, но семь лет, которые прошли с тех пор, уже наложили на нее свой отпечаток. Она растолстела, а во дворе за лавкой висит на веревке детское белье: розовое принадлежит, по-видимому, маленькой девочке, а голубое -- мальчику. Однажды дверь была открыта, и я видел, как Вероника, стоя в лавке, наливала молоко своими большими красивыми руками. Иногда она приносила мне хлеб от своего двоюродного брата, работавшего на хлебозаводе; Веронике хотелось непременно кормить меня самой, и каждый раз, когда она давала мне кусок хлеба, эти руки были у самых моих глаз. Но однажды я показал ей кольцо, доставшееся мне от матери, и заметил в ее взгляде тот же алчный блеск, какой был во взгляде женщины, лежавшей в больнице рядом с матерью.

За эти семь лет я слишком хорошо узнал цены, и поэтому не выношу слово "недорогой"; "недорогих" вещей нет, а цены на хлеб всегда слишком высоки.

Теперь я стал на ноги -- так, кажется, говорят, -- я настолько хорошо изучил свое ремесло, что давно уже перестал быть для Виквебера дешевой рабочей силой, как первые три года. У меня есть маленький автомобиль, за который я даже расплатился, и вот уже несколько лет я коплю деньги, с тем чтобы стать независимым от Виквебера и иметь возможность в любой момент внести залог и перейти к кому-нибудь из его конкурентов. Большинство людей, с которыми мне приходится иметь дело, приветливы со мной, и я плачу им тем же. Можно сказать, что мои дела обстоят вполне сносно. Я теперь сам в цене, в цене 1йои руки и мои технические знания, накопленный мною опыт и мое любезное обращение с клиентами (ибо меня хвалят за приятное обхождение и за безупречные манеры, что особенно важно, так как я агент по продаже тех самых машин, которые могу теперь ремонтировать с закрытыми глазами). Свою цену мне все еще удается повышать, мои дела идут как по маслу, а за это время цены на хлеб, как говорят, теперь успели прийти в норму. Итак, я работал двенадцать часов в сутки, спал восемь, и у меня еще оставалось четыре часа на то, что называется досугом: я встречался с Уллой, дочерью моего шефа, с которой хотя и не был помолвлен, или, вернее, не был помолвлен, так сказать, формально, но которая считалась тем не менее моей невестой; об этом, правда, не говорилось вслух, но все были уверены, что я на ней женюсь.

И все же ни к кому я не испытываю такой нежности, как к сестре Кларе из госпиталя святого Винцента, которая давала мне суп, хлеб, ярко-красный пудинг, желтую, как сера, подливку и подарила мне в общей сложности, наверное, штук двадцать сигарет; ее пудинг показался бы мне теперь невкусным, ее сигареты я не стал бы сейчас курить, но к сестре Кларе, уже давно покоящейся на монастырском кладбище, и к памяти об ее одутловатом лице и водянистых глазах, с грустью глядевших на нас, когда ей приходилось окончательно захлопывать окошко, я отношусь с большей нежностью, чем ко всем людям, с которыми мне довелось познакомиться, гуляя с Уллой: по глазам этих людей и по их рукам я читаю цены, которые мне пришлось бы им платить, и я стряхиваю с себя их очарование, мысленно разоблачаю их, стараюсь забыть аромат исходящий от этих людей, -- снимаю с них все их показное достоинство, которое так дешево стоит. Встречаясь с ними, я бужу в себе волка, все еще дремлющего во мне. бужу голод, который научил меня разбираться в ценах: я слышу его рычание, когда, танцуя, кладу голову на плечо красивой девушки и вижу, как хорошенькие маленькие ручки, покоящиеся на моей руке и на моем плече, превращаются в когти, готовые вырвать у меня хлеб. Лишь очень немногие люди давали мне, ничего не требуя взамен: только отец, мать да еще иногда работниоы с фабрики...

II

Я вытер лезвие бритвы бумажной салфеткой; пачка салфеток всегда висит рядом с моим умывальником. -- мне дарит их агент мыльной фирмы; на каждом листке изображен кроваво-красный женский рот, и под этим кроваво-красным ртом написано: "Не стирайте помаду полотенцем!" Есть салфетки другого рода: на каждой из них нарисована мужская рука с лезвием, разрезающим полотенце, и на листках напечатано: ."Вытирая бритву, пользуйтесь этой салфеткой!" -- но я предпочитаю употреблять листки с кроваво-красным ртом, а салфетки с другим рисунком дарю детям хозяйки.

Я взял с письменного стола деньги -- возвращаясь домой, я вытаскиваю их из карманов и бросаю как попало на стол, -- и моток провода, который Вольф принес еще вчера, и, уже выходя из комнаты, услышал телефонный звонок. Хозяйка опять сказала: "Хорошо, я ему передам!"-- и, посмотрев на меня, молча протянула мне трубку; я покачал головой, но она с таким серьезным лицом кивнула мне, что я все же подошел и взял трубку. Плачущий женский голос произнес какую-то фразу, но я разобрал только несколько слов:

-- Курбельштрассе, приходите... пожалуйста, приходите...

-- Хорошо, приду, -- сказал я, и плачущая женщина опять что-то произнесла, но я уловил только отдельные слова:

-- Мы поспорили... мой муж... приходите, пожалуйста, сейчас же...

Я еще раз сказал:

-- Ладно, приду, -- и повесил трубку.

-- Не забудьте купить цветы, -- напомнила хозяйка,-- и подумайте о еде. Она приедет как раз к обеду.

О цветах я забыл; мне пришлось ехать с самой окраины обратно в город, хотя поблизости надо было произвести еще один ремонт и, таким образом, можно было дважды поставить в счет расстояние до места и время, потраченное на езду. Я ехал быстро, потому что было уже половина двенадцатого, а поезд приходил в 11.47. Этот поезд я знал; по понедельникам я часто возвращался с ним в город, навестив отца. По дороге на вокзал я попытался представить себе девушку.

Семь лет назад, в тот последний проведенный дома год, я несколько раз видел ее; этот год я был у Муллеров ровно двенадцать раз: каждый месяц я относил Муллеру тетради по иностранным языкам, которые, в очередь с другими учителями, просматривал отец. На последней странице, в самом низу, стояли аккуратные росчерки трех учителей иностранных языков: "Му" -- что значило Муллер, "Цбк" -- Цубанек и "Фен" -- так подписывался мой отец, фамилию которого -- Фендрих -- я ношу.

Наиболее ясно вспоминались мне темные пятна на доме Муллера: на зеленой краске вплоть до окон первого этажа виднелись черные, похожие на облака, подтеки сырости, которая подымалась от земли; фантастические узоры казались мне похожими на карты из какого-то таинственного атласа; к лету пятна подсыхали по краям и их окружали белые, как плесень, разводы, но даже в летний зной в этих облаках можно было различить темно-серое ядро. Зимой и осенью сырость -- черная и кислая -- переползала через белые, словно плесень, края и расплывалась, как чернильная клякса на промокашке. Я хорошо помнил также самого Муллера, неряшливого, в домашних шлепанцах, помнил его длинную трубку, кожаные корешки его книг и фотографию в передней, где Муллер был снят молодым человеком в пестрой студенческой шапочке, а под этой фотографией было витиеватым почерком написано, кажется, "Тевтония" или же название какой-то другой корпорации на "...ония". Иногда я видел сына Муллера; он был на два года моложе меня и когда-то учился со мной в одном классе, но уже давно меня обогнал. Ширококостный, коротко подстриженный, он походил на молодого буйвола; со мной он старался пробыть не более минуты; этому доброму малому были, очевидно, неприятны наши встречи, потому что в разговоре со мной ему с трудом удавалось избежать всего того, что, по его мнению, могло меня задеть: сострадания, высокомерия или неприятной, неестественной фамильярности. Поэтому он ограничивался тем, что, встретив меня, хриповатым, но бодрым голосом говорил "добрый день" и показывал мне дорогу в комнату отца. Всего лишь дважды я видел маленькую девочку лет двенадцати-тринадцати; в первый раз она играла в саду с пустыми цветочными горшками; она построила башню из сухих светло-красных горшков у зеленой, как мох, стены и испуганно вздрогнула, когда женский голос крикнул: "Хедвиг!"; казалось, ее страх передался башне из цветочных горшков -- горшок, стоявший на самом верху, скатился вниз и разбился на мокром темном цементе двора,

В другой раз я встретил девочку в коридоре, который вел в комнату Муллера: она устроила в бельевой .корзине постель для куклы; светлые волосы рассыпались по ее худой детской шейке, которая в сумраке коридора показалась мне зеленоватой. И я слышал, как, склонившись над невидимой куклой, она мурлыкала себе под нос какую-то не известную мне песенку, в которой через определенные промежутки времени повторялось одно-единственное слово: "Зувейя... зу... зу... зузувейя", -- и когда я проходил мимо нее в комнату Муллера, она взглянула на меня, и я различил ее лицо: оно было бледное и худое, и на него свисали прямые пряди светлых волос Должно быть, это и была она, Хедвиг, для которой я снял комнату.

Комнату, какую я должен был разыскать для дочери Муллера, ищут в нашем городе не менее двадцати тысяч человек; однако таких комнат бывает раз-два и обчелся, и сдает их тот безвестный ангел, что изредка блуждает среди людей; у меня как раз такая комната, я нашел ее в то время, когда просил отца забрать меня из общежития. Моя комната большая, мебели в ней немного, и все вещи хотя и старинные, но удобные; четыре года, что я уже прожил в этом доме, кажутся мне вечностью: при мне родились дети хозяйки, и я стал крестным самого младшего из них -- потому что именно я привел ночью акушерку. В течение многих недель, когда мне приходилось рано вставать, я грел для Роберта молоко и кормил его из бутылочки, потому что хозяйка, измотанная ночной работой, просыпалась поздно, а будить ее у меня не хватало духу. Ее муж принадлежит к числу людей, которые в глазах света слывут артистическими натурами, его, как и многих других, считают жертвой обстоятельств; часами он жалуется на свою загубленную молодость, которую у него будто бы украла война.

-- Нас обманули, -- говорит он, -- нас обманули, лишив самых лучших лет в жизни человека -- от двадцати до двадцати восьми!

И эта загубленная молодость служит ему оправданием для глупостей, совершаемых им, а жена не только прощает ему все, но и потворствует; он рисует, набрасывает эскизы домов, сочиняет музыку...

Ничего он не делает по-настоящему --так мне, по крайней мере кажется, -- хотя время от времени его работы приносят деньги. По всей квартире развешаны его наброски: "Писательский домик в горах Таунуса", "Дом скульптора", -- и на всех набросках тьма деревьев, какие изображают архитекторы; а я ненавижу деревья, изображаемые архитекторами, потому что вот уже пятый год вижу их ежедневно. Я глотаю его советы, как люди глотают лекарства, прописанные знакомым врачом.

-- В этом городе, -- говорит он, например, -- я в вашем возрасте жил один, как и вы, и мне пришлось преодолевать опасности, каких я не пожелал бы вам. -- Я знаю, что, говоря об опасностях, он намекает на кварталы, населенные проститутками.

Муж моей хозяйки весьма любезен, но, по-моему, глуп; он обладает только одной способностью -- сохранять любовь своей жены, которой он делает прелестных детей. Моя хозяйка -- высокая блондинка, и долгое время я был так страстно влюблен в нее, что тайком целовал ее фартук и перчатки, и от ревности к этому дурню, ее мужу, не мог спать по ночам. Но она его любит, и, по-видимому, мужчине вовсе не обязательно быть энергичным и преуспевающим, чтобы его любила такая женщина, как она, женщина, которой я не перестаю восхищаться. Часто он перехватывает у меня несколько марок, чтобы пойти в одно из тех кафе, куда ходит богема, и, нацепив дикий галстук и взлохматив волосы, он разыгрывает из себя невесть что, выпивая при этом целую бутылку водки; я даю ему деньги, потому что не хочу огорчать его жену, унижая его. И он знает, почему я даю ему деньги, ибо он наделен той хитростью, без которой бездельники умерли бы с голоду. Он принадлежит к категории бездельников, умеющих делать вид, будто они великие импровизаторы, но я не верю в то, что он действительно умеет импровизировать.

Мне всегда казалось, что вторую такую комнату, как моя, не сыщешь, тем более я поразился, когда подыскал для долери Муллера почти такую же хорошую комнату а самом центре, в одном доме с прачечной, где мне приходится наблюдать за работой стиральных машин -- я проверяю прочность резиновых частей, меняю передачи, пока они еще не износились, закрепляю винты, чтобы они не разболтались. Я люблю центр города -- эти кварталы, сменившие за последние пятьдесят лет своих хозяев и жильцов; они напоминают мне фрак, который впервые одели на свадьбу, а потом отдали обедневшему дядюшке, подрабатывающему в качестве музыканта; его наследники заложили фрак в ломбард, да так и не выкупили, и он достался старьевщику; старьевщик приобрел его на аукционе и по сходной цене отдает на прокат разорившимся аристократам, нежданно-негаданно приглашенным на прием к какому-нибудь министру, чье государство они тщетно пытаются разыскать в географических атласах своих младших сыновей.

В доме, где теперь находится прачечная, я снял для дочери Муллера комнату, удовлетворяющую почти всем его требованиям: она просторная, обставлена отнюдь не безобразно, и большое окно выходит в старый барский сад; после пяти здесь -- в центре -- тихо и спокойно.

Я снял комнату с первого февраля. Но потом начались недоразумения: в конце января Муллер написал, что его дочь заболела и приедет только к пятнадцатому марта и нельзя ли так устроить, чтобы комната оставалась за нею, но не оплачивалась. Я написал ему гневное письмо, где разъяснил, каковы жилищные условия в нашем городе, на устыдился, получив от него смиренный ответ, в котором он выражал согласие внести квартирную плату за эти шесть недель.

О девушке я вообще почти не вспоминал, я только удостоверился, что Муллер действительно внес плату. Он прислал деньги, и, когда я справился об этом у хозяйки, она не преминула спросить меня о том же, о чем спрашивала раньше, когда я смотрел комнату.

-- Это не ваша подружка, это в самом деле не ваша

подружка? 30

-- Боже мой, -- ответил я сердито, -- говорю вам, что я вообще не знаком с этой девушкой.

-- Я не допущу, -- произнесла она, -- чтобы...

-- Я знаю, -- ответил я, -- чего вы не допустите, но говорю вам: с этой девушкой я не знаком.

-- Хорошо, -- сказала хозяйка, и я возненавидел ее уже за одну ее усмешку. -- Ведь я спрашиваю потому, что для жениха с невестой я иногда делаю исключение.

--- Боже мой, -- проговорил я, -- этого еще недоставало. Успокойтесь, пожалуйста... -- Но, кажется, она так и не успокоилась.

На вокзал я пришел с опозданием на несколько минут и, бросая монетку в автомат, чтобы получить перронный билет, попытался представить себе девушку, которая пела "Зувейя", когда я проходил по темному коридору в комнату Муллера с тетрадями по иностранным языкам. Остановившись у лестницы, ведущей на перрон,,я размышлял: блондинка, двадцати лет, приезжает в город, чтобы стать учительницей; и когда я разглядывал людей, проходивших мимо меня, мне казалось, что весь мир населен белокурыми двадцатилетними девушками, -- так много их сошло с поезда; и все они несли в руках чемоданы и выглядели так, будто приехали в город, чтобы стать учительницами. Я слишком устал, чтобы заговорить с кем-нибудь из них; закурив сигарету, я перешел на другую сторону лестницы и увидел за барьером девушку, сидевшую на своем чемодане, девушку, которая все это время, видимо, находилась позади меня: у нее были темные волосы, а одета она была в пальто, зеленое, как трава, выросшая за одну теплую дождливую ночь; оно было такое зеленое, что от него, казалось, должно пахнуть травой; волосы девушки были темные, как шиферная крыша после дождя, а лицо -- ослепительно белое, почти такое же белое, как свежая штукатурка, сквозь которую еще просвечивает охра. Я подумал, что она накрашена, но ошибся. Глядя в упор на это кричаще зеленое пальто, глядя на ее, лицо, я вдруг почувствовал страх, -- страх, какой испытывают путешественники, когда вступают на открытую ими землю, зная, что другая экспедиция уже в пути и, быть может, успела водрузить свой флаг и завладеть этой землей; путешественники, которые боятсял как бы "е оказались напрасными все тяготы их долгого пути, все трудности, борьба не на жизнь, а на смерть.

Лицо этой девушки проникло в самую глубь моего существа, прошло сквозь меня, как штамп для чеканки серебра прошел бы сквозь воск, и мне показалось, словно я пронзен насквозь, но не истекаю кровью; в какой-то безумный миг мне вдруг захотелось уничтожить это лицо, как художник уничтожает оригинал, с которого успел снять один-единственный оттиск.