35092.fb2
- Катя, читай вслух!..
Села на постель к испуганной Кате и, не дожидаясь, прочла сама и сейчас же вскочила, всплеснула руками.
- Катя, Катя, как это ужасно!
- Но ведь, слава богу, он жив, Данюша.
- Я люблю его!.. Господи, что мне делать?.. Я спрашиваю тебя, - когда кончится война?
Даша схватила открытку и побежала к Николаю Ивановичу. Прочтя письмо, в отчаянии, она требовала от него самого точного ответа, - когда кончится война?
- Матушка ты моя, да ведь этого никто теперь не знает.
- Что же ты тогда делаешь в этом дурацком Городском союзе? Только болтаете чепуху с утра до ночи. Сейчас еду в Москву, к командующему войсками... Я потребую от него...
- Что от него потребуешь?.. Ах, Даша, Даша, ждать надо.
Несколько дней Даша не находила себе места, потом затихла, будто потускнела; по вечерам рано уходила в свою комнату, писала письма Ивану Ильичу, упаковывала, зашивала в холст посылки. Когда Екатерина Дмитриевна заговаривала с ней о Телегине, Даша обычно молчала; вечерние прогулки она бросила, сидела больше с Катей, шила, читала, - казалось, как можно глубже нужно было загнать в себя все чувства, покрыться будничной, неуязвимой кожей.
Екатерина Дмитриевна хотя и совсем оправилась за лето, но так же, как и Даша, точно погасла. Часто сестры говорили о том, что на них, да и на каждого теперь человека, легла, как жернов, тяжесть. Тяжело просыпаться, тяжело ходить, тяжело думать, встречаться с людьми; не дождешься - когда можно лечь в постель, и ложишься замученная, одна радость - заснуть, забыться. Вот Жилкины вчера позвали гостей на новое варенье, а за чаем приносят газету, - в списках убитых - брат Жилкина: погиб на поле славы. Хозяева ушли в дом, гости посидели на балконе в сумерках и разошлись молча. И так - повсюду. Жить стало дорого. Впереди неясно, уныло. Варшаву отдали. Брест-Литовск взорван и пал. Всюду шпионов ловят.
На реке Химке, в овраге, завелись разбойники. Целую неделю никто не ходил в лес, - боялись. Потом стражники выбили их из оврага, двоих взяли, третий ушел, перекинулся, говорят, в Звенигородский уезд - очищать усадьбы.
Утром однажды на площадку близ смоковниковской дачи примчался, стоя в пролетке, извозчик. Было видно, как со всех сторон побежали к нему бабы, кухарки, ребятишки. Что-то случилось. Кое-кто из дачников вышел за калитку. Вытирая руки, протрусила через сад Матрена. Извозчик, красный, горячий, говорил, стоя в пролетке:
- ...Вытащили его из конторы, раскачали - да об мостовую, да в Москву-реку, а на заводе еще пять душ скрывается - немцев... Троих нашли, - городовые отбили, а то быть им тем же порядком в речке... А по всей по Лубянской площади шелка, бархата так и летают. Грабеж по всему городу... Народу - тучи...
Он со всей силой хлестнул вожжами лихацкого жеребца, присевшего в выгнутых оглоблях - шалишь! - хлестнул еще, и захрапевший, в мыле, жеребец скачками понес по улице валкую пролетку, завернул к шинку.
Даша и Николай Иванович были в Москве. Оттуда в сероватую, раскаленную солнцем мглу неба поднимался черный столб дыма и стлался тучей. Пожар был хорошо виден с деревенской площади, где стояло кучками простонародье. Когда к ним подходили дачники, - разговоры замолкали: на господ поглядывали не то с усмешкой, не то со странным выжиданием. Появился плотный человек, без шапки, в рваной рубахе, и, подойдя к кирпичной часовенке, закричал:
- В Москве немцев режут!
И - только крикнул - заголосила беременная баба. Народ сдвинулся к часовне, побежала туда и Екатерина Дмитриевна. Толпа волновалась, гудела.
- Варшавский вокзал горит, немцы подожгли.
- Немцев две тысячи зарезали.
- Не две, а шесть тысяч, - всех в реку покидали.
- Начали-то с немцев, потом пошли подряд чистить. Кузнецкий мост, говорят, разнесли начисто.
- Так им и надо. Нажрались на нашем поте, сволочи!
- Разве народ остановишь, - народ остановить нельзя.
- В Петровском парке, ей-богу, не вру, - сестра сейчас оттуда прибежала, в парке, говорят, на одной даче нашли беспроволочный телеграф, и при нем двое шпионов с привязанными бородами - убили, конечно, голубчиков.
- По всем бы дачам пойти, вот это дело!
Затем было видно, как под гору, к плотине, где проходила московская дорога, побежали девки с пустыми мешками. Им стали кричать вдогонку. Они, оборачиваясь, махали мешками, смеялись. Екатерина Дмитриевна спросила у благообразного древнего мужика, стоявшего около нее с высоким посохом:
- Куда это девки побежали?
- Грабить, милая барыня.
Наконец в шестом часу на извозчике из города приехали Даша и Николай Иванович. Оба были возбуждены и, перебивая друг друга, рассказывали, что по всей Москве народ собирается толпами и громит квартиры немцев и немецкие магазины. Несколько домов подожжены. Разграблен магазин готового платья Манделя. Разбит склад беккеровских роялей на Кузнецком, их выкидывали из окон второго этажа и валили в костер. Лубянская площадь засыпана медикаментами и битым стеклом. Говорят - были убийства. После полудня пошли патрули, начали разгонять народ. Теперь все спокойно.
- Конечно, это варварство, - говорил Николай Иванович, от возбуждения мигая глазами, - но мне нравится этот темперамент, силища в народе. Сегодня разнесли немецкие лавки, а завтра баррикады, черт возьми, начнут строить. Правительство нарочно допустило этот погром. Да, да, я тебя уверяю, - чтобы выпустить излишек озлобления. Но народ через такие штуки получит вкус к чему-нибудь посерьезнее...
Этой же ночью у Жилкиных был очищен погреб, у Свечниковых сорвали с чердака белье. В шинке до утра горел свет. И спустя еще неделю на деревне перешептывались, поглядывали непонятно на гуляющих дачников.
В начале августа Смоковниковы переехали в город, и Екатерина Дмитриевна опять стала работать в лазарете. Москва в эту осень была полна беженцами из Польши. На Кузнецком, Петровке, Тверской нельзя было протолкаться. Магазины, кофейни, театры - полны, и повсюду было слышно новорожденное словечко; "извиняюсь".
Вся эта суета, роскошь, переполненные театры и гостиницы, шумные улицы, залитые электрическим светом, были прикрыты от всех опасностей живой стеной двенадцатимиллионной армии, сочащейся кровью.
А военные дела продолжали быть очень неутешительными. Повсюду, на фронте и в тылу, говорили о злой воле Распутина, об измене, о невозможности далее бороться, если Никола-угодник не выручит чудом.
И вот, во время уныния и развала, генерал Рузский неожиданно, в чистом поле, остановил наступление германских армий.
24
В осенние сумерки на морском побережье северо-восточный ветер гнул дугою голые тополя, потрясал рамы в старом, стоящем на холме, доме с деревянной башней, грохотал крышей так, что казалось, будто по железной крыше ходит тяжеловесный человек, дул в трубы, под двери, во все щели.
Из окон дома было видно, как на бурых плантажах мотались голые розы, как над изрытым свинцовым морем летят рваные тучи. Было холодно и скучно.
Аркадий Жадов сидел на ветхом диванчике, во втором этаже дома, в единственной обитаемой комнате. Пустой рукав его когда-то щегольского френча был засунут за пояс. Лицо с припухшими веками выбрито чисто, пробор тщательно приглажен, на скулах два двигающихся желвака.
Прищурив глаза от дыма папироски, Жадов пил красное вино, еще оставшееся в бочонках в погребе отцовского его дома. На другом конце диванчика сидела Елизавета Киевна, тоже пила вино и курила, кротко улыбаясь. Жадов приучил ее молчать по целым дням, - молчать и слушать, когда он, вытянув бутылок шесть старого каберне, начнет высказываться. А мыслей у него за войну, за голодное сиденье в "Шато Каберне", полуразрушенном доме на двух десятинах виноградника - единственном достоянии, оставшемся у него после смерти отца, - жестоких мыслей у Жадова накопилось много.
Шесть месяцев тому назад в тыловом лазарете, в одну из скверных ночей, когда у Жадова была несуществующая, отрезанная рука, он сказал Елизавете Киевне с раздражением, зло и обидно:
- Чем таращиться на меня всю ночь влюбленными глазами, мешать спать, позвали бы завтра попа, чтобы покончить эту канитель.
Елизавета Киевна побледнела, потом кивнула головой, - хорошо. В лазарете их обвенчали. В декабре Жадов эвакуировался в Москву, где ему сделали вторую операцию, а ранней весной они с Елизаветой Киевной приехали в Анапу и поселились в "Шато Каберне". Средств к жизни у Жадова не было никаких, деньжонки на хлеб добывались продажей старого инвентаря и домашней рухляди. Зато вина было вволю - любительского каберне, выдержанного за годы войны.
Здесь, в пустынном, полуразрушенном доме с башней, засиженной птицами, наступило долгое и безнадежное безделье. Разговоры все давно переговорены. Впереди пусто. За Жадовыми словно захлопнулась дверь наглухо.
Елизавета Киевна пыталась заполнить собою пустоту мучительно долгих дней, но ей удавалось это плохо: в желании нравиться она была смешна, неряшлива и неумела. Жадов дразнил ее этим, и она с отчаянием думала, что, несмотря на широту мыслей, ужасно чувствительна как женщина. И все же ни за какую другую она не отдала бы эту нищую жизнь, полную оскорблений, засасывающей скуки, преклонения перед мужем и редких минут сумасшедшего восторга.
В последнее время, когда засвистала осень по голому побережью, Жадов стал особенно раздражителен: не пошевелись, - сейчас же у него вздергивалась губа над злыми зубами, и сквозь зубы, отчетливо рубя слова, он говорил ужасные вещи. Елизавета Киевна иногда только внутренне содрогалась, тело ее покрывалось гусиной кожей от оскорблений. И все же по целым часам, не сводя глаз с красивого, осунувшегося лица Жадова, она слушала его бред.
Он посылал ее за вином в сводчатый кирпичный погреб, где бегали большие пауки. Там, присев у бочки, глядя, как в глиняный кувшин бежит багровая струйка каберне, Елизавета Киевна давала волю мыслям. С упоительной горечью она думала, что Аркадий когда-нибудь убьет ее здесь, в погребе, и закопает под бочкой. Пройдет много зимних ночей. Он зажжет свечу и спустится сюда к паукам. Сядет перед бочкой и, глядя вот так же на струйку вина, вдруг позовет: "Лиза..." И только побегут пауки по стенам. И он зарыдает в первый раз в жизни от одиночества, от смертельной тоски. Так мечтая, Елизавета Киевна искупала все обиды, - в конце-то концов не он, а она возьмет верх.
Ветер усиливался. Дрожали стекла от его порывов. На башне заревел дикий голос и пошел реветь, видимо, на всю ночь. Ни одной звезды не зажигалось над морем.