35092.fb2
- Один только из них не отвернулся от него - пьяненький старичок генерал. "Ваше величество, говорит, прикажите, и я сейчас грудью за вас лягу". Покачал государь головой и горько усмехнулся. "Изо всех, говорит, моих подданных, верных слуг, один мне верный остался, да и тот каждый день с утра пьяный. Видно, царству моему пришел конец. Дайте лист гербовой бумаги, подпишу отречение от престола".
- И подписал?
- Подписал и залился горькими слезами.
- Ай, ай, ай, вот беда-то...
По улице в это время мимо магазина быстро прошел высокий человек в низко надвинутом на глаза огромном козырьке кепи. Пустой рукав его френча был засунут за кушак. Он повернул лицо к сидящим у магазина, - отчетливо блеснули его зубы.
- Четвертый раз человек этот проходит, - тихо сказал сторож.
- По всей видимости - бандит.
- С этой самой войны развелось бандитов, - и-и, друг ты мой. Где их сроду и не бывало - наехали. Артисты.
Вдалеке на колокольне пробило три часа, сейчас же запели вторые петухи. На улице опять появился однорукий. На этот раз он шел прямо на сторожей, к магазину. Они, замолчав, глядели на него. Вдруг сторож шепнул скороговоркой:
- Пропали мы, Иван, давай свисток.
Милицейский потянулся было за свистком, но однорукий подскочил к нему и ударил ногой в грудь и сейчас же ручкой револьвера ударил по голове ночного сторожа. В ту же минуту к подъезду подбежал второй человек в солдатской шинели, коренастый, о торчащими усиками, и, навалившись на милицейского, быстрым и сильным движением закрутил ему руки за спиной.
Молча однорукий и коренастый начали работать над замком. Отомкнули магазин Муравейчика, втащили туда оглушенного сторожа и связанного милицейского. Дверь за собой прикрыли.
В несколько минут все было кончено, - драгоценные камни и золото увязаны в два узелка. Затем коренастый сказал:
- А эти? - и пхнул сапогом милицейского, лежащего на полу у прилавка.
- Милые, дорогие, не надо, - негромко проговорил милицейский, - не надо, милые, дорогие...
- Идем, - резко сказал однорукий.
- А я тебе говорю - донесут.
- Идем, мерзавец! - И Аркадий Жадов, схватив узелок в зубы, направил маузер на своего компаньона. Тот усмехнулся, пошел к двери. Улица была все так же пустынна. Оба они спокойно вышли, свернули за угол и зашагали к "Шато Каберне".
- Мерзавец, бандит, пачколя, - по пути говорил Жадов коренастому. Если хочешь со мной работать, - чтобы этого не было. Понял?
- Понял.
- А теперь - давай узелок. Иди сейчас и готовь лодку. Я пойду за женой. На рассвете мы должны быть в море.
- В Ялту пойдем?
- Это уж не твое дело. В Ялту ли, в Константинополь... Я распоряжаюсь.
41
Катя осталась одна. Телегин и Даша уехали в Петроград. Катя проводила их на вокзал, - они были до того рассеянные, как во сне, - и вернулась домой в сумерки.
В доме было пусто. Марфуша и Лиза ушли на митинг домашней прислуги. В столовой, где еще остался запах папирос и цветов, среди неубранной посуды стояло цветущее деревцо - вишня. Катя полила ее из графина, прибрала посуду и, не зажигая света, села у стола, лицом к окну, - за ним тускнело небо, затянутое облаками. В столовой постукивали стенные часы. Разорвись от тоски сердце, они все равно так же постукивали бы. Катя долго сидела не двигаясь, потом взяла с кресла пуховый платок, накинула на плечи и пошла в Дашину комнату.
Смутно, в сумерках, был различим полосатый матрац опустевшей постели, на стуле стояла пустая шляпная картонка, на полу валялись бумажки и тряпочки. Когда Катя увидела, что Даша взяла с собой все свои вещицы, не оставила, не забыла ничего, ей стало обидно до слез. Она села на кровать, на полосатый матрац, и здесь, так же как в столовой, сидела неподвижно.
Часы в столовой гулко пробили десять. Катя поправила на плечах платок и пошла на кухню. Постояла, послушала, - потом, поднявшись на цыпочки, достала с полки кухонную тетрадь, вырвала из нее чистый листочек и написала карандашом: "Лиза и Марфуша, вам должно быть стыдно на весь день до самой ночи бросать дом". На листок капнула слеза. Катя положила записку на кухонный стол и пошла в спальню. Там поспешно разделась, влезла в кровать и затихла.
В полночь хлопнула кухонная дверь, и, громко топая и громко разговаривая, вошли Лиза и Марфуша, заходили по кухне, затихли, и вдруг обе засмеялись, - прочли записку. Катя поморгала глазами, не пошевелилась.
Наконец на кухне стало тихо. Часы бессонно и гулко пробили час. Катя повернулась на спину, ударом ноги сбросила с себя одеяло, с трудом вздохнула несколько раз, точно ей не хватало воздуху, соскочила с кровати, зажгла электричество и, жмурясь от света, подошла к большому стоячему зеркалу. Дневная тоненькая рубашка не доходила ей до колен. Катя озабоченно и быстро, как очень знакомое, оглянула себя, - подбородок у нее дрогнул, она близко придвинулась к зеркалу, подняла с правой стороны волосы. "Да, да, конечно, - вот, вот, вот еще..." Она оглядела все лицо. "Ну, да, - конечно... Через год - седая, потом старая". Она потушила электричество и опять легла в постель, прикрыла глаза локтем. "Ни одной минуты радости за всю жизнь. Теперь уж кончено... Ничьи руки не обхватят, не сожмут, никто не скажет - дорогая моя, милочка моя, радость моя..."
Среди горьких дум и сожалений Катя внезапно вспомнила песчаную мокрую дорожку, кругом поляна, сизая от дождя, и большие липы... По дорожке идет она сама - Катя - в коричневом платье и черном фартучке. Под туфельками хрустит песок. Катя чувствует, какая она вся легкая, тоненькая, волосы треплет ветерок, и рядом, - не по дорожке, а по мокрой траве, - идет, ведя велосипед, гимназист Алеша. Катя отворачивается, чтобы не засмеяться... Алеша говорит глухим голосом: "Я знаю, - мне нечего надеяться на взаимность. Я только приехал, чтобы сказать это вам. Я окончу жизнь где-нибудь на железнодорожной станции, в глуши. Прощайте..." Он садится на велосипед и едет по лугу, за ним в траве тянется сизый след... Сутулится спина его в серой куртке, и белый картуз скрывается за зеленью. Катя кричит: "Алеша, вернитесь!"
...Неужели она, измученная сейчас бессонницей, стояла когда-то на той сырой дорожке и летний ветер, пахнущий дождем, трепал ее черный фартучек? Катя села в кровати, обхватила голову, оперлась локтями о голые колени, и в памяти ее появились тусклые огоньки фонарей, снежная пыль, ветер, гудящий в голых деревьях, визгливый, тоскливый, безнадежный скрип санок, ледяные глаза Бессонова, близко, у самых глаз... Сладость бессилия, безволия... Омерзительный холодок любопытства...
Катя опять легла. В тишине дома резко затрещал звонок. Катя похолодела. Звонок повторился. По коридору, сердито дыша спросонок, прошла босиком Лиза, зазвякала цепочкой парадного и через минуту постучала в спальню: "Барыня, вам телеграмма".
Катя, морщась, взяла узкий конвертик, разорвала заклейку, развернула, и в глазах ее стало темно.
- Лиза, - сказала она, глядя на девушку, у которой от страха начали трястись губы. - Николай Иванович скончался.
Лиза вскрикнула и заплакала. Катя сказала ей: "Уйдите". Потом во второй раз перечла безобразные буквы на телеграфной ленте: "Николай Иванович скончался тяжких ранений полученных славном посту исполнения долга точка тело перевозим Москву средства союза..."
Кате стало тошно под грудью, на глаза поплыла темнота, она потянулась к подушке и потеряла сознание...
На следующий день к Кате явился тот самый румяный и бородатый барин известный общественный деятель и либерал князь Капустин-Унжеский, которого она слышала в первый день революции в Юридическом клубе, - взял в свои руки обе ее руки и, прижимая их к мохнатому жилету, начал говорить о том, что от имени организации, где он работал вместе с покойным Николаем Ивановичем, от имени города Москвы, товарищем комиссара которой он сейчас состоит, от имени России и революции приносит Кате неутешные сожаления о безвременно погибшем славном борце за идею.
Князь Капустин-Унжеский был весь по природе своей до того счастлив, здоров и весел и так искренне сокрушался, от его бороды и жилета так уютно пахло сигарами, что Кате на минуту стало легче на душе, она подняла на него свои блестевшие от бессонницы глаза, разжала сухие губы:
- Спасибо, что вы так говорите о Николае Ивановиче...
Князь вытащил огромный платок и вытер глаза. Он исполнил тяжелый долг и уехал, - машина его чудовищно заревела в переулке. А Катя снова принялась бродить по комнате, - останавливаясь перед фотографическими снимками чужого генерала с львиным лицом, брала в руки альбом, книжку, китайскую коробочку, - на крышке ее была цапля, схватившая лягушку, - опять ходила, глядела на обои, на шторы... Обеда она не коснулась. "Что же вы, скушали бы хоть киселя", - сказала горничная Лиза. Не разжимая зубов, Катя мотнула головой. Написала было Даше коротенькое письмо, но сейчас же порвала.
Лечь бы, заснуть. Но лечь в постель, - как в гроб, - страшно после прошедшей ночи... Больнее всего была безнадежная жалость к Николаю Ивановичу: был он хороший, добрый, бестолковый человек... Любить его надо было таким, какой он есть... Она же мучила. Оттого он так рано и поседел. Катя глядела в окно на тусклое, белесое небо. Хрустела пальцами.
На следующий день была панихида, а еще через сутки - похороны останков Николая Ивановича. На могиле говорились прекрасные речи: покойника сравнивали с альбатросом, погибшим в пучине, с человеком, пронесшим через славную жизнь горящий факел. Запоздавший на похороны известный социалист-революционер, низенький мужчина в очках, сердито буркнул Кате: "Ну-ка, посторонитесь-ка, гражданка", - протиснулся к самой могиле и начал говорить о том, что смерть Николая Ивановича лишний раз подтверждает правильность аграрной политики, проводимой его, оратора, партией. Земля осыпалась из-под его неряшливых башмаков и падала со стуком на гроб. У Кати горло сжималось тошной спазмой. Она незаметно вышла из толпы и поехала домой.
У нее было одно желание - вымыться и заснуть. Когда она вошла в дом, ее охватил ужас: полосатые обои, фотографии и коробочка с цаплей, смятая скатерть в столовой, пыльные окна, - какая тоска! Катя велела напустить ванну и со стоном легла в теплую воду. Все тело ее почувствовало наконец смертельную усталость. Она едва доплелась до спальни и заснула, не раскрывая постели. Сквозь сон ей чудились звонки, шаги, голоса, кто-то постучал в дверь, она не отвечала.
Проснулась Катя, когда было совсем темно, - мучительно сжалось сердце. "Что, что?" - испуганно, жалобно спросила она, приподнимаясь на кровати, и с минутку надеялась, что, быть может, все это страшное ей только приснилось... Потом, тоже с минутку, чувствовала обиду и несправедливость, - зачем меня мучают? И, уже совсем проснувшись, поправила волосы, надела туфельки на босу ногу и ясно и покойно подумала: "Больше не хочу".
Не торопясь, Катя открыла дверцу висящего на стене кустарного шкафчика-аптечки и начала читать надписи на пузырьках. Склянку с морфием она раскрыла, понюхала и зажала в кулачке и пошла в столовую за рюмочкой, но по пути остановилась, - в гостиной был свет. "Лиза, это вы?" - тихо спросила Катя, приотворила дверь и увидела сидящего на диване большого человека в военной рубашке, бритая голова его была перевязана черным. Он торопливо встал. У Кати начали дрожать колени, стало пусто под сердцем. Человек глядел на нее расширенными страшными глазами. Прямой рот его был сжат. Это был Рощин, Вадим Петрович. Катя поднесла обе руки к груди. Рощин, не опуская глаз, сказал медленно и твердо:
- Я зашел к вам, чтобы засвидетельствовать почтение. Ваша прислуга рассказала мне о несчастии. Я остался потому, что счел нужным сказать вам, что вы можете располагать мной, всей моей жизнью.
Голос его дрогнул, когда он выговорил последние слова, и худое лицо залилось коричневым румянцем. Катя со всей силой прижимала руки к груди. Рощин понял по глазам, что нужно подойти и помочь ей. Когда он приблизился. Катя, постукивая зубами, проговорила:
- Здравствуйте, Вадим Петрович...