35094.fb2
Ох, и крепок был народ! Чего только не вынесли за эти годы: и царские мобилизации, когда, уже под конец, начали брать пятидесятичетырехлетних, и пахать пришлось одним женщинам; где-нибудь на севере баба и справляется с одноконной сохой, - в этих местах пахали чернозем тяжелым плугом на двух, а то и на трех парах волов; женщины до сих пор вспоминали эту осень. Много народу умерло от испанки. Село горело два раза. Не успели мужчины вернуться с мировой войны, - начались красновские мобилизации, тяжелые поборы и постои казачьих сотен. Казаки - известно - легки на руку. Кажется уж - свой, кум любезный, а сел казак в седло, и он уж - казак не казак, если, проехав по улице, не подденет на пику пробежавшего поросенка. Все это осталось позади. Теперь власть была своя, недоимки похерены, земельки прибавлено, - народ хотел погулять без оглядки.
Степан Петрович, посидев в одном месте ровно столько, чтобы не обидеть хозяев, шел в другую хату, где пировали. Заводил в красном углу разумные речи с тестем и тещей, со свекром и свекровью - о гражданской войне, кипевшей теперь на севере Дона, под Воронежем и Камышином, где Краснов трепал Восьмую и Девятую армии, - "...так что, свекор дорогой, тестюшка дорогой и сваты дорогие, дремать нам нельзя, - как бы не продрематься! - а надо нам помогать Советской власти..." Говорил о домашних делах, и о том, и о сем, и хозяева только дивились, до чего Степану Петровичу все известно: у кого что лежит в амбаре и стоит в хлеву, и у кого что припрятано.
Все труднее становилось ему переползать на деревянной ноге из хаты в хату и опять начинать сначала: здороваться и садиться. В одном месте он вдруг взял у свахи блюдечко с кашей и эту кашу - голую соль - съел, вытащил из кармана солдатской шинелишки скомканные кредитки, - все, что у него осталось, - шваркнул их свахе в руку, вытянул большой стакан самогону и крикнул невесте, третьи сутки танцевавшей в жаркой духоте, в тесноте, кадриль в десять пар: "Степанида, поддай жару!"
В это время ему сказали, что его спрашивают трое красноармейцев. "Зови их сюда!" - "Да мы звали, они не хотят..."
Степан Петрович оперся руками о стол, нагнув голову, постоял некоторое время. Вылез и, расталкивая народ, пошел в сени, где действительно стояли три серьезных человека.
- Что вы за люди? - спросил он твердым голосом.
- Продотряд!..
Латугин ответил угрожающе, ожидая, что председатель, по крайней мере, пошатнется. Но Степан Петрович, - от которого шел такой густой и приятный запах, что Байков даже придвинулся ближе, - нисколько не пошатнулся:
- В самый раз угодили! Давно вас жду... Народ! - заревел Степан Петрович в раскрытую дверь, за которой стоял шум, звон, топотня. Временно прекратите музыку! - На этот раз его так сильно качнуло, что Байков взял его на буксир. - Товарищи, вы не куда-нибудь приехали, - в спасский сельсовет!! - И, ухватясь за притолоку, он еще решительнее закричал в хату: - Граждане, все на митинг!
Он пошел из сеней на двор, где трое пожилых крестьян, прислонясь к распряженной телеге, пели вразноголос казачью песню, двое, обнявшись, что-то доказывали друг другу, а еще один крутился, никак не находя раскрытых ворот, чтобы уйти домой. И здесь и за воротами, где плясали под гармонию, Степан Петрович повторил, чтобы шли, не мешкая, к сельсовету.
Бешено вонзая деревяшку в мерзлую землю, он говорил на ходу:
- Гульба гульбой, а дело делом... Списки готовы, запасы выяснены... Посылайте телеграмму в Царицын: хлеб сдан полностью. - На уговоры Байкова и Задуйвитра - отложить митинг хотя бы до завтра, когда народ, по крайней мере, вытрезвится, он повторял: - Кто пьян да умен - два угодья в нем. Вы меня не учите. Завтра будет хуже: надо не дать кое-кому опомниться.
Покуда собирался народ к сельсовету, Степан Петрович разложил перед товарищами из продотряда ведомости и списки и начал горячо шептать:
- Кулацких дворов у нас три: Кривосучки, - это бандит, в девятьсот седьмом ограбил почту, убил почтальона и десять лет прятал деньги, за давностью лет поставил каменный амбар и лавку, в войну нагреб деньжищ на поставках воловьей кожи. В одном Спасском зарезал половину скота. Сейчас добивается устроить кооперативное товарищество и передать свою лавку, эту хитрость я раскушу скоро... Про себя он говорит, что у него чахотка, и по ночам видит свет... Опасный человек. Другой двор Миловидова, - этот был подрядчиком на шахтах, вернулся в село перед войной, стал держать тайный шинок с закладом... Такой паук, ростовщик, сволочь, - все село высосал по мелочам. Это он, мы узнали, подослал сюда для пробы одного человека, который говорил про себя, будто он император Николай Второй... Третий двор: Микитенко, - потомственный прасол от отца к деду, у него свои баржи были на Дону. Кроме этих дворов, считай - их родня, сватья, кумовья, - еще дворов десяток. Да есть осторожные мужички: "Чем-то, мол, все это еще окончится, чья-то будет власть, умнее ни с кем не ссориться". Это противный фронт... А вот это - все наши, все наши. - Степан Петрович водил толстым пальцем по спискам. - Положение в селе острое, - либо меня убьют, либо я кое-кому подрежу крылья...
Народ подваливал к сельсовету, - и трезвые и пьяные. Толпа теснилась, колыхалась и гудела. Байков, глядевший в окошко, приговаривал про себя морскую присказку:
Чайки ходят по песку,
Моряку сулят тоску,
И пока не сядут в воду
Штормовую жди погоду...
И - громко, товарищам:
- Давайте на крыльцо скорее, а то не было бы качки...
Девчонка от соседей, маленькая, веснушчатая, голубоглазая, всезнающая, вскочила в Аннину хату и скороговоркой сказала, втягивая в себя воздух:
- Да батюшки, что у сельсовета делается, мужики колья из плетня уж выворачивают...
Она зыркнула немигающими глазами и все заметила: и то, что Анна - в бордовом платье, которое один раз в жизни надевала при живом муже, в ботинках с ушами, на ней белые чулки, и она, простоволосая, сидит на краешке кровати, а расстрига на этой кровати лежит, подняв коленки, и Анна опять ему чистую рубашку дала - черненьким горошком, и он держит Аннину руку...
- Куда же ты в дверь мечешься! - смущенно прикрикнула на нее Анна, и девчонка выскочила из хаты, ничего не договорив со страху. Но Кузьму Кузьмича она все-таки разбудила. Он притомился за эти дни, - много пил и ел и еще больше разговаривал. Крестьяне ни слова тогда не упустили из его проповеди, кое-чего не поняли, но эти темные места лишь придали ей значительность. В каждой хате ему приходилось толковать преимущественно о том, что сильнее всего их задело: о справедливости. Когда за столом оставались одни пожилые и почтенные, кто-нибудь, кому вино развязало, мысли, - отодвинув рукавом кости и объедки, - начинал:
- Кузьма Кузьмич, обидел ты нас... Как же так, - справедливости нет? Тогда - дикий лес.
Другой перебивал его:
- Молодежь наша, - и кивал на другой конец хаты, где крутились юбки, вертелись косы, ленты, возбужденные лица. - Сладу нет с ними. Теперь, они говорят, все можно: бога нет, царя нет, отец с матерью дураки, - вот и хорошо... За какой прикол детей наших теперь привязывать? Где эта становая жила? А ты еще: справедливости нет...
Третий, бородач, вмешивался в разговор:
- Если она - от человека, кто посильней, тот и взял верх, тот и справедлив. И опять мы оказываемся, как обкошенный куст...
- Ты силен? - спрашивал Кузьма Кузьмич.
- Я силен... А рупь сильнее меня, рублем меня всю жизнь били.
- А ты кому-нибудь жаловался?
- Да куда бы я пошел жаловаться?
- В Киево-Печерскую лавру к мощам ходил?
- Нет, туда не ходил.
- Значит, нет справедливости?
- Как так нет? Злоба-то у меня накипела. Я с войны винтовку принес, встал на меже, - вы что, говорю, меня убитым считали? Приверстывай мне три десятины!..
- Приверстали?
- А как же...
- Есть, значит, справедливость?
- Какая же это справедливость, - винтовкой народ пугать? Нет, брат, я никого не обижаю, но и меня не обижайте. А то вон дедушка Аким один-одинок... Работать больше не может, живет у людей за печкой, дают ему горький кусок. Куда его все труды ушли? Была хатенка, - Миловидов за долги взял... А мои труды куда пойдут? За пятьдесят лет я столько наворочал четыре каменных дома можно поставить, а у меня локти рваные... Мои труды, как голуби, от меня летят, кому-то на крышу сядут, только не ко мне. Складно ты говорил: "Справедливость это ты - бесстрашный человек". Кузьма Кузьмич, я смерти не боюсь, на хребте еще сейчас двадцать пудов поднимаю, а справедливости не могу добиться. Вот была бы справедливость: чтобы человека считать не на рубли, а на труды... Как этого добиться? Вот тогда бы - спасибо Советской власти...
- Чудак голова, так это же и есть закон Советской власти...
- Ну, значит, до нас еще не дошел.
Кузьма Кузьмич досадовал, что при всей своей хитрости нечего ему ответить такому человеку. С интеллигенцией разговаривать было много легче, чем с мужиками. Во всех застольных беседах он улавливал и будто довольство, и будто недовольство, и смущение, и ожидание. Казалось, эти люди смутно ждут от революции чего-то коренного и торопят ее вперед.
На вторые сутки ночью он приплелся к Анне совсем плох. Сел на пол мимо лавки, хлопал себя ладонями по лицу, закрывался, смеялся, повторял: "Слаб я становлюсь, Аннушка, стар я стал, Аннушка".
Ни слова не говоря, Анна повела его на берег озера в баньку. Сама его мыла и парила. У Кузьмы Кузьмича только лицо было старое, а тело - белое, гладкое, и у Анны клокотала нежность, когда он, как рыбка, подскакивал на полке: "Ну-ка веничком, воздух-то, воздух надо мной секи!"
После бани он успокоился и спал, тихо дыша, до позднего утра. Проснулся, поел молочка, сказал: "Уж ты на меня не сердись, Аннушка, что-то голова болит", - и опять заснул. А когда разбудила его соседская девчонка, он был уже весел по-прежнему.
- Чего девчонка прибегала?