35094.fb2
- Ты права... Русский человек любит театр... У русского человека особенная такая ноздря к искусству. Потребность какая-то необыкновенная, жадность... Скажи - полтора месяца боев, истрепались люди - одна кожа да кости, ведь так и собака сдохнет... При чем тут еще Шиллер? Сегодня будто это тебе в Москве премьера в Художественном театре. А возьми Анисью!.. Ничего не понимаю, - настоящий самородок... Какие движения, благородство... Какие страсти! Красавица при этом.
Размахивая руками, он опять заслонил свет. Даша сказала:
- Иван, ты можешь не ходить по комнате?..
В голосе ее было давно, давно им не слышанное раздражение: облокотясь о подушку, она глядела пристально потемневшими глазами. Иван Ильич сразу осекся, подошел к постели, присел на край. Не скрываясь, струсил.
- Иван, - и она села в постели, - Иван, я давно хотела тебе задать один вопрос. - Она быстро провела пальцами по глазам. - Это очень трудно, но я не могу больше...
По его лицу она увидела, что он понял - какой будет этот вопрос, и все же она сказала, потому что тысячу раз повторяла его про себя:
- Иван, ты уже совсем не считаешь меня за женщину?
У него начали подниматься плечи, он пробормотал невнятное, взялся за голову. Даша пронзительно глядела на него, у нее еще была какая-то надежда... Неужели это приговор?
- Даша, Даша, так не понимать... Все-таки нужно быть великодушной.
- Великодушной? (Вот он - приговор!..)
- Я тебя, Даша, так люблю... Ты меня можешь ненавидеть... Хотя, в сущности, не знаю - за что?.. Органически, так сказать, отталкиваться... Это не очень понятно... Полюбил я тебя на всю жизнь, тяжело ли мне, легко ли, это - честное слово - не важно... Сердце мое со мной, так и ты со мной... Живи покойно, будь счастлива...
Даша, слушая, трясла головой, он, морщась, с усилием говорил:
- Почему-то я всегда представлял твои бедные ножки, - сколько они исходили в поисках счастья, и все напрасно, и все напрасно...
Даша выпростала из-под одеяла голые худенькие ноги, соскочила на земляной пол и, подбежав, погасила огонек на столе.
Иван Гора, вернувшись с Агриппиной со спектакля, зажег огарок и просматривал накопившиеся за день разные бумажонки, - такая у него была привычка: прежде чем лечь спать, привести все в порядок. Агриппина, не снимая шинели и шапки, сидела в стороне от него, на лавке около двери.
- Ты тоже ничего себе сыграла, - говорил он, зевая и поскребывая шею. Не расслышал я, что ты там пропищала, ролишка-то уж очень маленькая... Но - Анисья, Анисья! - Опустив нос к свечке, усмехаясь, он листал бумажки. Чересчур она, пожалуй, как это говорится по-вашему, юбкой вертела - мужика чувствует, это у нее есть... Поберечь ее нужно, поберечь... А что думаешь - мало таких революция наверх вытянула? В этом все и дело... На этом все и спланировано, народ не серый, нет... Богатый народ... Воюем-то уж больно расточительно... Машин бы нам надо... Вот прочти... - Он разгладил один из листков. - Захватили мы танк голыми руками... Ведь это же варварство... Будь у меня сын, - я бы ему, сопляку, на груди выжег: помни, не забывай, кому обязан счастьем, чьи кости в бурьянах белеются...
Агриппина, прислонившись к стене, закрыв глаза, сжав губы, вспоминала самое жалобное про себя, что могло припомниться... Как Иван Гора лежал ночью в степи, не шевелясь, не дыша, и ей было все равно тогда - живой он еще или уже мертвый. В винтовке у нее осталась последняя обойма... Агриппина не захотела уйти с другими, уж его-то она не бросила в той степи, ночью... Жалко, что там с той поры не валяются белые косточки Агриппины...
- Ты что спать не ложишься, Гапа?
Иван Гора заслонился ладонью от свечи и всмотрелся, - у Агриппины текли слезы из зажмуренных глаз, часто капали с длинных ресниц, черные брови высоко были подняты... Он собрал в полевую сумку листочки, подошел к Агриппине и присел на корточки перед ней.
- Ты чего, глупая... Устала, что ли?
- Жги, жги ему грудь, учи его, учи про белые косточки...
- Гапа, чего ты несешь?
Она ответила девчоночьим отчаянным голосом:
- На втором месяце я... Не видишь ты ничего... Знаешь одно - Анисья, Анисья...
Иван Гора тут же и сел у ног Агриппины. Рот у него самостоятельно раздвинулся, как у глупого...
- Гапа, а ты не врешь? Гапа, счастье какое, - неужто беременна? Милая ты моя, желанная, Гапушка...
И когда он так сказал, она - уже низким, бабьим голосом:
- Да ну тебя, уйди с глаз долой...
Потянулась к нему, обняла и припала, все еще всхлипывая, с каждым разом короче и слабее...
Третий разгром атамана Краснова под Царицыном вызвал оживление всего Южного фронта, нависшего тремя армиями - Восьмой, Девятой и Тринадцатой над Доном и Донбассом. Враждовавшее казачество, казалось, готово было махнуть рукой на вражду, повесить седла в сарай, - пускай их пачкают голуби, - завернуть в сальные тряпочки винтовки, зарыть поглубже в землю. Какой черт выдумал, что под большевиками нельзя жить! Земля никуда не делась, вон она дымится на оголенных буграх под весенним солнцем, и руки при себе, и кони просятся в хомут, волы - в ярмо...
Главком из Серпухова торопил с наступлением. Первоначальный порочный план главкома несколько менялся. Армии перестраивались на ходу: вместо движения по Дону, на юго-восток, красным армиям в распутицу и бездорожье, приходилось поворачиваться на юго-запад, на Донец. Но делать это было уже поздно: столбовая дорога революции - пролетарский Донбасс - была закрыта крепко: за эти два месяца топтанья на месте дивизия Май-Маевского, ворвавшаяся в Донбасс, пополнилась сильными добровольческими частями, снятыми с Северного Кавказа после того, как там, в астраханских песках, была рассеяна Одиннадцатая красная армия. На первом берегу Донца стояло теперь пятьдесят тысяч отборных белых войск под командой Май-Маевского, Покровского и Шкуро.
Весна началась дружно. Под косматым солнцем разом тронулись снега, налились синей водой степные овраги, вздулся Донец, невиданно разлились поймы. Так как железнодорожные линии в этих местах шли по меридианам, перегруппировку приходилось производить грунтом, по бездорожью. Армейские обозы вязли в непролазной грязи, отрываясь от своих частей. Все это тормозило и замедляло перегруппировку. Переправы через широко разлившийся Донец были заняты белыми. Наступление выливалось в затяжные бои. И тогда же в тылу, в замирившейся станице Вешенской, неожиданно вспыхнуло организованное деникинскими агентами упорное и кровавое казачье восстание. Белые аэропланы перебрасывали туда агитаторов, деньги и оружие.
Только одна левофланговая Десятая армия, согласно приказу главкома, продолжала двигаться на юг вдоль железнодорожной магистрали, отбрасывая и уничтожая остатки красновских частей.
Десятая армия шла навстречу своей гибели.
В степь, на полдень, откуда дул сладкий ветер, больно было глядеть, - в лужах, в ручьях, в вешних озерах пылало солнце. В прозрачном кубовом небе махали крыльями косяки птиц, с трубными криками плыли клинья журавлей, провожай их, запрокинув голову, со ступеньки вагона!.. Куда, вольные? На Украину, в Полесье, на Волынь и - дальше - в Германию за Рейн, на старые гнезда... Эй, журавли, кланяйтесь добрым людям, расскажите-ка там, постаивая на красной ноге на крыше, как летели вы над Советской Россией и видели, что льды на ней разломаны, вешние воды идут через край, такой весны нигде и никогда не было, - яростной, грозной беременной...
Даша, Агриппина, Анисья часто собирались теперь на площадке вагона, ошалелые от солнца и ветра. Эшелон шел на юг, а весна летела навстречу. Бойцы уже ходили в одних рубахах, расстегивая ворота. Иногда впереди, за горизонтом, постукивало, погромыхивало, - это передовые части Десятой выбивали из хуторов последние банды станичников. Без большого труда взята была Великокняжеская. Проехав ее, эшелон качалинского полка выгрузился на берегу реки Маныча и стал занимать фронт.
Сальские степи, по которым весной Маныч гонит мутные воды поверх камышей, пустынны и ровны, как застывшая, зазеленевшая пелена моря. Здесь, по Манычу, с незапамятных времен летели стрелы с берега на берег, рубились азиатские кочевники со скифами, аланами и готами; отсюда гунны положили всю землю пустой до Северного Кавказа. Здесь, сидя у войлочных юрт, калмыки слушали древнюю повесть о богатырских подвигах Манаса. Роскошны были эти степи весной, - напившаяся земля торопилась покрыться травами и цветами; влажные вечерние зори румянили край неба в стороне Черного моря; огромные звезды пылали до самого горизонта: из-за Каспия, как персидский щит, выкатывалось яростное солнце.
Штаб качалинского полка расположился в единственном жилом помещении в этой пустыне - за изгородью брошенного конского загона, в землянке, крытой камышом. Противника поблизости не обнаруживалось, армейские разъезды ушли далеко на юг - в сторону Тихорецкой и на запад - к Ростову. Бойцам трудно было растолковать, что пришли они сюда не рыбу глушить в Маныче гранатами, не тратить дорогие патроны по уткам на вечерней заре, - предстоит тяжелая борьба: армия брошена в тылы врагу, и враг этот - не доморощенный и еще не пытанный...
Иван Гора однажды вернулся из штаба дивизии, позвал Ивана Ильича, молча пошли на берег, сели над водой, закурили; красное сплющенное солнце опускалось, застилаясь испарениями земли; кричали лягушки по всему Манычу, - нагло, громко квакали, ухали, стонали, шипели...
- Икру, сволочи, мечут, - сказал Иван Гора.
- Ну, чего же ты узнал?
- Все то же. Тревога, - все понимают, и ничего нельзя сделать: железный приказ главкома - наступать на Тихорецкую. Что ты скажешь на это?
- Рассуждать не мое дело, Иван Степанович, мое дело - выполнить приказ.
- Я тебя спрашиваю, что ты сам-то про себя думаешь?
- Что я думаю?.. А ты не собираешься ли меня расстрелять?
- Тьфу ты, чудак... Все вот так вот отвечают... Трусы вы все...
Иван Гора, сдвинув картуз, поскреб голову, потом у него зачесался бок; с берега под ногами оторвался кусок земли и с мягким всплеском упал в мутные водовороты. Лягушки орали со сладострастной яростью, будто собирались населить всю землю своим скользким племенем...
- Значит, ты считаешь правильной директиву главкома?
- Нет, не считаю, - тихо и твердо ответил Иван Ильич.