35118.fb2
- Позови ухажера: он и пожалеет. Или соседи увидят, в щелочку?
Серафима отступила.
- Окошка боюсь.
- Последний раз: приходил кто-может, знакомый или незнакомый кто? Я затем к тебе ехал. Приходил?
- Когда?
- Дура-баба. Да перед кончиной же, говорю. Перед тем, как мужа твоего законного загубили?
- Не помню, Алексей Иванович.
- Вспомни.
Серафима огляделась. Через зал шли солдаты, и нескончаем был поток их, уходивших к путям, в сиреневый сумрак июньской ночи. Серафима втянула голову в плечи, шепнула:
- Вызвал его кто-то. Вот так же, ночью. В окно видела. Спину только. В военном. Сам потом не сказал ничего. А могила не скажет.- И приложила кончик платка к глазам, отвернулась.
- Ну ладно, и на том спасибо,- Стройков тяжко вздохнул.- Иди домой. Мой поезд уже, наверно, на путях. Прощай.- Повернулся и пошел, не оглядываясь.
"Неужто жив, бандит?.. Стало быть, не блазнился.- И Стройков зябко повел плечами, вспомнив, как за ним по темной улице тень кралась.- Кто же тогда в могиле?
Викентий Ловягин?.."
ГЛАЗА 11
Еще осенью, за хутором, в олетинках темное качнулось и исчезло, прорябило но густым фиолетово-зеленые листьям. Вышел мужчина в новой защитного цвета стеганке, в кепке, перешел дорогу и скрылся в частом подроете плетучего березнпка, забытый, смирный бывши"
хозяин трактира Гордей Малахов.
Сошел он с поезда на дальней станции ночью, спрыгнул и в ров, под провода, лесами, где поглуше и потемнев держал путь чуть ли не к Днепру. Там деревенькч одна. В избушке жена проживала.
Редко навещал ее: то пропадет, то явится. На стройках по плотницкой бечевке рублевки вырубал и складывал, складывал. Да что они, бумажки? Видел, как царские, разные по улицам, мело.
Драгоценный камешек не сметет, да если не на виду а в землице на аршиц - век пролежит. Маленький, а дорогой, да и сверкнет, а то н погубит, нагадает, если повертеть, то и заметишь - вроде как с ночного пожара искра пролетит в прозрачном, как водица, камне. Красивый, ангельский и дьявольский. Кажись, и пропал, ан нет в перстеньке явился, а как на большаках п шляхах опрокидывали, клинком дьявольское вырубали. Об этот камешек и меч зазубрится. Так, так. Что душа: ее-то разве видать, а жизнью правит. Бог человека от скотины душой отличил н камешками, камешками. На хлеб всякий силой заработает н тот же хлеб сожрет. А камешки от умишка, чуть-чуть, а есть - жальце этакое. Будто и не сам, а оно царапает н к жальцу цепляется. Гладь, то и снял да подальше от нищих в сторонку особую.
Так, так... А в сторонке той светло и тепло. На рождество огни бенгальские. Сколько лет прошло, а все будто стерлось; казалось, вчерашним вечером на мерзлых дровах в сарае сидел рядом с нетопленным и навсегда умолкшим трактиром.
"Демку Елагина на заборе не пригвоздили",- все зло устремлялось в него: это он, юнец, по улице на коне проскакал и у моста кричал про новую волю, про землю и красные фабричные косынки бросал, как из груди их выхватывал. С горы было видно - пламенем с пожара на ветру разлетались. Страшно!
Да пострашнее в себе держал по сей день. Крыльцо представил, себя в красной рубахе, с топором и Делтку, Демку на половицах, н бабу его раздетую, кровь замывающую, и сына, под балалайку пляшущего.
Ниже опустил голову Гордеи. За спиной узелок на веревочных лямках. В узелке плащ брезентовый, обнова жене - кофта, бутылка муската, что розой отдаст, кус осетрины копченой, баиочка с икрой. В руке-палка ореховая. Не спешил. Хотел бы и побыстрей. Но путь долгий. Время к темпу придет, никуда не денется, и он придет. Перемен в избе побаивался: мужика ночного или постоянного. С весны не виделся: побыл ночку, а чуть спет собрался. Дом не дом, жена ие жена. Злом строг н жесток был Гордей. А жена не боялась, не жалела и не ласкала. Л идет вот. Было, совсем молодая, пахло от ее кофты коноплей цветущей. Какой-то туманец, сказать, тяга с той поры. А что знаем-то о человеке, с чего туманец, с чего тяга? Такой он, сякой, человек-то, святой или грешный, а что под корой его горит или мучается/ Про это знать-то невозможно. Всем азбука, одна на всех, а сколько разных писаний, да каких, из этих самых оуковок получается. Так, так...
Остановился Гордей в малинниках. Засохшие старые прутья в серых жалах с молодыми побегами сплелисьне пролезешь.
Селнба барская на косогоре приоткрылась. Камни замшс-лые валунами лежат, словно памятники. Скамейка каменная в кустах сирени. Задичали кустики совсем связал и мучил хмель. Кое-где стояки построек пнями дубовые, почернели. Дорога совсем заросла ольхой невеселой, сырой. А па том месте, где молния в землю ударила, пробила когда-то усадьбу с крыши и сожпа чертополох. Листья рябые крыльями ястребиными бьются, что-то терзают в бугре. Как будто и не было усадьбы.
Да нет - была. Чтоб такое рухнуло и исчезло - вот что в уме не унималось. Веками стояло, да как: стьчо раболепно н несвержимо. Нигде на свете такого не было нигде. Покричат, помечутся с вилами, с флагами на площади попоют, и отошло. Опять в трактир. А тут по большакам и шляхам на все стороны гоняли, сводили Да судили. И откуда явились? У него, у Гордея, в трактире щи хлебали, бывало, в долг. А потом им дорогу уступал, фуражку уважительно приподнимал. А не уважь... Тишина-то какая! Вокруг озимые изумрудными нивами. Клены на холмах. Облака плывут-чуть-чуть трогаются. Где-то голоса смеются, телега - стук, стук.
И на душе Гордея, как ночью в окошко,- стук, стук.
Скрылся в чаще.
Тенью леспои дорога его. А зачем чтоб видели? Кто да откуда? Бабы у колодца или в ягодах начнут гадать, и всегда знающая найдется - до седьмого колена увяжет, кто кому братья, кто сватья. Л он самый и есть трактирщик, и девки у него в обслуге были, номера убирали, и какой-то травкой их подкармливали и подпаивали. Про это-то никто не знает, темнее ночи. Гордеи даже оглянулся. И нет никого, а оглядка берет.
А что мужики в его трактире разбогатели, бабам всякие сережки везли про это уж во весь голос заявит. Такто по светлому и видному ходить. Такие есть незнакомые, что больше знакомых знают. У знакомого все в ку"
че, а к незнакомому только любопытное прицепится, и не для вреда скажет что, так просто, а другой незнакомый что-то враз и смекнет.
Подальше от разного лая и голосов. Палкой в мох тыкал: н.е провалиться бы. По черничникам смелее - кгода такая на проклятом не растет, и по вереску-ему больше песочное место подавай. Цветки сиреневые и лиловые. А по багульнику скорей: дурманит, дурманом куда и собьет.
В осинниках грибы с оранжевыми шляпками, а по березнякам сухим-белые, как сметана ножки, а сверху вроде из крема макушка-то, опенки на пнях хороводами, брусника бусами, небраная. Чуть загляделся - тяжело стукнуло в лоб. Схватился, а это ветка с орехами, качается тяжеленная.
Места высокие - возвышенностью, с болотами особыми: в них речкам начало-истоки Днепра, Западной Двины и Угры, текут в равнины бескрайние из смоленских лесов, к трем морям. Какой корешок отсюда или сучок в море-то по волнам и выплывет к скалам далеким.
От кряжистого обрыва, белокаменного и порыжелого, в какой-то травке ползучей с вишневыми цветками, в сосенках, из камня выросших с голубоватой вощиной по хвое, Гордей свернул на вечернюю зарю. Уже гасла ее печь в лесу.
Забылся Гордеи лесом, откуда и куда шел, кто он,- скрылся от всего и отдыхал. Что-то вспоминалось, Месяц водицей колодезной пролился за леском.
Завиднелось. Чернел гнездом двор.
Покружил Гордей, что-то покопал под деревом и - в стооону крадучись. В темноте притаился. За местечком долго приглядывал. На случай, не выйдет ли кто?..
У каждого свое на уме. Да за умом хоронится. Ты так, а оно и не так.
И уж совсем самой тихой украдкой подполз к другому кусту.
Куст этот среди зарослей не отличишь. Зимой - по коре сероватой, весной по цветам ранним-прежде листьев распускаются, по лету-ягодами, яркими, ядовитыми - чем-то и приметно волчье лыко.
Косарем вырезал Гордей дернину. Стеганку снял.
Землю выгребал кружкой и на стеганку высыпал.
Глубоко руку засунул в нору, стеклянную фляжку вытащил. Потер с бочка. Вот они, камешки, не видать, а вдруг замерцают. В них трактир спрятался.
В широкое горлышко перстенек опустил да и, оглядевшись, другой туда же. Ввернул просмоленную пробку в фляжку и снова в норку ее поставил, в кожушок берестяной. Землей засыпал. Сверху дернину уложил, края заровнял. Осторожно ватник свернул, отнес подальше и землю стряхнул.
На куст поглядывал и на двор.
Три года тому назад Дарья Малахова приехала из Москвы хоронить сестру. Схоронила и осталась жить в деревне.
Опрятила сестрину избу, отмыла, отчистила песком полы, у крыльца сирень посадила. За кустом на развалины барской усадьбы ездила. Уж больно хороша сирень, наливная, белоснежная, опьяняла сладостным духом.
Привезла с Нивяного плотника - Федора Григорьевича Жигарева. Знала его давно. Он трактир строил, молодой тогда.