35118.fb2
- Гордей Малахов.
Желавин приподнялся и оглядел яверь, стелившийся хмурыми желтыми и багровыми всполохами. Не завихривало вблизи, не западало: знал, там, где человек, на том месте словно проваленное, и яверь завихривается, полошится, бьет, как подстреленное крылом. Посмотрел выше, в сторону Смоленска, закрытого в необозримом частым лесочком. А в той стороне, где Москва, вроде бы куполок церквушки, ясный-ясный.
Желавин опять присел напротив Серафимы.
- Не спятила?
- Под бок саданул.
Она заголила бок, гладкий, как береста, потрогала тенистую излучинку у бедра и вздрогнула животом, опустилась. Желавин отвел глаза, проговорил:
- Кулак у пего колодный. Вдарит - и печенка в глотку. Гляди теперь. Этот грибник с корешком рвет. На срезанном червячок заводится, рыженький такой, верткий. А после него уж нет - чисто. Уходить надо. А куда?
Серафима обняла Желавина, зацеловала его со слезами.
- Не погуби, не погуби.
- Что еще?
_ Забавил он меня, прорвой засосал.
Он скинул с себя ее руки.
- Как на духу, скажи мне. Совет дам. Или пропадешь. Ты Стройкова у адвоката стукнула?
- Я! Ход закрыл.
- И во дворе добавила ты?
- Я. Сбить со следа хотела. В кепке ему показалась, с холстинкой.
- Вали на Гордея,- догадливо и зло подсказал Желавин - Приходил, стелиться заставлял. Гордей. Гордейто Он и Стройкова хлобыстнул. Он. Взял, проклятый, что-то из-под порога, в мешке. И дочкой мне грозился.
В страхе жила.
- Ничего пе брала у него?
- Нет.
- И па посулы не шла?
- Нет.
- Вот вот, баба, так и веди, веди. На него, на него, все на него. Прошлым гноил. Травкой дуру из тебя сделал Николая Ильича с тросточкой не замарывай. Из головы вон! Пусть хоть один честный останется. На случай и защитит. А то и ему веры не будет. От всех начал твоих он Гордей Малахов. За глазами бандит с холстинкой Про порог молчи пока. Без раскаления в разговор гада не впутывай. Недавний топляк по дну ходит: легок еще Потяжелеет, на тихом уляжется. Некоторые новости тебе- барин Антон Романович жив. Садовником прямо по этой дороге у границы. А присматривала ты за сынком его - Пашенькой. А сейчас в сторонку.
Они проползли к болоту и у берега, топкой мелью, скрываясь за кустами, вышли к месту - к дыре, видневшейся из-под наваленного годами яверного хвороста, замшелого, потонувшего в зарослях. Забрались тудав яму Здесь было тихо, душно, как под подушкой.
Серафима разулась и, поджав ноги, укрылась стеганкой.
- За Феньку не серчай. Глядел на нее, как на воле
она гуляла, а ты с моей неволей стреноженная жила.
Воскреснешь,-говорил Желавин, тяжелел его голос,- Вижу отблески воскресения на твоем лице. Еще одна норка. А там полоска землицы на дальнем берегу. И тебе, и дочке. Хозяйкой станешь. А я дорожку подметать и калитку закрывать в кустиках сиреневых. Поспи, поспи. Посторожу твой сон.
Он в свой ватник укутал ее ноги. Достал наган и сел перед бровастым входом.
- Ложись. Дружки укроем и утешим,- сказала Серафима.
- Погоди. Дай почую, не шумит ли где?
Всполошный стон донесся с небес: не то звало, не то прощалось. Желавин выглянул. Над болотом летели утки - прямо на юг, низко кланялись родному берегу.
Грустно прощание лета, далека встреча солнца с тающим льдом, с зеленой травинкой, да будет, явится, но кто-то не придет.
"Дружно как собрались,- подумал о птицах Желании.- Все свои дела сделали, соседям не мешали.
Волк родню свою не тронет, только за волчицу зубами окинет, А человек? Пока свое людское не уладит, ходить пятнам по земле, а огню по воле. С души начинать, а не от лба. По жажде колодезь выроешь и родник оценишь".
У самого болота колодина закаменелая лежала черной плитой: дуб пал когда-то, покоился корчиною на земле, а ствол в болоте - просолился, проморился, крепче антрацита - был подводной понижавшейся тропою на островок, который и заплелся-то из вершины дуба водорослями, проростками, забился торфом, подсыхал и нарастал, трясина держала землицу с черноталом, с вербной лозой, что рано по весне в накинутом пушистом полушалке цветов, залученная, глядится в окрестное; никто не сломит, не срубит, но по мхам заторфевшим корнями доберется к берегу в тот век, а дальше по яверю к дороге, приглянется кому-то, сорвут ветвь, и зеленоглазыми листьями сметется потом с телеги где-нибудь у колодца, в траве прикроется, врастет. Вот и добралась, ушла пз прорвы.
Желавин поднял выпавший из руки наган. Дремалось. "Барина не прозевать бы".
Из воды болотной выткнулся стебель в звездочках белых цветов и снова стал клониться: болото, как печь оттопленная, остывало - отдавало тепло, соприкасалось с прохладой, туман наслаивался, моросил - по воде рябило. Стебель клонился, слил влагу и выткнулся, заглазел цветками с пурпурными среди лепестков донцами.
Духота накапливалась под туманом, прорывалась, и было видно, как воздух блестел, над болотом марило, мельчайшие моросинки поднимались, светила коромыслом радуга и исчезала в прозрачном, как в стекле показывались леса, летящие птицы. Просвеченные солицем, явились желтые тени, колыхались и покачивались, будто спускались с холма к подножию его, все ниже и ниже.
Вышли из яверя трое, в гимнастерках, с автоматами.
Вон и Гордей.
Люди погорбились, походили вокруг колодины, порылись под ней.
Желавин, затаившись, наблюдал с уступа котловинки, козырек пониже опустил, тенью закрыл лицо. Отполз. Разбудил Серафиму.
- Кто-то мудрует,- пояснил. И залегли.
Серафима платком укуталась, лица не видать; глядела через прорешки в бахромках.
- Что-то творят,- прошептал Желавин. "Уходить надо",-подумал и досказал:-А то и смерть наша.
Серафима не ответила. Судьбу не передумаешь: поведет и занесет. Все мимо теплого и тихого уголка.
А там и своя зашуршит поледеневшая осень, уж никакой уголок не согреет.
Оводень сосал жалом через чулок.