35118.fb2
Что может быть? Это правда! Она, обойдя ложь годами, является. Не пропадет, пока не исполнит свое назначение. Ты понимаешь, стягивает сюда. Нет будто иной точки. Какая в ней сила! В правде. Она владеет судьбой.
- Умный ты, Ваня,- сказала Феня с надеждой в неясном.
- Умна правда. А ложь вколачивали в вашу избу.
Сломалось. Вон куда отошло. Так видела ты этого Павла Ловягина?
- Это верно, на Митьку он глазами походит.
- И какой вывод?
- Обманут был Федор Григорьевич. Поняла его.
И мучения Мити. А я, Ваня, прости, домучила.
Глядела Феня под кустик, в бруснику красную.
- Это потом,-сказал Новосельцев.-А теперь о дальнейшем. Сейчас ты через явсрь в лес украдкой, а я останусь. Ждать меня будешь у условного ключика.
Люди должны подойти. А я отсюда с оглядкой за минами - и к ключику. Поняла? Жди.
Уходила Феня. Деревья смеживались за ней - все уже и уже редины, и вот слились чащей непроглядной, ночью казалась даль.
Под березой родник бочагом, с заливцем под корнями, куда, проникая от вершин, солнце постреливало.
Смородинники по бурелому.
Феня забралась в гущу, легла на сухой хворост.
В колосьях хвои зажигались капли смоляной росы.
Прохлада стекалась с жаром, небо мутнело. Палили смородиновые запахи. Она уткнулась лицом в хворост на грани золотого света и тьмы, из глубины которой, со дна, веяло влагой, покоем.
Новосельцев осторожно подходил к норам. На одну минуту дело: взять рюкзак с минами и назад.
Огляделся без особой тревоги. Встал на колени перед норой. Выбросил листву и хворост. Полез туда, потянул рюкзак. Не успел подняться. Что-то прошелестело, и темное накрыло его. Потоптали ногами.
- На теребилку,-показался знакомым голос.
В избу, где прикрученный к стулу вожжами сидел Новосельцев, вошел Желавин. Он только что вымылся в походной немецкой бане и пообедал. Не все еще кончилось для него, и как кончится?
Новосельцев взглянул и вдруг опустил глаза. Тяжело поднимал взор.
- Никак, мертвец? - проговорил, быстро оглядывая Желавина. По одежде не изменился: в сатиновой рубахе, в галифе, в наших комсоставскях сапогах, да и с лица не стронулось прежнее: взгляд тот же- беглый, тревожный, замирал, настораживал какой-то опасностью.
Желавпн тихо зашел со спины к Новосельцеву, потрогал петли на сидевшем. Как быть? Разговор подслушивали. Не сказал бы чего лишнего учитель. Все хитро.
- Признаться, не верил, а вон ты какая стерва! - сказал Новосельцев.
- К лицу ли учителю так выражаться? - Желавин сел напротив за стол. Выдвинул ящик и достал коробку с папиросами.-Не доверил бы детей такому учителю.
Ты их партийной вере обучал, борьбой без милосердия зануздывал. Что сам и получил. А требуешь уважения.
Моли бога, собственными кишками к стулу не прикрутили. Короткая твоя песенка. Да уж и спетая. Жалковато тебя. Что ты умел? Как и я, впрочем. За что умирать-то пошел? За коммуну? За нее, значит, эшелончик под откос, коммуне польза. И себе петлю на шею. За нее. Пьянее вина: и пошатывает, а особо всякие мечты возбуждает.
- Грамоте без милосердия учили вот такие, как ты, на таких стульях,сказал Новосельцев.- Сдерут вас с нашей земли без жалости. Сила-то у нас. Породилась на мерзавцев и взошла с правдой. Не вера виновата, а неизбежное. Учил честности и добру. А имел я волю с зари до зари. За нее и пошел. А ты завидуй.
- Я и завидовал. Да мне по распределению комиссарскому не досталось... Мелкая рыбка от шума бежит, а крупная за коряги становится. Так что за корягами?
Чего-то не разгляжу, намутили.
Желавин исподлобья напастью посмотрел. Глаза голубоватым светом провкднелись перед ним.
- Что знаю, не скажу, а врать не стану,- ответил Новосельцев.
- Стало быть, очень решительно на тот свет собрался? Погоди. На этом поживи. Чего получше пока обещать не могу. Погляди на эту правду, а остальную сам доскажешь.
Желавин отдернул занавеску на окне. Сквозь дрему соломой желтела заря. Хрустально поблескивали капли на ветлах, а за обочинами, в пару вываривались кусты волчьего лыка: ягоды - нарядом под красную смородинувызревали налитой в них отравой.
* * *
После поимки Новосельцева Павлу Ловягину дали три дня на отдых. Попросил разрешения слетать к отцу.
Вот и прибыл в его сторожку.
Сидел в старом отцовском кресле.
Хлама в сторожке прибавилось. На полу свалены спинки от стульев и резные, источенные червем иожки, треснувшая ваза с голубыми ангелками, какая-то картина: темное лесное озеро, перед которым обрывалась заросшая тропка. На глади озерной цветы лилий, как будто рассыпались из венка. Рядом с рамой бутыль, оплетенная резной позеленевшей медью.
В тишине среди теней старины Павел забылся. Время погасло в нем: не было жизни и памяти о ней.
Словно бы счастливым сном успокоил его: он поразился самой этой свободе от всего, как будто зашел в ноля, далеко-далеко.
"Под снегом совсем тихо и тепло,-подумал Павел.- Ночью слушать вой метели. Хорошо. Вырваны из природы. Зачем? Или делаем что-то чудесное? Ничего".
Антон Романович поставил на стол вазу с яблоками.
- Когда в этой комнате я зажигаю свечку и смотрю, мне кажутся сокровища. Таинство,- сказал Антон Романович.- Сюда приходят посидеть большие господа. Без иллюзий нельзя. Реализм гнетет даже самого сильного и ломает. В иллюзиях наше спасение: утешение от жестокости и несправедливости жизни. Реализм и прекрасные иллюзии, а между ними разочарование и пустота. В этом истина всех трагедий.
- Пустая консервная банка,-сказал Павел.
- Ты о чем?
- Обо всем.
Антон Романович налил из графинчика в рюмки.