35131.fb2
- Ну-с, - продолжает юрист, по-прежнему не обращая внимания на ее слова, - а теперь убирайтесь вон. И подумайте дважды, прежде чем прийти сюда вновь.
- Сами подумайте! - бросает она. - Дважды, двести раз подумайте!
- Ваша хозяйка уволила вас как несносную и непокладистую женщину, говорит мистер Талкингхорн, провожая ее до лестницы. - Теперь начните новую жизнь, а мои слова примите как предостережение. Ибо все, что я говорю, я говорю не на ветер; и если я кому-нибудь угрожаю, то выполняю свою угрозу, любезнейшая.
Она спускается по лестнице, не отвечая и не оглядываясь. После ее ухода он тоже спускается в погреб, а достав покрытую паутиной бутылку, приходит обратно и не спеша смакует ее содержимое, по временам откидывая голову на спинку кресла и бросая взгляд на назойливого римлянина, который указует перстом с потолка.
ГЛАВА XLIII
Повесть Эстер
Теперь уже не имеет значения, как много я думала о своей матери живой, но попросившей меня считать ее умершей. Сознавая, какая ей грозит опасность, я не решалась видеться с ней или даже писать ей из боязни навлечь на нее беду. Самое мое существование оказалось непредвиденной опасностью на жизненном пути моей матери, и, зная это, я не всегда могла преодолеть ужас, охвативший меня, когда я впервые узнала тайну. Я не осмеливалась произнести имя своей матери. Мне казалось, что я не должна даже слышать его. Если в моем присутствии разговор заходил о Дедлоках, что, естественно, случалось время от времени, я старалась не слушать и начинала считать в уме или читать про себя стихи, которые знала на память, или же просто выходила из комнаты. Помнится, я нередко делала это и тогда, когда нечего было опасаться, что заговорят о ней, - так я боялась услышать что-нибудь такое, что могло бы выдать ее - выдать по моей вине.
Теперь уже не имеет значения, как часто я вспоминала о голосе моей матери, спрашивая себя, услышу ли я его снова, - чего страстно желала, - и раздумывая о том, как странно и грустно, что я услышала его так поздно. Теперь уже не имеет значения, что я искала имя моей матери в газетах; ходила взад и вперед мимо ее лондонского дома, который казался мне каким-то милым и родным, но боялась даже взглянуть на него; что однажды я пошла в театр, когда моя мать была там, и она видела меня, но мы сидели среди огромной, разношерстной толпы, разделенные глубочайшей пропастью, и самая мысль о том, что мы друг с другом связаны и у нас есть общая тайна, казалась каким-то сном. Все это давным-давно пережито и кончено. Удел мой оказался таким счастливым, что если я перестану рассказывать о доброте и великодушии других, то смогу рассказать о себе лишь очень немного. Это немногое можно пропустить и продолжать дальше.
Когда мы вернулись домой и зажили по-прежнему, Ада и я, мы часто разговаривали с опекуном о Ричарде. Моя милая девочка глубоко страдала оттого, что юноша был несправедлив к их великодушному родственнику, но она так любила Ричарда, что не могла осуждать его даже за это. Опекун все хорошо понимал и ни разу не упрекнул его за глаза ни единым словом.
- Рик ошибается, дорогая моя, - говорил он Аде. - Что делать! Все мы ошибались, и не раз. - Будем полагаться на вас и на время, - быть может, он все-таки исправится.
Впоследствии мы узнали наверное (а тогда лишь подозревали), что опекун не стал полагаться на время и нередко пытался открыть глаза Ричарду, - писал ему, ездил к нему, мягко уговаривал его и, повинуясь велениям своего доброго сердца, приводил все доводы, какие только мог придумать, чтобы его разубедить. Но наш бедный, любящий Ричард оставался глух и слеп ко всему. Если он не прав, он принесет извинения, когда тяжба в Канцлерском суде окончится, говорил он. Если он ощупью бредет во мраке, самое лучшее, что он может сделать, это рассеять тучи, по милости которых столько вещей на свете перепуталось и покрылось тьмой. Подозрения и недоразумения возникли из-за тяжбы? Так пусть ему позволят изучить эту тяжбу и таким образом узнать всю правду. Так он отвечал неизменно. Тяжба Джарндисов настолько овладела всем его существом, что из каждого приведенного ему довода он с какой-то извращенной рассудительностью извлекал все новые и новые аргументы в свое оправдание.
- Вот и выходит, - сказал мне как-то опекун, - что убеждать этого несчастного, милого юношу еще хуже, чем оставить его в покое.
Во время одного разговора на эту тему я воспользовалась случаем высказать свои сомнения в том, что мистер Скимпол дает Ричарду разумные советы.
- Советы! - смеясь, подхватил опекун. - Но, дорогая моя, кто же будет советоваться со Скимполом?
- Может быть, лучше сказать: поощряет его? - промолвила я.
- Поощряет! - снова подхватил опекун. - Кого же может поощрять Скимпол?
- А Ричарда разве не может? - спросила я.
- Нет. - ответил он, - куда ему, этому непрактичному, нерасчетливому, кисейному созданию! - ведь Ричард с ним только отводит душу и развлекается. Но советовать, поощрять, вообще серьезно относиться к кому или чему бы то ни было, такой младенец, как Скимпол, совершенно не способен.
- Скажите, кузен Джон, - проговорила Ада, которая подошла к нам и выглянула из-за моего плеча, - почему он сделался таким младенцем?
- Почему он сделался таким младенцем? - повторил опекун, немного опешив, и начал ерошить свои волосы.
- Да, кузен Джон.
- Видите ли, - медленно проговорил он, все сильней и сильней ероша волосы, - он весь - чувство и... и впечатлительность... и... и чувствительность... и... и воображение. Но все это в нем как-то не уравновешено. Вероятно, люди, восхищавшиеся им за эти качества в его юности, слишком переоценили их, но недооценили важности воспитания, которое могло бы их уравновесить и выправить; ну, вот он и стал таким. Правильно? - спросил опекун, внезапно оборвав свою речь и с надеждой глядя на нас. - Как полагаете вы обе?
Ада, взглянув на меня, сказала, что Ричард тратит деньги на мистера Скимпола, и это очень грустно.
- Очень грустно, очень, - поспешил согласиться опекун. - Этому надо положить конец... Мы должны это прекратить. Я должен этому помешать. Так не годится.
Я сказала, что мистер Скимпол, к сожалению, познакомил Ричарда с мистером Воулсом, с которого получил за это пять фунтов в подарок.
- Да что вы? - проговорил опекун, и на лице его мелькнула тень неудовольствия. - Но это на него похоже... очень похоже! Ведь он сделал это совершенно бескорыстно. Он и понятия не имеет о ценности денег. Он знакомит Рика с мистером Воулсом, а затем, - ведь они с Воулсом приятели, - берет у него в долг пять фунтов. Этим он не преследует никакой цели и не придает этому никакого значения. Бьюсь об заклад, что он сам сказал вам это, дорогая!
- Сказал! - подтвердила я.
- Вот видите! - торжествующе воскликнул опекун. - Это на него похоже! Если бы он хотел сделать что-то плохое или понимал, что поступил плохо, он не стал бы об этом рассказывать. А он и рассказывает и поступает так лишь по простоте душевной. Но посмотрите на него в домашней обстановке, и вы лучше поймете его. Надо нам съездить к Гарольду Скимполу и попросить его вести себя поосторожней с Ричардом. Уверяю вас, дорогие мои, это ребенок, сущий ребенок!
И вот мы как-то раз встали пораньше, отправились в Лондон и подъехали к дому, где жил мистер Скимпол.
Он жил в квартале Полигон в Сомерс-Тауне *, где в то время ютилось много бедных испанских беженцев, которые носили плащи и курили не сигары, а папиросы. Не знаю, то ли он все-таки был платежеспособным квартирантом, благодаря своему другу "Кому-то", который рано или поздно всегда вносил за него квартирную плату, то ли его неспособность к делам чрезвычайно усложняла его выселение, но, так или иначе, он уже несколько лет жил в этом доме. А дом был совсем запущенный, каким мы, впрочем, его себе и представляли. Из решетки, ограждавшей нижний дворик, вывалилось несколько прутьев; кадка для дождевой воды была разбита; дверной молоток едва держался на месте; ручку от звонка оторвали так давно, что проволока, на которой она когда-то висела, совсем заржавела, и только грязные следы на ступенях крыльца указывали, что в этом доме живут люди.
В ответ на наш стук появилась неряшливая пухлая девица, похожая на перезрелую ягоду и выпиравшая из всех прорех своего платья и всех дыр своих башмаков, и, чуть-чуть приоткрыв дверь, загородила вход своими телесами. Но, узнав мистера Джарндиса (мы с Адой даже подумали, что она, очевидно, связывала его в своих мыслях с получением жалования), она тотчас же отступила и позволила нам войти. Замок на двери был испорчен, и девица попыталась ее запереть, накинув цепочку, тоже неисправную, после чего попросила нас подняться наверх.
Мы поднялись на второй этаж, причем нигде не увидели никакой мебели; зато на полу всюду виднелись грязные следы. Мистер Джарндис без дальнейших церемоний вошел в какую-то комнату, и мы последовали за ним. Комната была довольно темная и отнюдь не опрятная, но обставленная с какой-то нелепой, потертой роскошью: большая скамейка для ног, диван, заваленный подушками, мягкое кресло, забитое подушечками, рояль, книги, принадлежности для рисования, ноты, газеты, несколько рисунков и картин. Оконные стекла тут потускнели от грязи, и одно из них, разбитое, было заменено бумагой, приклеенной облатками; однако на столе стояла тарелочка с оранжерейными персиками, другая - с виноградом, третья - с бисквитными пирожными, и вдобавок бутылка легкого вина. Сам мистер Скимпол полулежал на диване, облаченный в халат, и, попивая душистый кофе из старинной фарфоровой чашки хотя было уже около полудня, - созерцал целую коллекцию горшков с желтофиолями, стоявших на балконе.
Ничуть не смущенный нашим появлением, он встал и принял нас со свойственной ему непринужденностью.
- Так вот я и живу! - сказал он, когда мы уселись (не без труда, ибо почти все стулья были сломаны). - Вот я веред вами! Вот мой скудный завтрак. Некоторые требуют на завтрак ростбиф или баранью ногу; а я не требую. Дайте мне персиков, чашку кофе, красного вина, и с меня хватит. Все эти деликатесы нужны мне не сами по себе, а лишь потому, что они напоминают о солнце. В коровьих и бараньих ногах нет ничего солнечного. Животное удовлетворение, вот все, что они дают!
- Эта комната служит нашему другу врачебным кабинетом (то есть служила бы, если б он занимался медициной); это его святилище, его студия, объяснил нам опекун.
- Да, - промолвил мистер Скимпол, обращая к нам всем поочередно свое сияющее лицо, - а еще ее можно назвать птичьей клеткой. Вот где живет и поет птичка. Время от времени ей общипывают перышки, подрезают крылышки; но она поет, поет!
Он предложил нам винограду, повторяя с сияющим видом:
- Она поет! Ни одной нотки честолюбия, но все-таки поет.
- Отличный виноград, - сказал опекун. - Это подарок?
- Нет, - ответил хозяин. - Нет! Его продает какой-то любезный садовник. Подручный садовника принес виноград вчера вечером и спросил, не подождать ли ему денег: "Нет, мой друг, - сказал я, - не ждите... если вам хоть сколько-нибудь дорого время". Должно быть, время было ему дорого - он ушел.
Опекун улыбнулся нам, как бы спрашивая: "Ну можно ли относиться серьезно к такому младенцу?"
- Этот день мы все здесь запомним навсегда, - весело проговорил мистер Скимпол, наливая себе немного красного вина в стакан, - мы назовем его днем святой Клейр и святой Саммерсон. Надо вам познакомиться с моими дочерьми. У меня их три: голубоглазая дочь - Красавица, вторая дочь - Мечтательница, третья - Насмешница. Надо вам повидать их всех. Они будут в восторге.
Он уже собирался позвать дочерей, но опекун попросил его подождать минутку, так как сначала хотел немного поговорить с ним.
- Пожалуйста, дорогой Джарндис, - с готовностью ответил мистер Скимпол, снова укладываясь на диван, - сколько хотите минуток. У нас время - не помеха. Мы никогда не знаем, который час, да и не желаем знать. Вы скажете, что так не достигнешь успехов в жизни? Конечно. Но мы и не достигаем успехов в жизни. Ничуть на них не претендуем.
Опекун снова взглянул на нас, как бы желая сказать: "Слышите?"
- Гарольд, - начал он, - я хочу поговорить с вами о Ричарде.
- Он мой лучший друг! - отозвался мистер Скимпол самым искренним тоном. - Мне, пожалуй, не надо бы так дружить с ним - ведь с вами он разошелся. Но все-таки он мой лучший друг. Ничего не поделаешь; он весь - поэзия юности, и я его люблю. Если это не нравится вам, ничего не поделаешь. Я его люблю.
Привлекательная искренность, с какой он изложил эту декларацию, действительно казалась бескорыстной и пленила опекуна, да, пожалуй, на мгновение и Аду.
- Любите его сколько хотите, - сказал мистер Джарндис, - но не худо бы нам поберечь его карман, Гарольд.