35215.fb2
"Вурмбрандт!" - комендант позвал меня. Пока он бродил по тюрьме, он услышал о том, что произошло в камере. Охранник узнал меня, самого высокого в камере, но в полутьме не мог установить, кто был нападающим. "Вурмбрандт, кто это был?"
Я дотронулся до своих израненных губ и сказал, что не смогу на это ответить.
"Почему нет?" "Как христианин, я люблю своих друзей и прощаю их. Я не донесу на них".
"Тогда ты - идиот", - выпалил Дорабанту.
"В этом вы правы, - сказал я, - каждый человек, кто не является христианином от всего сердца, идиот".
"Неужели ты меня называешь идиотом?" - прогремел комендант.
"Этого я не говорил. Я только выразил мнение, что не являюсь таким хорошим христианином, каким должен бы быть".
Дорабанту ударил ладонью по лбу: "Увести его, 30 ударов!"
Когда я вернулся в камеру, охранники все еще были заняты тем, что расспрашивали заключенных. И поскольку не последовало показаний, никого больше не наказали. Но с этих пор у меня уже не было столько помех, когда я пытался проповедовать.
Рассказы и действительность
Камера была переполнена, и я был зажат на нарах между двумя мужчинами. Они спорили меж собой, словно хищные птицы во время линьки, запертые в одной клетке. Высоких худой эксфельдфебель расстрелял сотни евреев, выполняя приказ.
Его противник - Василе, "экономический саботажник", возлагал на Григоре всю ответственность за причиненную ему несправедливость. Василе, маленький и тощий, очень быстро нашел уязвимое место своего противника. Его лицо искажалось, выражая торжество, когда он извергал слово: "Убийца!" Григоре отворачивался и не мог найти ответа.
Я сказал Василе: "Зачем ты так говоришь? Он - старый и больной, и мы не знаем, где он будет проводить вечность. Если он будет у Иисуса, то ты оскорбляешь будущего небожителя. А если ему суждено попасть в ад, то зачем ты своими проклятиями увеличиваешь его страдания?"
Вор удивленно посмотрел на меня: "Разве вы не знаете, сколько русских евреев застрелил этот мерзавец?"
"Но это же случилось 20 лет тому назад во время страшной войны, возразил я. - За это он заплатил 15-ю годами тюрьмы, голода и побоев. Будешь ли ты называть меня клоуном за то, что я, будучи трехлетним ребенком, кувыркался, или неграмотным, оттого, что в четыре года я еще не мог читать? Это дело прошлое".
Василе был рассержен. На следующий день одна группа, находившаяся неподалеку от меня, стала рассуждать о том, чтобы они сделали с русскими, если бы представилась такая возможность.
"Повесить - это слишком мягко для них! - завизжал Василе. - Содрать кожу с живых - вот это было бы как раз для них".
Наконец, я не смог этого выносить и сказал им, что нельзя так обращаться ни с русскими, ни еще с кем-либо.
"Но еще вчера, - протестовал Василе, - вы взяли под свою защиту человека, который убил сотни русских, а теперь утверждаете, что убивать русских - это неправильно".
Воспоминание о своих преступлениях делало Григоре крайне несчастным. "Значит, это и есть искупление, если я так сильно страдаю и буду вынужден еще здесь страдать?"
"Да, Библия говорит, что тот, кто пострадал своим телом, искупил грех". Я рассказал ему о нищем Лазаре, который страдал и попал в рай. "Если вы верите в Христа, вы спасетесь", сказал я потом.
"Люди здесь думают иначе, - сказал Григоре. - А как же с Эйхманом [35], которого они повесили в Израиле?" "У нас нет доказательств, что он страдал, но, в любом случае, я придерживаюсь мнения, что нельзя сажать человека на скамью подсудимых из-за преступления, совершенного так давно. Он может измениться. И я уверен, что многие евреи думают также". (Только год спустя я услышал, что великий еврейский мыслитель Мартин Бубер заявил протест против смертного приговора Эйхману).
Григоре сказал: "Я уже больше не тот, потому что раскаялся в своих поступках. Однако другие, пожалуй, готовы совершить то же самое снова".
"Никого нельзя наказывать за то, что он мог бы совершить в будущем. Злость - это часть нашего существа. Некоторые из самых плохих людей обладают в то же время большими добродетелями, и вы, Григоре, также".
Эта мысль немного развеселила его. Нередко в нашей камере звучал также и смех. Радость свидетельствует о Божьем присутствии в человеке, радость же без веры - необъяснима.
Профессор Попп
Когда прибыла новая группа заключенных, то, к своему ужасу, я узнал среди них профессора Поппа. Он выглядел больным и еле-еле передвигался. После амнистии 1956 года мы больше не встречались с ним, а мои письма к нему оставались без ответа. В тот же вечер Попп объяснил мне причину.
Он, как и многие другие заключенные, выпущенные на свободу, кинулся в погоню за удовольствиями. "Я был как изголодавшийся! - рассказывал он. - Я боялся, что моя жизнь уже прошла. Я должен был доказать самому себе, что могу еще радоваться. Я истратил свои деньги, слишком много пил и оставил свою жену ради более молодой. Потом я сожалел об этом; я не забыл, что было ценно для меня, как христианина. Я хотел разыскать вас, но вы были далеко. Таким образом, я рассказал обо всем другому пастору и сказал, что коммунизм повинен в том, что наша страна гибнет. Он выслушал меня, а потом донес".
Попп был снова приговорен к тюремному заключению на 12 лет. Его первое пребывание в тюрьме раскрыло его внутреннюю силу и все хорошее. Тогда он, как морская птица, поднимался ввысь против ветра, и опускался снова, когда ветер стихал. Но теперь его воля была слабой. Я пытался вернуть его к Богу, однако жизнь казалась ему совершенно бессмысленной.
Он рассказал, что вскоре после своего осуждения, он был оповещен о своих "торжественных похоронах". Это было новшеством в жизни Народной республики. Когда контрреволюционер попадал в тюрьму, партийный работник созывал его коллег, друзей и членов семьи и объявлял собравшимся: "Товарищи, этот человек мертв - для всех и навсегда. Мы здесь собрались для того, чтобы похоронить воспоминание о нем". Одно за другим разоблачались его преступления против государства перед "скорбящими". Дочь Поппа, которая была вдовой, тоже принимала в этом участие. Если бы она отказалась, то наверняка потеряла бы свою работу, а она была матерью троих маленьких детей.
На следующий день Поппа прикрепили ко мне на работу. Мы должны были шваброй тереть пол большой камеры от одного конца до другого. Мы уже было почти закончили работу, когда заключенный, назначенный охранниками старшим по комнате, подошел к нам и ногой опрокинул ведро с грязной водой. "Теперь начинайте еще раз сначала!" - сказал он. Наконец пришел охранник инспектировать. Он схватил старшего по комнате, наклонил его лицом вниз, где было немного грязи, которую принес сам же своими сапогами. "Грязь!" прорычал он. И так мы терли пол еще в течение часа под пинками и оскорблениями старшего по комнате. Угнетенный - это худший угнетатель.
Попп дрожал от усталости, видно, это происшествие было ему не под силу.
Чтобы отвлечь его внимание, я познакомил его за едой с пастором Гастоном. На лице Гастона возникло выражение ужаса. Попп отвернулся и закрыл глаза.
Со временем профессор все больше уходил в себя. Мы должны были заставлять его есть и помогать ему каждое утро справляться со своими делами. Он не смеялся, не плакал и ни коим образом не участвовал в жизни обитателей камеры. Но однажды утром, раздраженный насмешливым замечанием нашего старшего по комнате, Попп вцепился ему в горло и стал его душить, как сумасшедший, пока два охранника не избили его дубинками. Без сознания его доставили в отделение для больных. На следующий день мы узнали, что он умер.
Жизнь после смерти
Этот трагический случай опечалил всех нас. Пока одни молились по православному обычаю за душу Поппа, Гастон молча лежал на своих нарах. Когда я начал говорить о вечной жизни, он встал и отошел в другое место.
В этот вечер в камере говорили о жизни после смерти. Спросили Гастона, что думал он по этому вопросу.
"Прогрессивные униаты не верят в жизнь после смерти", сказал он.
"Но мы сейчас разговариваем не с прогрессивными униатами, - возразил я, - мы разговариваем с вами. Мы хотим иметь мужество быть самими собой. Не всегда мы - католики, мы протестанты, мы - румыны!.."
"Ну, хорошо, лично я в это не верю".
"Когда вы говорите о личном мнении, - сказал я, - то это первый шаг к вере, потому что личность - это величайший дар Божий людям; это единственное, что останется, в то время, как тело подвержено изменениям. Атомы кислорода и воды одинаковы в моем и вашем теле. Мою и вашу температуру тела можно измерить одинаковым прибором. Вся физическая энергия, химическая, как и электрическая, у одного человека такая же, как и у другого. Но мои мысли, мои чувства, моя воля свойственны мне одному. Физическая энергия это как бы карта покера без тиснения. А духовная энергия похожа на монету, носящую изображение короля. На каком основании она должна разделять судьбу тела?"
Флореску, сидевший на табуретке, изрыгнул непристойное ругательство и сказал: "Я верю в то, что могу увидеть, попробовать и почувствовать. Мы все - лишь только материя, как этот кусок дерева, на котором я сижу. Когда умираешь, тогда как раз и конец рабочего дня!"
Я подошел к нему и ударил ногой по табуретке, на которой он сидел.
Табуретка отлетела в другой угол, а Флореску с глухим шумом ударился о пол. Разъяренный, он снова встал на ноги и хотел броситься на меня, но другие заключенные удерживали его.
"Что это должно значить?" - свирепо воскликнул он.
"Ты же утверждал, что ты такая же материя, как табуретка, мягко возразил я, - но табуретка не пожаловалась ни единым словом".
Раздался смех, который подхватил даже Гастон.
"Прости меня, Флореску, - сказал я, - я только хотел доказать, что материя не реагирует ни на любовь, ни на ненависть и этим существенно отличается от нас".
Флореску некоторое время дулся, а потом снова прервал нас: "Возможно, я смог бы поверить, если бы умершие однажды вернулись и поговорили со мной".