35216.fb2
Он с подчеркнутой неторопливостью сложил нож и засунул его в карман брюк. Ткнул пальцем в ремень:
- Я и подумал: ну к чему он тут? Так только, болтается зря... Все равно после войны новые вагоны будут. Это уж точно.
Отнюдь не желая открыть шлюзы старческой болтовне, Гонза зябко забился в угол у двери. Отличное место: наискосок, через дверное стекло, он мог видеть девушку, мог беспрепятственно смотреть на нее, обращаться к ней с долгим, взволнованным монологом - только бы замолчал этот старикашка. Смешно. Подумаешь, ремень. Мне-то что? Везде воруют - на заводе уголь крадут целыми вагонами, топить-то нечем, все крадут: железо, лаки, резцы, лампочки, уголь, рабочее время, и все об этом знают, и никто слова не скажет; воруют даже такие люди, которым это раньше и в голову бы не пришло.
- Ты не думай, я не воришка... Таких мыслей ты не допускай, несправедливо это будет, малый...
- Да ради бога, на здоровье.
- Я ведь только для ботинок. Понял? Гляди - вот так выкроить, и готовы две набойки. И сойдет для грязи. Если это останется между нами, я тогда... - он изобразил, как перерезал бы ремень. - Чик - и готово!
- Отстаньте от меня, - сердито сказал Гонза. - Ничего я не видел. Я спать хочу.
В тишине монотонно постукивали кастаньеты колес, паровик втаскивал вагоны на холмы предместья, сипло вздыхая.
Светало. Где-то хлопнули дверью, разнесся хриплый кашель - и опять бормочущая тишина и ритм, от которого опускаются веки, наливаясь горячей тяжестью, и слабеет тело в сладкой истоме. Гонзе так знакомо это промежуточное состояние между сном и бодрствованием. Заменитель, эрзац - не более. Но со временем научаешься спать в любом положении: скорчившись, зарывшись в мешки на крыше малярки, на стульчаке в уборной, уткнувшись лицом в ладони, в раздевалке на калориферах центрального отопления, стоя, как лошадь; со временем все это складывается в целостную систему, ты делаешься мастером молниеносного засыпания в любом положении, на самое короткое время - пожалуй, ты ухитрился бы заснуть даже вися вниз головой, как летучая мышь, или на ходу, на бегу даже. Достаточно закрыть глаза - и падаешь, падаешь... А потом в испуге схватываешься, что вот-вот брякнешься башкой в тарелку с похлебкой - стоп! И приходишь в себя от всех этих снов и засыпаний, от дрем и дремот, полуснов и четвертьснов - с выпотрошенным мозгом, с жарким пятном на лице, а во рту у тебя собралась слюна. Но даже и в таком минутном сне есть известное облегчение. В нем - бегство. Бегство! Начинаешь вдруг воспринимать все острые углы жизни как-то сглаженно, как нечто далекое; через блаженно отрешенное сознание твое свободно льются представления обо всех цветах, всех ароматах, всех звуках - представления, не связанные меж собою ничем, что помешало бы воспринимать их, - и ты в этом особом состоянии гипноза то всплываешь, то погружаешься, как водолаз, и падаешь на дно, и тогда какой-нибудь посторонний резкий звук мгновенно выносит тебя на поверхность сознания, в настоящее - к утреннему пригородному поезду, к силуэту девичьей фигуры в коридоре, а потом ко всему этому припутываются вчерашние лица, они приближаются и уплывают - вот Павел, вот лица тех, кто был у Коблицев на вечеринке, и Бацилла, и все остальные, которых свели друг с другом завод, военное время, и даже обшарпанная кофейня, где еще немножко топят; потом всплывает обрывок из Брамса, и треск шаров на бильярде, и плеск ночного ливня за бумажными шторами затемнения...
Она едет в том же поезде, ему достаточно приоткрыть, веки, глянуть сквозь щелочку, но лучше закрыть глаза, так он видит ее явственнее, совсем живую. Вот мелькнула она между стапелями, в тесных рабочих брюках, в платочке; в руке несет тигель с заклепками. Он издалека узнает ее шаги. Движутся одни ее ноги: туловище, плечи и прямая шея остаются в непостижимом покое. И все же нет и намека на неестественность в такой походке. Гляньте, говорит кто-то, как выступает! А Гонза ест ее глазами, и приходит ему на ум Настасья Филипповна из «Идиота». Точно! В ней гордая красота Настасьи, и чужие взгляды она несет на себе так, будто их не замечает. Темные, чуть, чуть раскосые глаза устремлены вперед без интереса, без удивления, будто смотрят сквозь предметы и сквозь тебя-куда-то далеко, но в них ты не найдешь высокомерия. Скорее это сдержанность. Весь день она среди людей, в грязи и грохоте фюзеляжного цеха, и все же как-то странно одинока, замкнута в невидимом кругу, в который не пускает никого, равнодушная к окружающей грубости, безучастная к сальным взглядам, которыми ее ощупывают. Ее безучастность внушает особое уважение, хотя на первых порах это свойство дразнило тех, кому незнакомо чувство неловкости. Многие из фюзеляжного цеха пытались познакомиться с ней поближе, но никто не преуспел. Эта свинья Пепек Ржига пытался назначить ей свидание. А после неудавшейся атаки презрительно сморщил свой пятачок и выразился так: «Маркиза! Цену себе набивает! А я вам говорю: шкура она. Ей подавай хахаля с деньжатами. Знаю я таких».
Доказательств такого нелепого обвинения не было, но прозвище пристало к ней. Маркиза!
Спать! Кончится эта треклятая война - зароюсь в одеяло и буду дрыхнуть три года без перерыва! Кто попробует разбудить - убью.
Хоть раз выспаться досыта! Что там все бормочет этот надоедливый старик?
Гонза повернул голову к дверям, приоткрыл свинцовые веки. Она все еще стояла в коридоре, и день уже высветлил ее лицо. Он видел, как она вынула из кармана пальто сложенную бумажку - верно, письмо, - внимательно перечитала и положила обратно. Потом вытащила смятый платок и высморкалась. Гонза невольно улыбнулся, будто застиг ее на бог весть какой слабости. Это было так трогательно-обыкновенно. Видишь, чего же в ней таинственного? Навоображал бог знает что, а она самая обыкновенная, и, может быть, к ней можно подойти, и...
Послушай, кто ты? Ты мне нравишься. Ты не такая, как все. Если б ты знала, чего только я не выдумал о тебе! Еще, пожалуй, посмеешься надо мной. Только объясни ты мне, почему я до сих пор не могу просто подойти к тебе, заговорить? Я ведь не желторотый гимназистик! Знаю ли я тебя? Могу ли я сказать, что знаю человека, если прочитал его имя на карточке, на которой отбивают час прихода и ухода, если человек этот дни и ночи у меня на глазах, но я не обменялся с ним еще ни единым словом? И для которого я до отчаяния не существую? Впрочем, с чего замечать именно меня? Чем я могу тебя заинтересовать? Лицо, каких сотни, ни красивое, ни бросающееся в глаза безобразием, обыкновенное лицо. Знаешь, а я ведь еще не слышал твоего голоса!.. Есть в тебе что-то такое, что несказанно волнует меня, притягивает и в то же время зажимает рот непонятной застенчивостью - ничего подобного я не испытывал с другими девушками. Я часто пробовал выговорить вслух твое имя: Бланка. Легкое, прозрачное имя, в нем вкус ветра. Но что я знаю о тебе? Какую-то чепуху, сплетни, грубые замечания ребят... Вот если бы ты дала мне совет... Я застенчив до дикости и порой завидую тем, кто не так чувствителен, у кого шкура потолще, которые просто не понимают, что ставят другого в неловкое положение. Эти не знают препон. Может, во мне есть какая-то дурацкая гордость и потому я боюсь поражений. В сущности, я и себя-то не знаю. О себе я знаю всего лишь несколько неинтересных и малозначительных подробностей. Зовут меня Ян, ребята чаще называют Гонзой , [1]я живу, дышу... и не знаю себя. То мне кажется, что я никакой, то - очень сложный, и если б меня заставили написать что-нибудь о самом себе, о своем характере, о том, чего ищу, - я изжевал бы от растерянности немало карандашей. Добрый я? Или злой? Гордый? Скромный? Все это есть во мне, до невозможности перемешанное, не отграниченное, не решенное. Я строящееся здание и понятия не имею, каким оно будет готовое. Труслив я? Или смел? Откуда мне знать? Бывают всякие дурацкие мечты, и порой мне кажется, что я вовсе еще и не жил, что я скорее наблюдатель, очевидец того, как живут другие, а не человек с собственной историей. Я, в сущности, только жду. А больше в этой помойке я и не могу ничего делать. Но разве ожидание - жизнь? Сомневаюсь. Жизнь будто отложена на неопределенное время. Вот после... Но хватит, поговорим о тебе! Что ты? Замужем? Любишь ли кого-нибудь? Я этого боюсь. Ты тоже одинока? Почему люди теперь так одиноки? Оттого что война? А как было до войны? Я совсем не помню. Когда эти явились, я был сопливый мальчишка, лет четырнадцати-пятнадцати, подросток с угрями на лбу. Влюблялся в лицо на экране, вид женских ног волновал меня, я думал о смерти и страстно желал, чтоб мне было уже двадцать лет, и я мечтал о том, кем я стану. Это будет грандиозно! Мир и его беды очень отдаленно затрагивали меня. И влипли мы во все это, желторотые юнцы, ткнулись носом и мыкаемся в этом бедламе, и кто-то гонит нас взашей, развеяло нас ветром по заводам протектората, по всем уголкам рейха. Что делать? Ждать? Вот после... Как это понять? Где это «после»? И в чем? В книгах, которые случай вложит в твои руки? Не знаю. В себе? Сомневаюсь. Каждый ищет по-своему, но ищем все мы, хотя большинство из нас не сознает этого и прикидывается циничными грубиянами. Выжить, выжить - так писал Карел из Эссена после очередного налета. В этом вся штука, Гонза! Если бы ты пережил такое, как я, понял бы. Только дураки да книжники-мечтатели вопрошают о смысле жизни. А в чем ему быть, смыслу-то? В воздухе, которым мы дышим, в еде, в любви, если таковая существует, в голом факте бытия... Вопросы... У тебя тоже столько вопросов? Может, я ошибаюсь, но кажется мне, все стало бы легче, умей я сблизиться с тобой. Что может найти человек, когда он один? Не нужен никому, ни для чего? И я внушаю себе, что вдвоем мы могли бы что-нибудь найти. Что-то такое, чему можно было бы верить - вероятно, нашли бы уверенность или хоть основание для того, чтобы жить. Смысл. Или я псих? Хоть бы ты посмеялась надо мной - по крайней мере заметила бы, по крайней мере я существовал бы для тебя! Почему ты всегда только молчишь? Отчего вдруг такая странная тишина?
Действительно, была тишина. И она разбудила его: уже совсем светло, и поезд покорно стоит на станции, и под окном по шлаковой дорожке скрипят поспешно шаги; за полотном - задние ворота завода, и по деревянному мосту над путями ползет толпа.
Гонза нащупал портфель, протер глаза. Спал, как сурок. В коридоре у окошка никого не было, и в купе Гонза остался один. Старикашка испарился как бесплотный призрак, и Гонза мог бы принять его за сонное видение, если б на месте ремня не болтался под оконной рамой куцый обрывок кожи.
Осторожно нажать на педали - сколько раз читал об этом в брошюрке? слегка отвести рычаг, и самолет послушно ляжет набок, земля опрокинется огромная, бескрайняя плоскость наискось приклеится к крылу и со свистом понесется назад, испещренная узором узеньких речек, ручьев и дорог, с телеграфными столбами не больше спички. Неверное движение, и крыло со зловещим треском врежется в лесной массив. Спокойно! Высота шестьсот пятьдесят, скорость триста, мотор «Вальтер Кастор» гудит со шмелиной назойливостью...
- Сколько нахалтурил?
Войта вздрагивает, моргает светлыми ресницами, таращась на Падевета. Потом соображает, что вопрос относился к электроплиткам, и смущенно отнимает руки от железных перил, с помощью которых управлял самолетом. Простуженным голосом бурчит:
- Двадцать.
- Маловато. - Ток выключали.
Войта отвернулся - болтать не хотелось. Совсем, совсем он в другом мире. Высоко, далеко... И нет никакой войны. Он сейчас где-то впереди самого себя, и двенадцать часов ночной работы у него в теле. Ночью его выставили из амбулатории, фельдшер сунул градусник: температуры нет - проваливай!
Войта нажимает ладонью на рычаг, и машина со сказочной легкостью лезет вверх, в синюю пропасть, все выше, выше, а он насвистывает, подхваченный вихрем, и кричит, кричит от счастья, и кровь стремительно пульсирует в жилах он живет! Резкий поворот - теперь вниз, человек и машина мягко снижаются... Загремел вниз по лестнице, ушам больно...
- Шляпа! Глаза раскрой...
...а там, вдали, уже выкруглились крыши ангаров, уж виден мешок, набрякший ветром. Там его ждут. Быть может, ждет и она. Побежит навстречу по скошенной траве, в легком летнем платье с синими крапинками, ветер откинет ей волосы, и она издалека махнет ему рукой. Нет, махать она не будет. Не будет. Он знает это, и это царапнет его где-то внутри, но он только сожмет губы, отведет от себя рычаг, уменьшит подачу газа. Свист у ангара...
...а за окошком, полуслепым от грязи, с тягостной медлительностью проплывают картины - скучные, сто раз виденные, грязь, море грязи, облупившиеся домики, кроличьи шкурки сушатся на заборах, треснувшая стена старого кабельного завода, трубы и опять трубы, аэродром соседнего завода, несколько промокших «мессеров», раскисшие поля; в неглубоких ложбинах-грязные лоскутья снега, и лужи, и иззябшие деревья.
Вот тебе и мечтай.
Автобус стонет от напряжения, трясет на ухабах свою человечью начинку, воняет древесным газом... Посадочная площадка с головокружительной быстротой подстилается под крылья, блестит, как река на солнце... Вот первые виллы предместья мелькнули за окном - сонные, исхлестанные ветрами, расслезившиеся предвесенним дождем. Сел. Мотор еще раз грозно взревел и, стих. Войта снял руки с рычагов управления, но никто, не ждет его, никто не ликует-просто автобус извергнул его в ветреную сырость, и все.
Топай, наземная крыса!
Час пути туда, час обратно.
Еще с угла, увидел гордую виллу. Двухэтажный ларец с мезонином. Тот, кто строил дом, не скупился на жилую площадь, на кирпичи. И вышло: не монументальность, но огромность, правда, чуть аляповатая, однако и не совсем уж безвкусная. Расчлененный фасад с полустершейся надписью: «Гедвига». Вилла стоит на холме. Из окон второго этажа открывается широкий вид - река, набережная, силуэт Вышеграда; из зимнего сада - Смиховская низина и горстки вилл на противоположном склоне. Для того, кто передвигается на своих двоих, путь от трамвайной остановки достаточно длинен: по крутым улочкам мимо особняков бывших богачей. В домах, принадлежавших лицам неарийского происхождения, поселились немцы - генералы и прочие могущественные особы. Ветер гуляет здесь даже тогда, когда ниже, в городе, царит полное безветрие. Просто как назло, говорила мама.
Из трубы тянулся к небу дымок; у калитки Войта столкнулся с паном Кунешем - с паном полковником, как его величали на вилле. Кунеш запрещал теперь называть себя так, да теперь это уже и не соответствовало истине: Кунеш снял элегантный полковничий мундир в тридцать восьмом. Ныне он сидит за перегородкой почтового отделения, штампует конверты... От былой роскоши остались у него только выправка да еще отрывистая манера разговаривать.
Впрочем, в последние годы он редко открывал рот. Старый холостяк с седыми висками, франт довольно облезлый. Он доводится братом милостивой пани и потому бесплатно живет, в мансарде; он поселился там со своей престарелой овчаркой и воспоминаниями о минувшей славе, не менее полинялыми, чем его собака. Он никому не мешает - живет себе тихохонько, и только одного не выносит: это чтоб в его присутствии упоминалось о политике, о положении на фронтах и тому подобное. Он лично проследил, чтобы в доме во всех приемниках удалили устройства, принимающие на коротких волнах; решительно и без лишней сентиментальности велел убрать портреты прежних государственных деятелей, все охотничье оружие и даже безобидные духовые ружья и пугачи - короче, все, что хоть отдаленно напоминало оружие.
Однажды Алена, с прозрачным намерением подразнить его, спросила как-то на лестнице:
- Дядя, когда же немчура сядет на горшок? Вы, как бывший маршал, должны в этом разбираться. Кунеш так и застыл на ступеньках.
- Вы... вы все рехнулись! - в страшной тревоге прохрипел он. - Неужели не помните, кем я был? Мне в десять раз больше грозит опасность, чем любому штатскому! Напротив, через улицу, живет полковник их авиации... Вы что, хотите моей гибели? Хотите выжить меня отсюда? Что ж, я уйду... - с трагическим жестом закончил он и склонил голову.
И вид у него был такой убитый, что милостивая пани резко прикрикнула на дочь; с тех пор «полковника» оставили в покое.
- ...ссте.
Кунеш узнал Войту, приветливо кивнул ему и побрел вниз по улице. На коротком поводке он вел своего собачьего патриарха, в другой руке нес банку из-под варенья, собираясь купить дафний для своих рыбок. Пес, уныло взглянув на хозяина, остановился у излюбленного каштана и с трудом поднял заднюю ногу.
Сад одичал, от него веяло грустью запустенья. Войте вспомнились другие времена. Тогда струйка фонтана дерзко устремлялась к небу, щебет птиц сливался с хлопотливым постукиванием маленькой ветряной мельнички. А теперь на облысевшем газоне гниют прошлогодние листья, и каменная наяда посреди высохшего бассейна бесстрастно усмехается ненастному утру.
В вестибюле Войта увидел Алену.
Она спускалась вприпрыжку - никогда не умела сходить по лестнице медленно.
Войта поспешил к ступенькам, ведущим в подвальный этаж.
- Привет, Войтина!
Он не поверил своим ушам. А она подбежала, чуть-чуть запыхавшись, остановилась в конце лестницы - рука на гладких перилах, странная улыбка на губах. Вид у нее невыспавшийся, но бледное лицо красиво оттенял синий дождевой плащ.
- Привет.
Минутка молчания затянулась. Войта упрямо стиснул зубы.
Ее лицо медленно открывалось через улыбку; было в нем обычное кокетство, но и еще что-то.