35216.fb2
- Выкладывай сигарету, толстопузый! Это входная плата. А то ты два места занимаешь.
Милан держал себя с Бациллой свысока - толстяк был сыном преуспевающего адвоката и, следовательно, в глазах Милана прихвостнем ненавистных буржуев.
Бацилла втиснулся рядом с ними, трусливо съежился под неумолимым взглядом.
- Нету у меня, честное слово! Да ведь ты и не куришь! - неудачно возразил он своему тирану.
- Вот что значит буржуй! - вскипел Милан. - А других тут что, нету? В нем ни капли солидарности, ребята! И завтрак сожрал где-то в углу! Это уж железно.
Гонза неподвижно смотрел на солнечный пейзаж, раскрывавшийся перед ним; смутные слова носились у него в голове, он их ловил, строил из них фразы. Он вернулся мысленно к незаконченной «Балладе». Как писать? Начать с середины, in medias res, как говорили древние, и разворачивать назад! И зачем героине имя Клара? Такое претенциозное имя, у-у! Почему ей не быть, допустим, Марией? Представь-ка ее еще раз... Никак не получается... Черт, почему опять завыли сирены? Короткие, панические вскрики, мелкими волнами... Непосредственная опасность - значит, они где-то близко. А вдруг...
- Вон они! - взволнованно крикнул рядом рабочий в плоской кепке, показывая пальцем вверх.
Сирены разом смолкли, в напряженной тишине слышен был слабый посвист ветра. «А вдруг?» - в такие минуты эта мысль приходит всем, и люди касаются друг друга взглядами. Да нет, ничего не будет. Где они?
Вон, вон, разиня!
Не вижу... Ах, есть, вон они!
Ну и высота, братцы...
Гонза высунул голову из-за свода туннеля, но сначала не увидел ничего. Сверкающая синева ударила по глазам, зажмурился. А потом: серебряный треугольник, поблескивающий на полуденном солнце, одно звено, второе, а вон и третье... Серебряные крестики чертили небосвод на головокружительной высоте, оставляя за собой размытый белый след - борозды в голубой пашне. Самолеты приближались, и мир полнился отдаленным еще, однообразным гудением, оно усиливалось, раздражало нервы... А вообще-то красивое зрелище... Вот они над заводом - Гонза скользнул взглядом вниз - сейчас посыплют... Нет, нет... Завод лежал в мелкой ложбине, как дура курица, которая купается в пыли и не подозревает, что над нею парит ястреб.
За спиной заговорили, Милан завел беседу с какой-то девушкой.
- Идите сюда, - сказал он ей, - как падать начнет, будем руками ловить!
Потом ее голос - мягкий, удивительный, теплый альт в этом всесветном гудении. Он не разобрал ни слова и не обернулся.
- Вы незнакомы? Это Павел... А вот наш Бацилла. Его только так и зовут. Просто - Бацилла.
Короткий смех гулко разнесся под сводом, кто-то смешно чихнул. Гром самолетов достиг апогея, от него дрожал воздух.
- А там Гонза стоит, - услышал Гонза. - Не мешайте ему, опять он ветру кудри завивает... Гонза! - И Милан ткнул его под ребро.
Гонза быстро обернулся и, холодея от странного испуга, понял, что совсем близко видит ее лицо.
Слышишь? Грохот над миром, и где-то там должна быть она, затерянная в развалинах - уже не отвечает... Молчит, а ты тут жмешься в вонючем маленьком туннеле, руки твои висят, и давит неясное чувство вины. Да, вины. Лишний ты. Беспомощный. Щенок.
- Что ж ты молчишь? - безмолвно вопрошал Павел, хоть и предугадывал, что отклика не будет. Так было и вчера, и позавчера, и неделю назад. Хоть камень ногтями царапай! За что? Упрекаешь? Если б я знал, где тебя найти, то пусть что угодно... Отговорки? Нет. Просто не знаю, как быть дальше. Сколько гадости, трусости, расчетливости... Что-то тут не в порядке. Но что делать? Выбежать на улицу, придушить первого попавшегося их солдата? Руками сорвать рельсы со шпал? Сломать мост? Действие - какое угодно, любое - все лучше, чем эта трясина бездеятельности, метаний, чем эти бессильные попытки, оканчивающиеся ничем.
Отречься? Как это делается? Убить тебя в себе?
Ладонью он выбил окурок из прокуренного мундштука, тщательно продул его. Бацилла придвинулся к нему, моргая своими светлыми ресницами:
- Павел, вечером придешь?
Павел покачал головой.
- Я знаю, это было глупо с его стороны, хотя... - заикнулся было толстяк, но Павел, криво усмехаясь, перебил его:
- Брось! Бергсон и соленые палочки мне окончательно опротивели.
Бедняга Бацилла! Нетрудно было угадать причину его постоянства: она была не столько патриотически-воинственной, сколько отличалась каштановыми волосами, дерзким носиком и носила женское имя. В чем же упрекать его? Тем более что Бацилла сам привел Павла в эту компанию. Они учились в одном классе гимназии и совершенно случайно встретились на заводе. Бацилла и привязался к Павлу, счастливый, что нашел знакомое лицо. Сделаться поверенным тайн неудачливого девственника - вещь незавидная, но Павел старался вникать в его горести хотя бы потому, что толстяк, как прежде в школе, и на заводе стал мишенью довольно жестоких насмешек. Мало кто знает, что по-настоящему зовут его Камилл. Был он низенький, кругленький и, наверное, совсем мягкий на ощупь. У него начисто отсутствовали все качества, придающие обаяние мужчине, а то, что он отлично сознавал это, обрекало его на полную неудачу у девушек, заставляло жарко мечтать о любви и отчаиваться при мысли о своей неполноценности, влюбляться с регулярностью, с какой сменяются времена года, и бездумно устремляться все к новым и новым любовным катастрофам.
- Ты хоть сказал ей? - спросил без интереса Павел. Бацилла трусливо отвел взгляд.
- Да нет еще, - пробормотал он. - С того вечера она и не смотрит на меня. Не понимаю, чем я ее обидел...
Признаться? Не признаться? - этот гамлетовский вопрос давал надежную возможность проворонить все подходящие случаи. Потребность сблизиться с существом женского пола стала центром, вокруг которого безысходно вращались все помыслы толстяка.
Павел утешил его шлепком по выпуклому животику и промолчал. Тот вечер, который следовал за непонятной, дождливой ночью, когда он провалился на первом же, до смешного легком задании, он не в силах был вспоминать без мучительного стыда, гнева и растерянности, хотя и не совсем понял, что тогда произошло.
В тот вечер пышный дом был открыт допоздна, они поднялись по мраморной лестнице на четвертый этаж; Павел прижимал к боку под плащом таинственный пакет. Бацилла остановился на лестничной площадке, хватаясь за грудь. Потом вынул из кармана гребешок, торопливо причесал слипшиеся от пота волосы.
- Довольно дурака валять! - прикрикнул на него Павел. - Еще увидит кто.
Надо было дать один долгий и три коротких звонка - условный сигнал для членов группы. На позолоченной дощечке узорным шрифтом с кудрявыми росчерками было выгравировано: «Гинек Ф. Карас, владелец антикварного магазина и присяжный судебный эксперт по вопросам...»
Всякий раз, как Павел протягивал палец к звонку, его охватывало странное чувство, покидавшее его лишь на улице. Во всем тут было много неясного - хотя бы то, что он ни разу не видел ни хозяина квартиры, ни его жены. Судя по тому, что за одной из стеклянных дверей, выходящих в просторную прихожую, всегда горел свет - там, в глубине квартиры, проводили они свои вечера в неестественной тишине. Но возможно ли, чтоб в эти опасные времена их вовсе не интересовало, что за люди собираются в их гостиной? Сама квартира смахивала на забитый до отказа склад древностей. Гостей принимали две дочери хозяина, отлично справлявшиеся со своими обязанностями: вазы граненого хрусталя, поставленные на старинный столик с богатой резьбой, всегда были наполнены солеными палочками, приятно хрустевшими на зубах, в чашках дымился настоящий ароматный чай, иногда появлялась и бутылка красного, по карточкам полученного вина. Старшая дочь, Даша, была меланхолической блондинкой с непонятным блеском в глазах; по-видимому, обычные проявления человеческой натуры, такие, как смех или удивление, были ей чужды. В своих длинных брюках возлежала она на тахте, обложенная подушками и книгами. Говорила редко и всегда при этом презрительно кривила губы. Павел как-то пригляделся к корешкам ее тонких книжек: Бодлер, Рембо, Верлен, Малларме и еще другие, незнакомые ему имена. Время от времени Даша, без приглашения, вдруг начинала, прикрыв глаза, читать стихи, изобилующие сложными образами, более хрупкими, чем стекло, ее терпеливо слушали, а Павел начинал подозревать себя в литературном невежестве: его логически работающий мозг не способен был найти какой-либо разумный смысл в этих образах, и всё же, они дышали особой красотой и пробуждали в нем чувство тоски и тщеты всего земного. Даша шептала в сумраке эти стихи - то по-французски, то по-чешски, и голос ее был томен и далек; все было похоже на некое мистическое радение. Она умолкала столь же внезапно, и потом долго никто не слышал ее голоса; видно, ее бесконечно утомлял язык, на котором изъясняются простые смертные. Она могла часами не сводить глаз с Прокопа, и нетрудно было прочесть в ее взгляде смесь восхищения, покорности и чуть ли не страха.
Прокоп был самый старший, но не только по этой причине считался неофициальным руководителем группы. Он умел говорить об искусстве с удивительной легкостью, пока слушатель не начинал всерьез верить, что Прокоп знает все; он умел принимать вид то задумчиво-серьезный, то саркастически-ядовитый, то вдохновенно-восторженный, то сурово-повелительный. Павел с трудом переносил его властность и самодовольство, которых не могли замаскировать самые приветливые слова. С первой встречи между ними бродило какое-то подавленное, незримое напряжение, питавшееся взаимной подозрительностью и инстинктивной враждебностью двух совершенно противоположных натур; однако до времени оно ни в чем не проявлялось. Павел терпеливо изнывал от скуки, слушая вдохновенные проповеди чистой поэзии. Аббат Бремон... В жизни не слыхал! При этом Павел изучал лицо Прокопа: интересно-худощавое, будто высушенное пылью, некрасивое, но и необычное - его пронзительные глаза подошли бы скорее гипнотизеру или проповеднику-сектанту, чем владельцу лавки со старым хламом.
Когда собиралась группа, он обращался к Даше с нейтральной сдержанностью, но награждал ее декламацию одобрительным подмигиванием: «Валери тебе удается, Даг». Всем было ясно, что у них роман, это просто бросалось в глаза, и каждый прекрасно представлял, что происходит в соседней комнате после того, как стенные часы с колонками протенькают одиннадцать. Бой часов был сигналом к тому, чтоб разойтись. С трудом подавляя нетерпение, Прокоп подавал каждому по очереди руку, пожимал, пристально глядя в глаза, а слова его, одни и те же для каждого, вдруг приобретали характер приказа: «Сугубая осторожность, друзья! Малейшая обмолвка - грубейшее нарушение конспирации и дисциплины. Ясно? Смерть нацистским оккупантам! Да здравствует демократия!»
К чему все это? - нередко размышлял Павел. Когда Бацилла впервые привел его сюда, сердце его колотилось от волнения. Он старался представить себе - не струсит ли, если придется подкладывать взрывчатку под рельсы, красться куда-то с заряженным револьвером в кармане... А вдруг меня схватит гестапо, и я не выдержу, начну говорить? Той ночью, когда ему предстояло переступить порог этого дома, десятки винтовок целились ему в сердце, и он явственно слышал хриплую команду...
...а тут разливалось приятное тепло от американской печки, кресла уютно прогибались под задами, и все сильно смахивало на литературную вечеринку начала века. Десять, одиннадцать человек - он познакомился с ними уже здесь. Выглядели они отнюдь не воинственно. Или мне это кажется? Здесь до надоедливости читали стихи и говорили об искусстве. Читали стихи самого Прокопа, а они были особенно сложными. Какие-то комья непривычных слов, Павел ничего не понимал. Ты просто примитив, затрепанный логик, по выражению Гонзы. Но временами Павел подозревал, что и все остальные условились играть в некую снобистскую игру, и ему противны были эти лица, изображавшие восторг, бурное обожание, на которые автор реагировал скромным жестом. Павел упорно молчал, томился скукой во время этих словоизвержений, но терпеливо ждал. Иногда слушали музыку - ей Павел отдавался бесхитростно, он наслаждался, хотя и тут Прокоп обнаруживал склонность лишь к одному ее жанру: в темном полумраке разматывалась импрессионистическая прелюдия «Послеполуденного отдыха Фавна», затем дразняще-монотонный ритм «Болеро» Равеля, Дебюсси, или Цезарь Франк, изредка - Стравинский и Рахманинов. Прокоп пил музыку, повернувшись лицом к какому-то нездешнему миру, потом выключал приемник и начинал говорить с жаром миссионера, возвещающего изумленным туземцам евангелие новой красоты.
- Вы слышали? - он напоминал тот или иной мотив. - Какая красота! Чистая, поражающая, нечеловеческая!
С каждым разом множились у Павла нетерпеливые вопросы. Чего хотят эти люди? Они приходят неукоснительно, ведут разговоры, немного флиртуют друг с другом, но ни слова о каком-нибудь деле, каком-нибудь, пусть самом незначительном! За стенами грохочет война, умирают люди по тюрьмам, по концлагерям, может, и она там! Может, ждет, и плачет, и страшно ей, страшно, каждый день может решить ее судьбу... А тут воркуют о красоте, ведут бесплодные беседы на философские темы! Что мне теперь до господина Бергсона и его dure , [21] нет у меня ни малейшего желания копаться в его теориях, для этого будет время потом, когда в мире настанет тишина. Но тут же выскакивали сомнения: а что, если это не более чем конспиративный прием? Откуда мне знать? Быть может, позднее... Бацилла ведь ясно сказал: Прокоп - член широко разветвленной организации Сопротивления, работающей в глубоком подполье; он связной между нею и этой группой, так он сам сказал Бацилле. А Бацилла в таких делах врать не станет. Однажды Павел выложил ему свои сомнения - толстяк до того разволновался, что пустил смешного петуха. Видно, он уже поддался обаянию Прокопа. «Хочешь сделать глупость - пожалуйста, только без меня! - пискнул он, оглядываясь на темной улице. - А то Прокоп еще подумает - кого это я привел! Пойми же ты, он должен молчать! Обязан! Такой ведь закон этой... конспирации. И мне даже нравится...» Не было сомнения, что у его конспирации каштановые волосы младшей барышни Карасовой. Остыв немного, Бацилла добавил: «А если у Прокопа есть приказ - сначала прощупать нас?» Павел сердито ответил: «Пора бы ему поспешить с этим делом». А позднее подумал, что, может, Бацилла и прав. Характер сходок постепенно изменился, иной раз даже слушали Лондон, болтали о положении на фронтах, о перспективах близкого конца войны. Могло показаться, что Прокоп черпает более подробную информацию из каких-то особых и весьма осведомленных источников; его прогнозы отличались вызывающей сложностью, а всякое иное мнение сметалось потоком аргументов, произносимых с таким сарказмом, что оппонент поскорее уступал поле боя.
Вскоре Павел столкнулся с Прокопом: речь шла о том, кто освободит Прагу и всю страну. Павлу в общем было все равно, лишь бы скорее, и он вполне допускал, что освобождение придет с Востока. Этого ждал Чепек, и Павел слышал, как отец каждый день с воодушевлением говорит о братьях славянах на востоке, радуясь, что русские кони напьются влтавской воды. Прокоп придерживался, однако, другого мнения, которое он не преминул окутать туманом сложных рассуждений о сфере западной цивилизации и ее миссии, об областях распространения римского права; он расточительно бросал чужие слова.
Позднее эти вечеринки превратились в некие семинары. Прокоп приносил в своем набитом портфеле книги и читал вслух большие отрывки из них. Прокоп в роли духовного руководителя охотно разъяснял, толковал, корил за леность мысли, очаровывал - непредвзятый, великолепно объективный ко всем идеям. Необходимо узнать все, утверждал он. Нельзя ничего отвергать априори, надо пройти через сомнение во всем, без сомнения мысль каменеет, превращаясь в тупую догму. Только тот из нас, кто пополнит свои знания тем, чего лишила нас наша эпоха, кто поднимется до уровня свободного мирового мышления - найдет себя. И выбор Прокопа был соответствующим: беглая экскурсия по творениям Платона, затем Рэскин, Паскаль и Масарик, после этого пришла очередь Бенды с его «Предательством образованных», Унамуно и Кьеркегора, прагматистов и новотомистов, один вечер был посвящен афоризмам Ницше - его кощунственность и своеобразная мания величия пленила слушателей. Почему я так мудр? Почему пишу такие гениальные книги? Читали еще из Заратустры, и не было в том никакой скуки; мысли так и кипели.
Однажды вечером - за шторами затемнения падали мягкие снежные хлопья Прокоп принял их с необычно серьезным видом. Он долго молчал, пытливо вглядываясь в лица своими пронзительными глазами, потом сунул руку в набитый портфель и положил на старинный столик, рядом с чашечками саксонского фарфора, довольно потрепанную книгу. «Надеюсь, я не должен объяснять, - сказал он приглушенным голосом, - что за это полагается тюрьма, если не хуже».
Изумление было всеобщим, и Прокоп вволю насладился им. Бацилла проглотил слюну, заерзал в своем кресле, поднял на Павла восхищенный взор: видал, мол, разве я не говорил? «Капитал» Маркса! Где, он раздобыл? Слова, понятия... Они проносились теперь в головах, не совсем ясные; самые ненавистные для нацистов и газетных проституток, они должны были звучать для этих собравшихся здесь молодых людей как брань. Еврей Маркс! Заговор всемирного большевизма! «Попадешь к ним в руки - погибнешь!» - орали плакаты. Кровавые лапы тянутся к силуэту Градчан, но рука безыменного шутника приписала снизу: «Нам-то что, не мы там живем!» В Советах - коммунисты, Сталин - коммунист. Красная Армия громит гадов, и все вокруг с жадностью, подхватывают всякую весточку. Харьков освобожден! Ну-ка, где это на карте? Скорей... Ты переставляешь флажки на карте, но что ты знаешь об их идеях? Разрозненные, бессвязные обрывки, а следовательно, безнадежно мало. В рейхе Павел встретился с парнем, который тайно признался, что он коммунист. К сожалению, парень этот скоро пропал из виду; Гонза, быть может, что-нибудь знает, но часто он больше говорит, чем знает. Несколько детских воспоминаний: улицы в предвыборных плакатах, серп и молот; покойный дед со стороны матери, когда сердился, говорил Павлу: «Ах ты, большевик!» Огромная карта Советского Союза над магазином кооператива «Пчела»-это уже в дни Мюнхена. По карте показывали друг другу, скоро ли дойдет сюда Красная Армия, если Гитлер нападет на нас. Потом карта исчезла. Какой-то фильм о красных летчиках, на него пускали детей до шестнадцати лет, во время демонстрации в зале бешено аплодировали. Но вот лежит книга, запрещенная, проклятая, будто послание самого Вельзевула, - слушай же, не пропускай ни слова!
Прокоп читал совершенно непредубежденным тоном. Все очень сложно, тебя захлестывает поток незнакомых понятий, имен, и мозг не в силах постичь их, несмотря на самую твердую решимость сосредоточиться. Сначала слушали затаив дыхание, потом постепенно, один за другим, малодушно сдавались. Конца нет! Тепло от американской печки погружало в сон, мозг окутывало тупое бессилие. Как можно понять такое? - думал Павел. - Зачем он это читает? Готов поклясться, он и сам ничего не понимает, авгур! Зачем нас-то мучает? Павел заметил, что все грызут соленые палочки, запивают чаем, переговариваются глазами. Бацилла собачьим умоляющим взглядом вперился в младшую барышню Карасову, а та, обалдевая от скуки, царапала ногтем подлокотник кресла. Все облегченно вздохнули, когда Прокоп захлопнул книгу.
Часы с колонками протенькали одиннадцать, все поднялись с необычайной охотой, повторился обычный ритуал прощания. На пороге прихожей Павел попросил Прокопа дать ему на время «Капитал» - тот лишь изумленно поднял брови. «Как тебе и в голову-то пришло? Впрочем, не жалей - сочинение умное, да не пища это для нетренированного мозга. Значит, через неделю увидимся! Смерть оккупантам!» Он хлопнул Павла по спине и заторопился к Даше, которая ожидала его в облаке табачного дыма.
На том все и кончилось, в следующий раз читали Дарвина, дни стремительно неслись вперед, но ничего не происходило.