35216.fb2
- Здорово! Что, опять бумагу мараешь? С официантом рассчитался?
- Нет, - без всякого энтузиазма ответил Гонза. - Да мне что-то не хочется уходить. Утром встаю, еще пяти нет...
- Не валяй дурака! На хазе сошлась теплая компания, в банке сорок косых, а я ушел за тобой!
Отговорки были напрасны. Гонза положил несколько монет возле кофейничка с остывшей жидкостью загадочного вкуса и встал.
Они зашагали к остановке трамвая; Эвжен по своему обыкновению болтал без умолку.
- Сакарж приволок одну ворону - деревенского мясника, тугую мошну. Поставили против него две косых, и спекулянтишка чуть не лопнул... Думал, что ему в дурачки играть на ярмарке, не понял, что попал в лапы к мастерам...
Гонза порой спрашивал себя, зачем он встречается с этим Эвженом. Не друг, даже не приятель - в лучшем случае один из сотен случайных знакомых, которых даже и не стремишься узнать поближе. Он относился к Эвжену с некоторой насмешливой сдержанностью, но того это ничуть, не смущало - кроме сплетен собственного изобретения, Эвжен вряд ли на что обращает внимание. В первом классе Эвжен был из числа богатеньких, носил бархатные костюмчики с белым воротничком, и в школу его водила за ручку горничная. Когда Гонза столкнулся с ним на улице, то вышла отнюдь не волнующая встреча с одноклассником, после нескольких незначительных воспоминаний разговаривать стало не о чем. Приве-ет! Помнишь старого Клепала? А что Чейка? Ты знаешь, Янечек погиб в Гамбурге? Серьезно? Бедняга! Оказалось, что Эвжену удалось отвертеться от тотальной мобилизации: «Нервы, понимаешь? Меня сам Гитлер психом признал!» - и что он проводит дни и ночи по кафе и подпольным игорным притонам, где следит за игрой в покер через плечи профессиональных картежников. Он знал все финты и способы блефовать, но довольствовался ролью усердного прислужника покерных богов. Он с готовностью стоял на шухере или добывал для своих фаворитов на «черном рынке» сигареты, конечно за фантастические деньги. Он стал любимым и непритязательным шутом самых странных сборищ, сходившихся в задних комнатах; он метался как полоумный по голодному черному городу, от нетопленных кафе к квартирам и обратно...
Стоя на площадке трамвая, Гонза с наигранной серьезностью перебил болтовню Эвжена:
- Как подвигается твоя книга?
Эвжен захлопал глазами, шмыгнул носом.
- Двигается! - сказал он с горделивой решительностью. - Есть новый улов. Ты слышал, как Бонзо отделал того старикана из общественной уборной? Просто блеск...
Эвжен говорил всем, что пишет большую книгу об анекдотических случаях, которая увидит свет только после войны, и даже показал Гонзе некоторые свои записи. Определение, философия и история анекдотов... Мы различаем их по месту действия: в кафе, на улице, в кино, на вокзале... По объектам: полицейские, трамвайные, политические... и так далее.
Однако подлинной причиной более или менее приятельских отношений Гонзы с Эвженом было то, что именно Эвжен ввел его к братьям Коблиц.
- Вуди раздобыл новые пластинки. Услышишь - оближешься! - болтал Эвжен, когда они поднимались по крутой улочке к виллам на Смиховском холме. - Просто сенсация...
Вторая, третья, четвертая вилла - и они у цели. Эвжен брел впереди, спотыкаясь на неровной дорожке, ведущей к подъезду. Сверху приглушенно донесся свист, потом визг саксофона, соло на ударных инструментах; улучив минутку тишины, позвонили три раза - условный сигнал.
Идти надо было через гараж; из гаража узкая, крутая лестница вела через сырое помещение прачечной в холл просторной виллы. Сюда! Они поднимались впотьмах, держась за стены, а высокий резкий голос саксофона становился все слышнее - он как бы выклевывался из дома.
На бельэтаже, как всегда, их встречали изумрудные огоньки - вилла служила приютом множеству кошек. Атмосфера рассказов Эдгара По... Эвжен чиркнул спичкой - мягкие кошачьи лапки поспешно прошелестели по лестнице на чердак.
У Гонзы всегда было ощущение, что он так и не сделался вполне посвященным участником этих возвышенных мистерий. Светящаяся панель радиолы, как алтарь, приковывала глаза и уши собравшихся; лица, освещенные мертвенным светом глазка, были сосредоточенно задумчивы. Обладатели их сидели на всем, на чем только можно было сидеть в этой комнатке, оцепеневшие, словно в трансе, лишь ноги у некоторых подергивались в ритм джазовых мелодий, переливавшихся в накуренном пространстве.
Гонза обычно сидел в сторонке и только слушал, он был слушатель-дилетант. И все же эта музыка, ее совершенно особенная, назойливая чувственность все больше овладевала им. Ему казалось, что ее можно воспринимать телом, кожей, нервами; это было как легкое опьянение, как приятное кружение головы, все как-то упрощалось, в крикливой красочности было что-то экзотическое и в то же время близкое, дурманящее и откровенное, безумное и неистовое - в этой музыке звучало разнузданное веселье танцулек, но оно сменялось печалью, глубокой, обнаженно-человеческой: слушай! Мелодия блюза обволакивает нежной тоской, но вот темой завладел кларнет, развивает ее в монотонно-дурманящем ритме, круто вскидывает в высоту, к самому солнцу - и там, надломившись в невыносимо мучительной жалобе, падает в индигово-синюю гладь... Игла зашипела на пустой бороздке, щелчок возвратил к действительности, но лишь на миг. Гонза следит, как пальцы верховного жреца - длинные, дрожащие - с любовной осторожностью переворачивают пластинку и возлагают ее на диск радиолы, как реликвию; такая обрядность все-таки немного смешна. Приглушенно, причудливо взвизгнула труба, потом лягушачье кваканье тромбона, и кто-то запел голосом, в котором глубокая безнадежность и зной, и новый вихрь чувств: печаль, тревога, сила, тоска по чему-то. Гонза впустил в этот мир и ее. За что меня мучаешь? - спрашивал он ее с горьким упреком. В этом новом мире он склонялся над нею, касался лица и любил ее всем, что было он сам, и оба витали где-то далеко от самих себя, только мир этот все еще не обрел очертаний и формы, это просто был другой мир, не тот, который он знал до сих пор. Но впереди - неизвестность. И снова давящее прикосновение страха: откуда он вынырнул во мне? Страх, что можно потерять ее в этом диком бедламе, в том, что настанет, что должно настать, что, с каждым днем приближается со всех сторон вместе с грохотом фронтов, что вымолено каждым вздохом: мир на том берегу, куда люди заранее перебросили все свои мечты и представления о жизни, и смысл жизни, и веру в то, что это будет уже не смердящее «временно», а «наконец-то» и «окончательно». Но только, наверно, придется пронести узел своих трепетных ощущений, и страхов, и голой жизни через буреломы и буераки, где пахнет тленом и смертью, пронести их через страшно тесные родильные ворота, и, может быть... Но нет, пусть, тысячу раз пусть нахлынет все это, с судорогами и кровью, с криком облегчения в конце.
- Обратите внимание на альт-саксофон, - пробормотал Вуди Коблиц, извлекая новую пластинку из альбома. Он обвел присутствующих строгим взглядом. - Кому не нравится, скатертью дорога. Это и к тебе относится, Либор! - одернул он своего брата.
Вуди Коблиц говорил строгим, брюзжащим тоном. Смешно выговаривая иностранную фамилию, он назвал музыканта и переменил иглу.
- Вряд ли это он, - возразил из темноты человек, развалившийся на тахте. Он никогда не играл с Эллингтоном...
- Чепуха! Судя по дате записи...
Завязался краткий, но бурный спор между двумя специалистами; по горячности стычки непосвященный решил бы, что тут столкнулись два мировоззрения: так и сыпались профессиональные термины, даты, названия произведений. Большинство слушало с недовольным удивлением. Вуди, владелец одной из самых богатых граммотек, чуть ли не со слезами ярости отстаивал свою репутацию.
- Нет, ты слушай, слушай, Боб! - хрипел он, колотя себя кулачками по выпирающим коленкам.
Когда зазвучала сольная партия саксофона, он с видом торжества обернулся к тахте. Настоящий карлик! Его тело выросло как-то нелогично - выступающая грудная клетка, маленькая головка будто с силой воткнута меж плеч. Что-то обезьянье было в озабоченном взгляде его глазок под сморщенным лбом и в паукообразных руках, свисавших как плети по бокам компактного свертка-туловища.
Гонза смотрел на него с инстинктивным отвращением, смешанным с состраданием, несвободным от известной доли симпатии, потому что Вуди фанатически любил эту музыку. Правда, сам он никогда не мог понять, не больше ли в этом чувстве страсти коллекционера. Его вечный оппонент Боб, прекрасный кларнетист, говорил за его спиной, что Вуди разбирается в музыке как свинья в апельсинах и скрывает свое дилетантство словами, услышанными у других. Ну и что же? Вуди носился со своей коллекцией, бережно хранил уникаты, доставшиеся ему ценой невероятных денежных жертв, ибо после начала войны источники, где добываются оригинальные пластинки, безнадежно пересохли. Но он обменивал пластинки на тайной бирже, шатался по аукционам, откликался на объявления в газетах и ликовал по поводу каждого улова. Коллекции пластинок Эллингтона, Фатс Уоллера, Кинг Оливера, «Хот файф» Армстронга, классические номера нью-орлеанских оркестров, произведения, ансамбли, исполнители - Вуди носил в голове сотни звучных имен и выговаривал их с ужасным акцентом, но с преданностью влюбленного, бескомпромиссно и пуритански непримиримый к танцевальной музыке и шлагерам. Казалось, весь смысл его существования - в двух шкафах, набитых альбомами пластинок, и всякий, кто восторгался ими, был ему как брат родной. «Приходи, когда хочешь, - говорил Вуди Гонзе и, обвив его плечи руками-плетями, благоговейно подводил к радиоле, как к алтарю. Фантастическая вещь, - бормотал он, - «Гарлем Хот Шорт!» Слыхал? Я получил ее в обмен на одного испорченного «Кэллоуэя».
Страсть делала Вуди более интересным и привлекательным из двух братьев Коблиц. Годом старший, Либор, неудавшийся студент, был всего лишь красавец с явным налетом пижонства. Он утомлял всех самоуверенностью соблазнителя, который не отказывает себе в удовольствии похваляться постельными триумфами. Казалось, он вознамерился восполнить неполноценность своего брата и мастерски разыгрывал милое недоумение, когда какая-нибудь из его избранниц принимала его ухаживанья без восторга.
- Либор грызет новую «кость», - говорили вокруг. - Лакомый кусочек, господа!
Эта «кость» сидела тут же на ручке кресла, и звали ее Кай; молодость, красота и глупость соединялись в ней в редкой гармонии. В Либора она была влюблена с собачьей преданностью, а грубость, с какой он к ней относился, еще больше разжигала ее страсть: видимо, Кай принимала эту грубость за проявление небывалой мужественности. Известно было, что отец Кай имеет несколько кафе в центре города и что она с необычайной готовностью опустошает его кошелек для своего очаровательного любовника.
- Если не принесет презренного металла, - решительно заявил Либор еще до ее прихода, - пусть катится, откуда пришла. Представляете, сколько нынче требуют за бутылку самого паршивого красного?
Всем было ясно, что Либор не бросает слов на ветер. Он категорически опровергал малейшее подозрение, будто его связывает с Кай какое-либо чувство. «Она мне как икота. Меня физически раздражает ее прозрачная глупость». Это он доказал однажды во время попойки, случившейся как-то в поздние часы. Гонзы там не было, но об этом говорили как о деле, от которого у самых толстокожих голова кругом пойдет. Либор заставил пьяную Кай лечь при всех на стол и обнажить живот. Погасили лампы, и при томном свете двух свечей на теплой девичьей коже сыграли партию в покер. Либор питал пристрастие к экстравагантным сценам. Они разыгрывались порой в поздние часы, когда оставались одни посвященные, причем Либор был не только инициатором и режиссером стриптизов, но и главным исполнителем.
Гонза следил за ним из угла полутемной комнаты с интересом, с каким мы следим за яркой мухой, летающей над навозом.
Оба брата были бездельниками по убеждению, оба мастерски уклонялись от мобилизации и отдавались исключительно своим прихотям. На вопрос, чем они занимаются, Либор отвечал с откровенностью, которую находил, очевидно, остроумной: «Молимся за здравие господ родителей. Как только старички закроют очи - мы помрем с голоду». Он говорил это совершенно серьезно. Война, несмотря на самые различные ограничения, не портила им настроения, не интересовала их, не касалась их. Они жили исключительно сегодняшним днем и только для себя. Стены их комнаты были оклеены этикетками коньячных бутылок, и в этих стенах можно было устраивать по ночам совершенно непристойные оргии. Пока есть что пить и есть, пока отец здоров и полон трудовой бодрости!.. Видно было, что главную роль в семье играли господа сыновья - явление довольно курьезное, и Гонза тщетно ломал себе над этим голову. Старый Коблиц, инженер на одном из крупных заводов, и жена его держались в стороне, чтоб не мешать. Милые детки, Вуди и Либор! Ни разу родители, до безумия обожающие своих отпрысков, не попытались вмешаться - даже если поздней ночью вечеринка превращалась в пьянку, и звенело стекло, и визжали девчонки. Гонза представлял себе этих престарелых супругов как этаких современных Филемона и Бавкиду, сидят, поди, скромненько у себя на кухне, залепив уши воском, и нежно глядят друг другу в глаза, сладостно изумляясь успехам детей, рожденных от их честного супружества. Гонза страдал, испытывая за них глупое чувство унижения.
И зачем я туда хожу? - думал обычно Гонза, возвращаясь домой по пустынным улицам, голодный, одуревший от усталости и вина, которое желудок отказывался принимать; в перспективе было пробуждение в холодной кухне, а потом трамвай, завод и неясное ощущение грязи и виноватости, которое он всегда уносил из дома Коблицев. Но откуда это ощущение? Разве я моралист? Ну и что ж, что я туда хожу и слушаю их болтовню, что ж, что я надрался? И кому я так уж нужен, чтобы упрекать меня? Я и сам могу упрекнуть! Только вот кого? Жизнь? Слишком отвлеченно. Время? Войну? Людей? Фашиг? Гитлера? Кого же? Ни перед кем я ни за что не в ответе, никому я ничего не должен, и важно мне теперь в жизни только одно: Бланка!
И вообще в часы, когда к матери является ее гость, мне просто неохота шататься по неуютным кафе. У Коблицев по крайней мере топят, там музыка, какую нынче не везде услышишь, и там люди... Можно сколько угодно воротить нос от этой пестрой компании - такую собрать воедино могло, пожалуй, только наше сумасшедшее время, но ведь нельзя отрицать: у них не скучно. Всякий раз какие-то новые, незнакомые лица - может быть, как и его самого, их занесло сюда случайно, а может быть, тут есть какая-то неясная Гонзе система. Одни приходили часто - это было ядро компании, другие появлялись по одному разу. Обычно собиралось не более десяти-двенадцати человек; адепт какого-нибудь искусства, два-три поклонника сюрреализма, всезнайки, снобы и бездельники, девицы с непонятными интересами, пижоны обоего пола, анекдотщики, мистики, молодые невротики. Играющие на джазовых инструментах были люди серьезные и приличные, поглощенные своей музыкой и собственными импровизациями, - здесь даже составился неплохой квинтет во главе с кларнетистом Бобом. А еще приходили какие-то незаметные существа, желательные декаденты и нежелательные тупицы, и рядом с ними - люди, на первый взгляд интеллигентные - они молча и стыдливо убирались восвояси еще до того, как старший Коблиц брал инициативу в свои руки; ходил сюда полоумный Эвжен и ему подобные, ходила Кай и ей подобные девушки с ангельски-невинными глазами, и некая Магда, эксгибиционистка и эротоманка, заявлявшая, что не может уснуть, если с кем-нибудь не переспит. Она внушала страх. И печаль. Временами появлялись любимцы компании - парочка педерастов, некий Маржинка и с ним юноша с нежным девичьим лицом и по-женски плавными движениями. Их звали Гита и Батул. Они были очень утонченны, учтивы и совершенно поглощены друг другом, ибо любовь их только расцветала. Они нежно держались за руки, словно влюбленные в кино. Гита держался мужественно-внимательно и покровительственно, Батул, по-женски преданный ему, - немного капризно и ревниво. «Ты кашляешь, золотко, - озабоченно сюсюкал Гита в своей неподражаемой манере, - тебе надо в постельку, и выпьешь отвару с аспиринчиком, у тебя ведь слабые легкие...»
Иногда в компании толковали об искусстве; двое потрепанных псевдобогемных молодчиков свирепо спорили, эротичен ли Пикассо; третий пугал всех, вещая, что-де искусство умерло.
Это возвышенное пустословие поначалу сбивало Гонзу с толку. Сам он редко участвовал в разговорах, поскольку был достаточно чужд всем этим потребителям джазовой музыки, которые только терпели его.
Зато он мог внимательно, со стороны, наблюдать физиономии, которые его интересовали.
Например, Боб: щуплый молодой человек, правильное, всегда немного мечтательное лицо с печатью пресыщенности. Он больше играл, чем говорил, - он говорил своим инструментом. Казалось, Боб презирает обоих Коблицев, и неясно было, что ему тут нужно. Быть может, он просто искал возможность поиграть. Простучав ритм ногой, он проигрывал мотив «Олд Вирджини», и тут же его подхватывали контрабас, гитара, барабан и пианино; играли хорошо, охотно. Вуди ненавидел Боба бессильной ненавистью дилетанта и втайне восхищался им. Если квинтет не собирался, Боб сидел на тахте и тихонько наигрывал в полумраке, поглощенный своими яркими вариациями известных «Инспирэйшн», «Моод индиго», песенок из репертуара Гудмэна. Как-то вечером - это было прошедшим мартом Боб, после обычной их позывной «Чайна таун», вдруг заиграл какой-то непривычный и в то же время страшно знакомый мотив... Остальные музыканты не сразу опомнились от удивления и смущенно подстроились к кларнету. Да ведь это же «Где родина моя»! [25] Школьные парты, детство, но в ритме джаза! Боб как бы смаковал мелодию, импровизируя сложные и страстные вариации; это было сумасшедше, не очень уместно, но трогательно. Быть может, таким образом он воздавал дань уважения запрещенному гимну. Он оборвал разом, с обычным невозмутимым видом, и, прежде чем Либор успел запачкать этот случай равнодушными словами. Боб снова поднес кларнет к губам и заиграл «Мэн ай лав...».
Толстый Фан покоился в своем любимом кресле, сложив руки на животе, и, видимо, ему стоило больших усилий держать глаза открытыми. Он всегда сидел так, он уже стал как бы частью меблировки - тихий, нетребовательный, как бедный родственник; он был сделан из жира и лени, которая тормозила каждое его движение, как второе земное тяготение. Тем не менее ему были рады: отцу его принадлежал небольшой ликеро-водочный завод, и Фан всякий раз приносил с собой в оттянутом кармане плоскую фляжку дешевой водки. Сам он не пил. Мобилизации он избегал какими-то сложными способами, вероятно, симулировал болезнь, и потому весь день должен был сидеть дома на случай, если бы явился контроль из врачебной комиссии. Он выходил после наступления темноты и один-одинешенек катился шариком по черному городу. А здесь он усаживался и сидел, ни во что не вмешиваясь и почти не разговаривая - от лени. Вполне вероятно, что Фан когда-нибудь погибнет просто оттого, что ему станет лень дышать.
Что сходного между всеми этими людьми?
Трудно было найти общий знаменатель. Гостей братьев Коблиц не объединяли ни личные качества, ни искренний интерес к джазу, ничто внешнее, и все же было в них что-то такое, что возбуждало в Гонзе смутное ощущение утомленности; нечто такое, чего он напрасно искал бы у Милана, у Павла, у Пишкота, у большинства заводских ребят. И Бланка не подходила к этому обществу. Слава богу! А я? Что общего между мной и, например, Самеком? В любую фразу он старается вставить хоть одно английское словечко. Ну и что? Нынче одни зубрят английский, другие - русский, в зависимости от склонности, от желания провозгласить славу тому или иному освободителю, но у этого скелета с лошадиным лицом изучение английского языка не имело, казалось, никакого политического оттенка. Как только все это кончится, он поедет в Англию. Зачем? Да просто так. Неясно было, что там Самек собирается делать, чего он ждет для себя именно от Англии. Ничего. Просто хочется туда поехать, и больше его ничто не интересует, ни романтика детективных книжек, ни понятие британской демократии, и поэтому непонятно было, почему именно эта страна, а не, скажем, Мадагаскар или остров Пасхи, притягивает его, как огонек ночную бабочку. Уехать! Быть может, это просто мания шизофреника. Нет, у Гонзы нет с ними ничего общего. И - ни с кем из них!
Разве что с Душаном? С ним по крайней мере хочется иметь что-то общее. Но это совсем другое дело. Душан сам здесь как чужой. Гонза наблюдал за ним: сидит в кресле, скрестив ноги, закрыв глаза, слушает музыку; его совершенной формы руки с тонкими пальцами вертят серебряный карандаш. Необычное, интересное лицо: с первого взгляда угадываешь исключительную интеллигентность; спокойный, проницательный взгляд таких темных глаз, что даже на свету не отличить радужную оболочку от зрачка. Неизменный черный свитер, застегнутый до горла. Душан тем более притягивал к себе внимание Гонзы, чем безучастнее относился к болтовне присутствующих. Он редко вмешивался в разговор, а уж когда делал это, то своим невозмутимым голосом высказывал такое зрелое мнение, что тотчас, как правило, наступала уважительная тишина. Самый недалекий чувствовал, что мысли этого на вид равнодушного ко всему юноши имеют весомость знаний, не нуждающихся в том, чтобы их поспешно выставляли всем напоказ. Ничего в нем не было снобистски нарочитого, ничего искусственного, и Гонза, питавший просто инстинктивное отвращение к дутым авторитетам, чувствовал, что ему не избежать хотя бы безмолвного восхищения Душаном.
Как-то ночью, на улице, они вступили в короткую дискуссию. В тоне Душана не было и тени пренебрежения или заносчивости - и все же рядом с ним ты ощущал, как скудны и порой банально-прямолинейны твои знания, как ты даже скорей нащупываешь, предчувствуешь, чем знаешь. Откуда в нем такое свойство? Ведь он не старше меня, неужели он все уже перечитал? Я испытывал его: Душан охотно переходил к авторам и книгам, которые я успел проглотить. Дос Пассоса читал? А что ты скажешь о Рильке? Андре Жид, Достоевский, Вассерман, Рамю, современные поэты, имена, идеи, цитаты - Душан знал, кажется, все! И не только это: казалось, все он читал иными глазами, иным, более емким мозгом, с ним можно было не соглашаться, бунтовать против его всеразъедающей критичности, ругаться с ним - в одном ему нельзя было отказать: при всей необычности мнение Душана всегда было необыкновенно остро, законченно и опиралось на исключительную глубину восприятия. Все будто попадало на мельничные жернова, все будто калилось в горниле мысли, не останавливающейся ни перед чем, - и все же, чтоб отстоять то, что было дорого ему, Гонза упрямо твердил: «Нет, не согласен!»
Он остался один на улице. Нет! С чем соглашаться? Почему? Я необразованный чурбан в сравнении с ним. Холод - ага, вот оно, вот нужное слово, в этом ключ. Гонза схватился за это слово, как за спасательный круг. Смеялся ли Душан хоть когда-нибудь над страницами книги? Бывал ли растроган, раздавлен чувствами, от которых у меня перехватывает дыхание, чувствует ли он вообще хоть что-нибудь? Послушать только, как он говорит!
Когда в разговоре затронули философию и был назван Кьеркегор, Гонза с каким-то вызовом сознался: «Мне только фамилия известна». Душан подал ему тонкую, холодную руку: «Я принесу тебе что-нибудь». Можно было допустить, что он забудет это мимоходом данное обещание, но при следующей же встрече в прихожей Коблицев он протянул Гонзе тонкую книжечку.
- Попробуй, может, тебе будет интересно.
Что я о нем знаю? Наверно, по своему обыкновению нафантазировал о нем бог весть что. И тот ночной разговор был совершенно безличен и кончился зевком на ветру...