35216.fb2
Она отодвинулась и коснулась ладонью его лба.
- У тебя жар. Шел бы ты, парень, домой, что-то с тобой неладно...
- Нет, ты ошибаешься... Домой я не могу! Мне нигде не было так хорошо, как у тебя, прошу тебя, дай мне побыть здесь еще немного.
Душан прикрыл глаза, в его ладонь вливалось живое тепло ее тела, это было страшно и захватывающе... Он передвинул руку и ощутил под тканью мягкий живот, потом его лицо прижалось к большой, дряблой груди, пахнувшей пудрой и мылом; все это было жутко и бессмысленно, и вдруг его безотчетно потянуло с рыданием укрыться в этом чужом, изношенном теле, раствориться в нем, избавиться от мук сознания, скрыться от гнусности бытия...
И он нашел все это.
Лупоглазая собачонка, плита, облупленный умывальник и швейная машина... Множество теней во всех углах. Душан пошевелился. Где же он? Сознание зыбится, как водная гладь под ветром, кто-то рядом говорит, покашливает, спрашивает, как его зовут... Но слова уже не долетают до Душана, уже, слава богу, не относятся к нему, он может не слушать их, круг замкнулся, осталось лишь сознание чего-то неотвратимого, сознание своего сегодня, уверенность, которая уже не так страшна и трагична. Душан чувствует, что не вынес бы больше прикосновения руки, что нужно встать и уйти. Он уже вне всего этого - такого удивительного и прекрасного, он вне этой гнетущей полутьмы и ее запахов, вне всяких человеческих связей. Ах, наконец-то!
- Очень ты чудной, - слышит он из милосердной дали. - Ты же не хотел, не говори. О чем с тобой разговаривать?
С мучительным нетерпением он подождал, пока она накинула поношенное пальто и влезла в стоптанные туфли. У него не было ни злости на нее, ни отвращения, ни сочувствия - ничего. Уходя, он заметил, что приученная собачонка опять вспрыгнула на диван и свернулась в клубок. Но это не показалось Душану смешным.
В зыбкой темноте, на фоне ворот, резко проступал контур акации. Душан не заметил, что женщина протянула ему руку. Но по какому-то смутному побуждению пошарил в карманах, нашел несколько кредиток и монет, молча отдал их и убежал от ее благодарности.
И вот он снова один. Подняв воротник, он торопливо идет домой. В душе совсем пусто, лот коснулся дна. Ноги идут сами, несут его, и остался только покой - восхитительный, холодный, равнодушный покой, в котором тонет все, что еще недавно мучило, все отвратное и смятенное. Покой подобен морозному сиянию, прозрению, все кажется легким и достижимым. Сегодня и навсегда - наверняка раз и навсегда! Покой! Наконец-то он дождался его! Собственное «я» словно сжималось и таяло, превращаясь в ничто, и это было изумительное ощущение. Исчезали жалость и страх, все было уже совсем не болезненно. Так, так! Ему уже давно было знакомо это сладостное безразличие ко всему сущему, эта нирвана, когда нет терзающих мыслей, которые словно копошатся в тумане, нет отношения к людям и потому нет сомнений. Душан культивировал в себе это состояние, учился вызывать его, как учатся мальчишки задерживать дыхание, потому что, погрузившись в него, оставался наедине с собой, замкнутый в кругу своих фантомов и, несмотря на это или именно поэтому, замечательно раскрепощенный от материального мира. Это было такое облегчение! Наконец-то он снова впал в такое состояние и, нематериально легкий, плыл в нем по мокрой улице, храня в остатках сознания лишь один властный императив: сохранить в себе это чувство, всеми силами удержать его и совершить единственный остающийся ему поступок. Это было как водолазный колокол, условие свершения, трут, который дает искры. Душан сунул руки в карманы. На углу он на ощупь нашел знакомый почтовый ящик, не колеблясь, бросил в него письмо и услышал, как конверт стукнулся о железное дно.
Подойдя к дому, он оглянулся.
Никого. Пусто.
На цыпочках, затаив дыхание он прокрался в переднюю - пахнуло знакомым запахом нафталина. Душану казалось, он слышит ровное дыхание спящих, мелодично пробили дедовские стоячие часы.
Сквозь застекленную дверь его комнаты виднелся свет - убегая из дому, он забыл выключить лампу. Вот его прибежище, его раковина - этот конус света, обособленный во всепоглощающей тьме; свет тут удивительно консервирован.
Он аккуратно закрыл за собой дверь и повернул в замке ключ. Снял ботинки, и мягкий ковер заглушил его шаги. Движения его были медленны и осторожны, как у человека, который несет поднос с хрупким стеклом.
Огляделся. Ампула здесь! Она ждала, но уже не пугала. Она приветствовала его.
Он заглянул на дно пустой чашки, понюхал ее и осторожно поставил обратно на блюдце. Допивать было уже нечего. Душан прошелся от книжного шкафа до занавешенного окна, потрогал кресла, абажур, полированную крышку радио, провел ногтем по кожаным корешкам книг и продолжал ходить по комнате, словно ища чего-то.
Он остановился у письменного стола. Маленьким ключиком отпер нижний ящик и вытащил мягкий сверток, просмотрел его, поднес поближе к свету и рывком развернул флажки. Шарик нафталина выпал и покатился к окну. Флажки! Душан разложил их на креслах - цвета, полосы, звезды. Последним флажком он покрыл низкий табурет и, удовлетворенный, посмотрел на это украшение.
Почему воют сирены? Он замер, прислушался... И снова... Нет, это в голове... И снова!
Он лег навзничь, сжимая в руке хрупкую ампулу, согретую его ладонью, и, сосредоточив все свое терпение, стал ждать. Пятно на потолке - прямо над головой. Душан не сводил с него глаз. Да, оно похоже на голову пса, теперь это уже ясно... «Душан!» - услышал он чей-то крик, но не узнал чей. Скоро пятно начнет постепенно расплываться, бледнеть, затягиваться седоватым дымом, и тишину нарушит плеск воды... «Душан!» Нет, ничего не слышать! Еще нет, это еще не началось, еще нет, спокойно, не двигаться! Высокий, мучительно дисгармонический звук близится, нарастает... Пора!
Это было удивительно легко и пришло как-то само собой: властный импульс пронизал его тело, нашел свой миг, свою случайную щелочку - и...
Изо всей силы Душан сдавил зубами ампулу...
- Да, мы услышали крик, - говорил человек с мягким, чуть женственным ртом, сидевший на другом конце овального стола. - Это было ужасно... Вы не можете себе представить, как это было ужасно!
Это он и есть, думал Гонза, слушая душераздирающий рассказ Полония. Отец Душана принял его с учтивым недоумением в столовой из черного дуба, в квартире, еще не выветрился не поддающийся определению запах; хозяин поставил на толстую скатерть рюмку анисового ликера, но Гонза решил не притрагиваться к ней.
- Его обманули, молодой человек, в ампуле был не цианистый калий, а что-то другое, что действует гораздо медленнее... Я не специалист, названия не запомнил. Мы вызвали врача, но было поздно... Он умер в страшных мучениях... и не хотел умирать, клянусь вам... Звал мать...
Он говорил все это почти с удовлетворением, словно этот ужасный исход доказывал его, отца, правоту.
- Вы не можете себе представить... я буквально дрожу от страха за жену, ведь она еще не знает... Его увезли утром. - И он жалобно всхлипнул.
Гонза был подавлен. Не было причин сомневаться в том, что горе отца неподдельно, и все же даже оно не убавило солидности и не изменило респектабельной внешности, по которой Гонза сразу же узнал его. Седина на тщательно прилизанных висках походила на траурно поблескивающие ленты погребальных венков, изо рта чуть пахло зубной пастой.
Старик всхлипывал, и порой казалось, что он едва замечает гостя.
- Но зачем? - восклицал он снова и снова с каким-то требовательным упреком, и в голосе его были слезы. - Зачем? Зачем он так поступил, объясните мне! У него было все, что только можно желать, - талант, здоровье, будущность... Мне не в чем себя упрекать, хотя в последние годы между нами возникло известное отчуждение. Клянусь вам, у меня были по отношению к нему самые лучшие намерения, ведь он моя плоть и кровь... Почему же? Я не знаю вас, молодой человек, никогда не видел вас здесь, но если он написал вам это письмо, значит вы были его близким другом...
Что сказать ему? Ведь он не поймет, да я и сам не понимаю. Да, Душан был прав - этот человек ничего не может понять. Лучше бы он молчал! Гонзой овладели отвращение и мучительная неловкость. И зачем я сюда пришел!
Мелодичный бой стоячих часов вывел его из раздумья.
- Не знаю, - сказал он сквозь зубы. - Не разобрался я в нем.
- Вот видите! - оживился Полоний и снова открыл шлюзы слезливому красноречию: - И я тоже. А ведь я родной отец! Клянусь вам, молодой человек, я изо всех сил старался понять его! Сколько я его наставлял! Ребенком он был вполне нормален, уверяю вас. С его способностями он мог бы многого достичь! Война не продлится вечно, и тогда... вы меня понимаете. Я старался подготовить его к будущему, ведь он из хорошей семьи, вы, наверно, знаете, что один из его предков был другом самого Ригера, все это, - он сделал широкий жест, - могло ему принадлежать!.. А он... Такой способный, такой даровитый... Я бы мог показать вам его дипломы, которые он еще подростком получал на легкоатлетических соревнованиях... Весь мир мог быть у его ног! Я им слишком гордился и, видно, наказан за это... Я верил в него больше, чем в самого себя, а жена, бедняжка, в нем просто души не чаяла... Как он мог так с нами поступить, молодой человек... Нет, не понимаю... не понимаю! - Он всхлипывал, несколько театрально закрывая ладонью глаза. - Только в последнее время пожалуй, с тех пор, как его послали на завод, - он отошел от меня. Замкнулся в себе не знаю почему. Что я ему сделал, боже мой? Что? Сколько я просил его, уговаривал, корил за то, что он живет неправильно, как чужой в собственной семье. Вероятно, эти несчастные книги довели его до этого, лишили рассудка. Я думал, от них будет только польза. Ведь искусство и философия должны украшать жизнь, делать человека лучше, совершеннее, ну, скажите... Впрочем, в книгах одно, а в жизни бывает совсем иначе, он и сам бы это понял, если бы... если бы...
Подавленный, неспособный пробудить в себе хотя бы каплю жалости к этому человеку, Гонза слушал его причитания. С каждой фразой в нем нарастал протест, и Гонза не противился этому.
- Не могу объяснить это иначе, как психическим расстройством. Никогда в нашей семье такого не бывало. Может быть, это была внезапная вспышка безумия, как вы думаете?
Нет, нельзя уклоняться от прямого ответа, нельзя выкручиваться!
- Вы ошибаетесь, - хриплым голосом прервал его Гонза и заерзал на стуле. Он был вполне нормален.
- Вы так думаете? Тогда почему же, скажите мне, почему же, о господи...
Хватит! Гонза встал и взял со стула свою шляпу. Ему казалось, он задыхается. Презрительным взглядом он посмотрел на хозяина дома.
- Оставьте! Что я думаю - неважно, а вы... А вы-то себе уж как-нибудь сумеете объяснить! Душан все знал наперед. Ведь вы Полоний, не так ли? Вы умоете руки, а он больше не проснется.
Благообразное лицо хозяина дома вытянулось, глаза сузились. Он хорошо разыгрывал недоумение.
- Вы пришли... оскорблять меня, молодой человек? - прошептали мягкие губы. - Меня! Неужели я виноват, я, который...
- Да, вы! - с ненавистью воскликнул Гонза. - Вы и это ваше вонючее благоразумие. Вы тоже его убили, если уж хотите знать, вы и весь этот ваш мир! Мир благоразумных, рассудительных негодяев...
Голос хозяина дома угрожающе изменился.
- Прошу вас держать себя в рамках приличия!
- И не подумаю! Вы все проворонили, ведь у вас на глазах заваривалась вся эта каша, а вы глазели с умным видом. Идите к черту, нечего корчить из себя невинного младенца. Теперь-то вы ждете, коньяк приготовили и флажки размахивать ими, а потом снова все загадите своим благоразумием. Ну и ждите! Только без нас - эх вы, добродетельные, рассудительные, практичные папаши! Я ненавижу вас, как и он! Полоний!
Что он кричит? Это рвалось из него, он захлебывался гневом и жалостью, и черта ли ему было в том, что он, может, не прав, что преувеличивает, что несправедлив - ведь Душан-то мертв и за него даже не отомстишь!
Гонза умолк. Наступила изумленная тишина. Он упивался ошеломлением, написанным на этом столь уравновешенном прежде лице, потом резко повернулся и добровольно покинул поле боя. Что уж еще говорить?