35216.fb2
- Не скажу, хоть убейте!
- Ладно, не форси, выкладывай, пузатик. У тебя есть баба?
- Есть, - уныло всхлипнул Бацилла.
- Вы слышите? - сказал Милан. - Опять заливает, пустобрех.
- Погоди, дай ему сказать. У тебя с ней было дело?
- Было, ребята... но вы все равно не поверите... Она самая красивая и лучшая в мире... безумно страстная, и я ее страшно люблю... пойду за ней... хоть на край света... потому что она единственная, кто меня любит... - Он икнул, лицо его прояснилось при воспоминании.- Там у них такие бархатные стулья...
Испугавшись, что проболтался, Бацилла замахал своими короткими ручонками.
- Не глядите на меня, как баран на новые ворота, я не виноват, что мною никакая другая не интересуется... потому что у меня брюхо, и я потею, и не умею разговаривать с женщинами... А ведь я почти ничего не жру, стараюсь похудеть, к мучному даже не притрагиваюсь, сплю на ковре, как наш Джерик... Сколько же можно оставаться одному и только глядеть, как другие ходят с женщинами?!
- Ну ладно, - согласился Павел. - Хватит об этом. Нам-то какое дело. Выпей еще, если хочешь.
- Осел! Женщины вообще не самое главное на свете, - с отвращением сказал Милан, нагнулся за упавшей брошюрой и сунул ее обратно в портфель. Плаксивость Бациллы грозила испортить новогоднее настроение, поэтому все поскорей снова взялись за рюмки. Павел вертел ручки умолкшего радио, а Войта внимательно рассматривал нож. Потом он поднял глаза - лицо у него было странно-напряженное. Он сунул нож в карман и глубоко вздохнул.
- Ребята, - выдавил он из себя. - Мне тоже нужно вам кое-что сказать.
Блюз - это был его блюз, его голубая флуоресцирующая надежда - словно обволакивал Гонзу прозрачной тканью, проникал в него вместе со звуками кларнета. Гонза плыл в потоке этой мелодии, не замечая шума и гомона вокруг. Мелодия надломилась и потекла куда-то вниз, завершившись усталыми всхлипами... Шум вечеринки снова ворвался в приглушенное сознание. Тонкие пальцы с несносной покорностью меняют пластинки на диске. Гонза наклонился к Вуди.
- Вуди, что ты будешь делать, когда все полетит к черту?
Обезьяний лобик сморщился в удивлении.
- А разве обязательно надо что-то делать? Меня ничто не интересует. Я хочу только слушать джаз. Но в одиночестве, а не в компании горластых павианов и их самок. Я люблю джаз.
- Почему же ты не выучился играть сам, хотя бы как...
- К чему? Пусть играют другие. Я хочу только слушать. У меня не хватит терпения чему-нибудь выучиться. Я провалился еще в четвертом классе, и дальше меня нельзя было никак пропихнуть. В школе меня освободили от спорта. Хорошо, если бы освободили вообще от всего.
- Разве ты не хочешь, чтобы все кончилось?
Непонимание Вуди было явно непритворным.
- Мне все равно, я ни во что не вмешиваюсь. Пожалуй, даже не хочу, потому что не люблю перемен. Я хочу только слушать джаз. А больше я ничего не хочу. Я немного боюсь, как бы мы потом не пожалели. Видишь ли, быть вынужденным ничего не делать - это тоже недурно.
- Осел ты, Вуди, - беззлобно сказал Гонза.
- Может быть, - согласился тот. - Это будет видно. Ты, наверно, еще вспомнишь наш разговор. Пока живы родители, я ни о чем не беспокоюсь... В один прекрасный день я запрусь тут и никого не пущу. Слава богу, пластинок у меня хватает. Уникальные. Слышал ты «Hesitating blues»? Знаешь что, приходи послушать на днях. Сейчас эти обезьяны хотят вертеть задами, а не слушать джаз. А ты?
- Не знаю. Я не знаю, что мне с собой делать. У меня нет отца, и я не такой, как ты. Но джаз я тоже люблю. Сейчас я ухожу, мне здесь противно. Поставь-ка ту пластинку.
Из репродуктора грянуло соло на барабане. Гонза встал, пробрался среди танцующих пар в переднюю и вышел, распугав на лестнице кошек.
Вставая с кресла, Бланка уже знала, что сейчас будет. По крайней мере до ближайшего антракта. Всегда ей казалось, что она исполняет роль в спектакле, финал которого хорошо знает, но все же роль надо доиграть до конца, со всеми паузами, до самого последнего слова. Что же будет дальше? Партнер помог ей, она чувствовала его понукающий взгляд, и сама, без подсказки, вспомнила очередную реплику.
- Я хочу домой, - она произнесла это медленно и вяло.
- Я тебя не удерживаю. Ключ у тебя.
- Чер-рт побер-ри, по этому случаю надо дернуть, - сказал Милан, и всем показалось, что его «р» прозвучало уж очень раскатисто.
Чер-р-рт побер-ри!
Никто не пошевелился, все тупо уставились на огонек, радио тихонько бормотало. О чем тут говорить? Ругать? Упрекать? Нет, принять к сведению, и все тут. Ведь Войта не трус, он не смывается от страху. Было ясно: «Орфей» распался, так и не успев совершить что-нибудь великое.
Павел сплел худые пальцы, выгнул ладони и оглянулся на диван, где сопел Бацилла. Остаются двое, я и этот кусок мяса. Это конец. Конец «Орфея».
- Ну, так что? - сказал он в понурой тишине, преодолев первое удивление.
Сейчас они разойдутся, и его поиски начнутся сначала. Потому что «Орфей» уже мертв. Правда ли это? Да и чем, собственно, был «Орфей»? Пятеро юношей с голыми руками, неопытных и не искушенных в борьбе, пятеро не похожих друг на друга и не очень-то ладивших героев с деревянными сабельками, которых те не потрудились даже тщательно выловить, не стоят того. Шляпы. Да, может быть. И все-таки хорошо, что был «Орфей»! Хорошо! Потому что он был важен для них еще чем-то другим, что трудно определить. Вот, например, месть за Пишкота и мучительная тяга к чему-то, без чего каждому из них было бы страшно жить на свете. Да, это им давал «Орфей». Решимость не смириться, не быть тотально мобилизованным бараном. И это давал «Орфей»! Сопротивление, смелый вдох в атмосфере, зараженной всеобщей робостью. И это тоже! У них будет право глядеть потом людям в глаза. Да, и это! А кроме того, у каждого были свои чисто личные мотивы. У меня, у Милана, у Бациллы. Надо будет сохранить в себе все это. И в будущем. Навсегда. Сказать им об этом? А как? Слова, которые приходили на ум, казались Павлу ходульными, тошнотворно патетическими. Он стиснул зубы.
- Долей, Милан, через пять минут пробьет! Бацилла, в строй!
...Все это игра, только игра, и когда-нибудь она кончится! Бланка чувствовала волнующее прикосновение его рук, выдержи, девочка, доведи роль до конца! Она не выпускала из пальцев приятно шершавую ткань портьеры, он уговаривал ее тихим голосом, но она не слышала слов. «Будь разумна», «образумься». Знаю, знаю, я разумна, я должна быть разумной! Бланка вздрогнула, шевельнулась, почувствовав, что он вешает ей на шею что-то холодное и неумело запирает сзади застежку - новогодний подарок, кажется, ожерелье. Где он его взял? У нее побежали мурашки по спине: может, оно принадлежало одной из тех женщин-евреек, которые... Но у Бланки уже не было сил противиться. Что с того, ведь Зденек-то жив! Сколько раз она будет вот так бессмысленно бунтовать? А что, если однажды она найдет в себе силы бесповоротно уйти? Что тогда? Нет, молчи, странная ты жертва, стыдясь, он видит тебя насквозь - вот он ведет тебя, послушную и кроткую, обратно, к еще теплому креслу, а ты идешь и знаешь, что будешь опять пить, и спать с ним, и содрогаться, и сгорать от стыда за наслаждение, порабощающее тебя, так будет и дальше, до тех пор, пока не опустится занавес над последним актом недописанной пьесы. Чем же она все-таки кончится? Кто будет сидеть в зрительном зале? Кто будет ждать у театрального подъезда?
Кресло под торшером. Бланка уселась, поджав ноги, и угасшим взором смотрела, как узкая рука с халцедоном в кольце аккуратно наливает бокалы для новогоднего тоста.
Павел нагнулся, минутку пошарил в пружинах калеки дивана и, выпрямившись, положил на стол среди наполненных рюмок тяжелый сверток в промасленной тряпке. Он развернул его, и блестящие грани револьвера слабо блеснули в свете лампы. Все глядели на револьвер как зачарованные, и стыд сжимал им сердца.
Пишкот! Он был здесь. Он был сейчас с ними, неопределенно ухмылялся разбитым ртом и даже закукарекал.
- Что с этим делать? - спросил Павел. - Кто это возьмет?
Никто не шевельнулся, никто не отважился протянуть руку. Стук часов за стеной ужасающе усилился, и, прежде чем кто-нибудь успел сказать слово, прозвучал торжественный бой; бам-м, бам-м, - один, два, три... Все, как по команде, подняли рюмки и молча влили в себя зеленоватый напиток. Бацилла повалился на диван. Павел встряхнулся и стал заворачивать револьвер в тряпку. Потом он оглядел товарищей, и в глазах у него блеснул странный огонек.
- Ладно, ребята, - сказал он. - Я возьму его себе.
Улицы, улицы, пьяные возгласы, и дождь, и потемки. Гонза упрямо шел вперед. Пронизанные ветром просторы над рекой раскрывались перед ним. Он остановился на мосту и нащупал каменные перила. Они были сырые, от них зябли руки. Вот он, суровый, реальный мир, держись за него! Гонза перегнулся через перила, чтобы охладить лицо. В этот момент в ночи забили башенные часы. Их металлический звон многоголосо разнесся над железными крышами, рассекая тьму. Семь, восемь, девять, десять...
...одиннадцать - бам-м-м... - раздалось в полутьме из дорогого радиоприемника. Потом какие-то слова, треск, поток болтовни, гимн и, наконец, Die Fahne hoch! Кто-то ликует, и кто-то сетует, кто-то верит, надеется и дрожит от страха... Новый, тысяча девятьсот сорок пятый год! Год первый!.. Напротив Бланки в табачном дыму через стекло бокала видно измененное лицо. Бланка пытается улыбнуться, бокалы звенят друг о друга, предательское тепло разливается по телу и затемняет сознание... Потом ей уже все равно, и она не противится, когда ее обнимают мужские руки и кладут на подушку; она чувствует на губах его губы и только закрывает глаза, чтобы забыться. Занавес! В памяти возникает строчка из стихотворения: «Свершись, судьба!»
Ущипни, ну, ущипни же себя за руку и убедись, что ты не в переполненном автобусе, что это такая же правда, как и то, что у тебя под двумя фланелевыми рубашками, под тремя старенькими свитерами и пальто, доставшимся от покойного архитектора, неистово колотится сердце, что с каждым его ударом ты все больше перестаешь быть земным муравьем, влекущим бремя безнадежности и печали, переведи дух - все это так! У твоих ног совершенно реальный руль высоты, мотор ревет по-настоящему, он сотрясает и оглушает тебя, ты действительно в воздухе, а земля за крышей из плексигласа проваливается и падает в невероятную глубину, исчезает в дымке испарений...
На мгновение Войта закрыл глаза. Вот и готово дело! Он снова открыл их.
Да, это не сон!
Когда он еще не сидел здесь, привязанный к сиденью и превращенный небесным простором в неподвижный тюк, все казалось необычайно легким, быстрота действий не оставляла времени для опасений, существовала только машина, хорошо смазанная, безупречно работающая машина. Почувствовав острое давление на барабанные перепонки. Войта раскрыл рот и сделал глотательное движение, как его учил Коцек. Еще раз... А какое сегодня число? Надо запомнить его на всю жизнь, если, конечно... Двадцать шестое января, он хорошо это помнит, потому что утром, еще ничего не подозревая, сорвал листок настенного календаря. Ничего не подозревая? А может быть, подозревая, - ведь все было уже подготовлено. В ангаре никто не заметил, что они потихоньку приносят в портфелях свитера и рубашки и их шкафчики уже битком набиты одеждой. Разумеется, они и словом не обмолвились на заводе о своем плане, но Войта знал, что Коцек неутомимо обдумывает, уточняет и отшлифовывает все детали этого фантастического замысла, что он каждую минуту начеку и только ждет подходящего момента, который они назвали «Час Икс». Пароль - «Час Икс». Знал Войта и то, что сегодня один из тех исключительных дней, когда двенадцать новых машин готовы к отправке, что в ангаре и на аэродроме толкутся немецкие летчики и улетят они на этих машинах после полудня. Он заметил и то, что вчера Коцек уделил особое внимание одной из машин - той, что стояла в самом дальнем конце аэродрома, не меньше чем в двухстах метрах от ангара. Он долго проверял управление, потом, соскочив на землю, незаметно провел рукой по фюзеляжу.
Коцек знал все подробности предстоящей операции и ее неизбежный риск. Надо полагаться на то, что налет американцев будет, как обычно, около полудня. Но нам американцы не опасны - они летят на большой высоте и у них свои задачи. Хуже с пикировщиками. Будем надеяться, что ни один из этих чертей не набросится на нас и не собьет нашу машину. Надо держаться пониже и под прикрытием облаков. На всякий случай Коцек и Войта, справляясь в словаре, изготовили две широкие бумажные ленты, на которых было крупно написано по-английски: «We are not germans. Do not Shoot!» [71] Коцек вручил их Войте - в случае необходимости тот попытается привлечь внимание атакующего пикировщика к этим надписям. Надо все предусмотреть. Зениток можно не бояться - на крыльях германские опознавательные знаки. Остается погода. Ночью прихватил мороз, сковал вчерашнюю слякоть, утром была метель и покрыла все белой пеленой, а часов в десять солнце пробилось сквозь облака и ослепительно осветило снежный покров. Войта знал все это и все же, когда после обеденного гудка Коцек прошептал ему на ухо пароль, он почувствовал слабость в коленях, и у него засосало под ложечкой. Потом в течение утра он три раза бегал в уборную - темную каморку, пропахшую аммиаком. Но в тот момент напряжением воли он овладел собой и лишь невозмутимо кивнул.
Игре приходит конец! Войте казалось, что минуты превращаются в годы, а сам он пребывает в каком-то невероятном сне. Встряхнись, трусишка! И, только начав действовать. Войта сумел стряхнуть с себя подавленность, которая сковывала каждое его движение. А что, если... все-таки это безумие!