35227.fb2
– Слышу, – шепнул ей на ухо.
– Я хочу извиниться перед тобой.
– За что?
– За все.
– Право, тебе не за что извиняться.
– Ведь ты видишь во мне ребенка. А мне уже шестнадцать лет.
– Это прекрасный возраст.
– Энгель всегда и все делает в ущерб мне.
– Ах, Грета, ущерб этот, пожалуй, не так уж и велик.
– Для меня велик.
Витек слегка прижал ее к себе. Они пролетали переезд, за шлагбаумом лошадь вскинулась на дыбы, разрывая упряжь. Снова взвыл паровоз.
– Я все понимаю, Грета.
– Боюсь, ты ничего не понимаешь.
Я не из живописующих и не из живописуемых. Я – бог. Бог, чудовищно изуродованный братьями богами или катаклизмом, который обрушился на мир богов. Создали меня по образу и подобию человека и словно топором отрубили божественное сознание, понимание начал и концов, вырвали божественные глаза, и потому вижу я только маленькую планету да серовато-голубую пустоту вокруг нее, мне размозжили уши, и я внемлю лишь плачу нарождающихся и стенаньям умирающих случайных живых существ в этом захолустном уголке провинциальной галактики.
Не ведаю, один ли я оказался здесь, в этой хилой роще примитивного существования, и есть ли другие братья боги, наказанные или жертвы катаклизма, тоже блуждающие среди этих людей, не способные опознать друг друга и из сохранившихся обрывков воспоминаний воссоздавать картину прежнего бытия, припомнить обратную дорогу, изыскать способы спасения.
Если вы где-то скитаетесь, братья, в этой хилой роще примитивного существования, если погрязаете в мелкой трясине мнимых радостей и реальных биологических мук, если дремлете в зыбком чаду туманных надежд и мучительных кошмаров, если плутаете, утратив ощущение времени, то есть вечности, если бродите в уныло-переменчивых ипостасях этой наипростейшей из форм бытия, если это действительно так, то призываю вас ответить мне каким-нибудь знаком, глубоко укрытым, подобно ладанке у смертных, знаком нашей прежней и необезображенной, неизмельчавшей, неосмеянной божественности, и я опознаю вас и объединю в союз попранной божественности, и мы поплывем на этой маленькой планете, как на спасительной лодке, в нашу утраченную отчизну богов.
Кто выдумал людей? Был ли это каприз наших загулявших братьев богов? Или наше ротозейство позволило им зародиться на пылинке, замельтешившей при мгновенной вспышке? Из частицы белка они с усилием выползли на порог, за которым, быть может, ничего для них нет и которого они уже никогда не переступят. Стали они на этом пороге обеими ногами в вертикальном положении и нарекли себя homo sapiens, человек разумный. Принялись искать воображаемое родство с нами, выдумали, что отличаются неким божественным началом от своих ближних, которые ползают по общей планете, бегают на четырех, шести и даже более ногах и не без труда возносятся над ее увядающей поверхностью. И, святотатственно облагородив себя этой своеобычностью, они ежедневно пожирают ближних своих, дабы продлить мгновение бытия, которое по чьему-то злокозненному капризу поставлено в зависимость от самопожирания.
Этот нелепый и, возможно, ничтожнейший вариант секундного присутствия в Непознаваемом мире, эта, пожалуй, уникальная версия, ограниченная строгими рамками рождения и смерти, то есть мнимого начала и мнимого конца, этот нелепый случай хотят возвысить, придавая ему сходство с судьбой богов, ибо кто-то опрометчиво выдал им наше существование. Если бы не тяжкая забота, которая меня постоянно гнетет, я бы смеялся от души, видя, как патетически объясняют люди свой вульгарный биологический цикл. Каким изысканным церемониалом обставляется у них неэстетичный процесс восполнения затраченной энергии, то есть прием пищи, сколько сил тратят они, чтобы приукрасить подброшенный им по воле Великого Каприза инстинкт продолжения рода, то есть размножения, сколько проявляется ловкости, чтобы убить в себе страх перед исчезновением, то есть перед смертью.
Что я тут делаю? Я словно зависаю, погруженный в небольшой пруд. Над собой вижу мутное водное зеркало, а в нем, отраженные снаружи, какие-то блики и суетливые тени; эти блики и эти тени напоминают мне о том, чего я не помню и, вероятно, уже никогда не смогу припомнить. Под собой, отдаленный согласно законам оптики, вижу муравейник бессмысленной жизни, то есть примитивной формы бытия, порожденной капризом, необходимостью или попросту ничем. Я взираю свысока на это движение, вытекающее из пустоты и в пустоте исчезающее либо вытекающее из самого себя и в самом себе исчезающее, следовательно, взираю с ужасом, не ведая, долго ли на это смотрю и как долго буду еще смотреть.
Порой движение жизни – назовем это жизнью в соответствии с номенклатурой смертных – подхватывает меня, как рой комаров увлекает за собой частицу воздуха. Только я не способен подчиняться законам смертных. Не умею убивать и потому довольствуюсь падалью, не жажду превосходства над другими личностями, не знаю, что значит любить, и не знаю любви.
Нет меня среди них, и одновременно я в каждом из них. Может, прозябаю в их посредственности, отупевший и безвольный, или даю увлечь себя в их жалкие безумства, оставаясь по-прежнему равнодушным и безвольным. Может, порой они узрят меня или почуют, как их собратья псы, увидят или ощутят невзначай в страшном сновидении, на страницах книги, в медлительном закате солнца, в неизвестном прохожем, в колокольном перезвоне, во внезапном спазме наслаждения или боли, в заурядной судьбе близкого человека.
Я добродушный, порой даже мягкий, хоть и довольно равнодушный бог, может, скорее, экс-бог. Охотно принимаю участие в этих играх, в этом движении, порожденном чьим-то капризом или некапризом. Лишь одной игры я не приемлю. И убежден, что никогда ей не научусь. Никогда не екнет у меня сердце при виде девушки, никогда не затоскую о ней среди ночи, никогда не брошусь в пропасть от любви. Ибо никогда никого не полюблю.
Я веселый бог, и посему, а может, и вне всякой связи с этим у меня приятная, привлекательная наружность. Однако моя внешность не способна привлечь чьего-либо внимания, и это благо, ибо это делает меня свободным, находящимся вне сферы их проблем, устремлений, пристрастий. Моя будничность – первый признак божественности. Я напоминаю любого человека и вместе с тем никого не напоминаю. Существую, и одновременно меня словно и вовсе нет.
Боги благостны, поскольку божественность – это неподвижность. Всяческое зло порождается движением. Движение в этом микрокосмосе вызывает перемены, а нестабильности сопутствует боль. Я кое-что об этом знаю, ибо подвержен приступам почечной колики. Я бог с почечнокаменной болезнью. Время от времени я корчусь от невыносимой боли, хотя как бы ее и не ощущаю, словно знаю о ней только понаслышке, может, из книг, ибо и эти боли – минутный абсурд, вносящий дурацкое разнообразие, способное понравиться. Эти недомогания мочевыводящей системы – один из моих камуфляжей. А их у меня, разумеется, много. Вполне достаточно, чтобы люди принимали меня за своего ближнего. Итак, я работаю, что означает выполнение однообразных манипуляций, считающихся полезными для общества, совокупляюсь по вечерам, как это делают и они в бетонных клетках квартир надо мной и подо мной, иногда пью водку, которая у них высвобождает агрессивное предчувствие абсолюта, тогда как у меня ускоряет процесс выхода этих нелепых почечных камней. Меня похлопывают по плечу, мне рассказывают всяческую чушь, целуют в щеки, обманывают, беря в долг без отдачи, просят о протекции, требуют сочувствия, лживо клянутся в любви, смеются у меня за спиной, подсиживают, готовы принять меня в свои объединения, союзы либо товарищества, добиваются от меня самоопределения или странных заявлений, и прежде всего каждый из них домогается, чтобы я признал его лидерство и делал то же, что он, и при этом они осатанело куда-то мчатся, спешат, летят сломя голову туда, где нет ничего, кроме черной дыры, бездонной пропасти небытия, которой они панически боятся и которая их столь неодолимо влечет. Случается, кто-то невзначай глянет на меня с тревогой, и тогда я понимаю, что он внезапно ощутил мою божественность. А порой кому-то из них западают в душу мои слова, и, припомнив их, он с ужасом просыпается в полночь. Или вдруг кто-то увидит меня в минуту боли, душевного краха, отчаянья или смертельной опасности и тотчас забывает, едва минует боль, отчаянье или опасность.
Лишь одной игры я не приемлю и убежден, что никогда ей не научусь. Никогда не екнет у меня сердце при виде девушки, никогда не затоскую о ней среди ночи, никогда не брошусь в пропасть от любви. Ибо никогда никого не полюблю.
Спросите меня, мои дорогие, симпатичные червячки – обитатели провинциальной галактики, спросите, почему я не облегчаю ваших повседневных мук. Почему не освобождаю вас от страхов, которые вы сами себе постоянно измышляете, почему не опровергаю ваши мысли, аксиомы и гипотезы, которые вечно заводят вас в тупик, почему не одариваю вас благодетельной судьбой, причем такой судьбой, которая бы возвысила вас над остальными простейшими. Хотя вы каждый вечер молитесь мне, обливаясь слезами и стуча лбом об изголовье кровати.
Я мог бы вас обольщать, мог бы придумывать тысячи логичных и правдоподобных поводов. Но отвечу откровенно: я только огромное ухо, призванное выслушивать ваши жалобы, всего лишь гигантская мембрана, вибрирующая от ваших стонов, я только эхо, переносящее в вечность плач смертных. Может, именно в этом сущность божественности.
Я буду вам сочувствовать, как сочувствовал всегда, с первого мгновения муки, отчаянья, страха, осознанного вами, когда вы то ли еще плавали в воде, то ли уже ползали по суше. Итак, обещаю вам сочувствовать, а сочувствие мое подобно нежному шепоту небес, поцелую разумного предназначения, теплому дуновению в ледяных просторах мирозданья.
А может, меня создали, подобно облаку космической пыли, ваши мечты, муки, печаль, беды. И поэтому я никогда никого не полюблю.
Цените добрую надежду, цените радостную уверенность в завтрашнем дне, цените успокоительное предчувствие счастливого конца. Цените оптимизм, лучшее из составляющих той же самой повседневности.
Вы не желаете слышать своих собственных воплей, не желаете видеть зловещих знаков на кебе и на земле, не желаете мерзнуть на студеном ветру бессмыслицы – дыхании бесконечной пустоты.
Вот и прекрасно. Оптимизм сулит ванна с теплой водой. Оптимизм обусловливается удачным опорожнением кишечника по утрам. Оптимизм – возможность подремать в железнодорожном вагоне, который мчит в неизвестность.
Оптимизма жаждут и ваши ближние, взявшие над вами верх, подчинившие своей воле, манипулирующие вашими поступками, чаяньями, порывами. Им также нравится, когда вы веселы, довольны и благодушны, ибо тогда не надо вас наказывать, то есть изымать из вечного движения либо отправлять в ненавистное небытие.
Я тоже бог-оптимист и, прежде чем вернусь в усредненное состояние и спрячусь в фабулах ваших печальных судеб и снова растворюсь в гомоне неустанного движения, выдам с разрешения ваших верхов секрет эликсира, называемого оптимизмом.
То, что вы считаете душой, всего лишь определенный уровень напряжения биоэлектрических токов. Разумное регулирование напряжения и силы этих токов временно вызывает благостное состояние, определяемое учеными мужами как чистый оптимизм.
Ни от кого не ожидайте оптимизма в дар. Производите его сами. В любую свободную минуту возобновляйте свои попытки. Когда, проснувшись поутру, видите за окном, в оргии многоцветья, свежее, задорное, работящее солнце, когда в середине дня вдруг осознаете, что существуете, обретаетесь на этом свете, живете, когда в час похорон друга, которого засыпают тяжелым песком, у вас неожиданно заболит драгоценная, безотказная, жизнелюбивая печень, когда вам внезапно пригрезится на вашем рабочем месте или в какой-нибудь очереди куча денег, когда снова подорожают локомотивы, а у вас временно перестанут выпадать волосы, когда кто-нибудь слетит с высокого поста, а ваш геморрой в тот день почему-то не даст о себе знать, когда зацветут рощи акаций, пахнущие горячим медом, когда сорвутся с веток красные листья и поплывут по задымленному небу, подобно перелетным птицам, когда тихий снег запорошит землю, леса и заблудившихся путников, а в трубе заурчит веселый и усердный зимний огонь. Я бог-оптимист. Я никогда не затоскую вдруг о девушке. Никогда не брошусь в пропасть от любви к ней. Ибо никого и никогда не полюблю.
Где моя отчизна? Где отчизна богов? Я хотел бы туда вернуться. Хотел бы, даже если бы она оказалась похожей на те края, где я побывал в изгнании. Даже если бы она разверзлась передо мной космической бездной колоссальных и бесконечных страданий, колоссальных и беспредельных неприятностей, колоссальных и безграничных надежд. Нет, пусть она не походит на землю. Зрение мое навсегда пресыщено страданием, слух – рыданиями, сердце переполнено страхом. И при этом пусть она хоть чем-то напоминает землю. Пусть уподобляется ей в краткие мгновенья радостного достижения цели, в мимолетном восхищении изяществом какой-нибудь былинки или благовонием трав, в волнующей сладости ослепительной вспышки первой любви.
Мне хотелось бы забрать в отчизну богов свою почечнокаменную болезнь и легенду о любви. Любви приземленной и возвышенной, греховной и ангельской, придуманной и стихийной, плотской и извращенной, хорошей и плохой, лишь бы она была. Ибо, может, когда-нибудь, на очередном витке бесконечности, я еще полюблю.
– Пан Витек! Пан Витек! – кричал кто-то на улице.
Витек сложил тетради, завинтил вечное перо, как он полагал, приносившее счастье. Встал из-за стола.
– Куда? – Мать рванулась от шкафа, в котором что-то перебирала.
– Взгляну, кто зовет.
– Не надо. Я знаю, и ты знаешь кто.
– Неудобно, мама. Я должен выйти.
– Я это сделаю, скажу, что тебя нет дома.
– Я же не ребенок.
– Нет, ребенок. Даже не представляешь какой.
Витек хотел поцеловать ее в преждевременно состарившуюся щеку, но она уклонилась.
– Витек, у меня плохие предчувствия. Это общество не для тебя.