35279.fb2
Дедушка Нурали говорил, что мертвый человек почти ничем не отличается от живого. Живой бодрствует, даже когда спит, а мертвый спит всегда. Но спит он чутко — не так, как живой человек, — и слышит все, что происходит на земле: шаги живых, пение птиц, шум дождя, раскаты весеннего грома, стрекотание цикад и кузнечиков… Он слышит все, но не просыпается, а только отмечает сквозь сон — вот ветер зашумел листвой… вот защебетал соловей… вот гремит обвал высоко в горах… Пройдут годы и века, поменяются поколения, одно за другим ложась все в ту же землю, а он будет спать, прислушиваясь… И однажды вздрогнет и откроет глаза, потому что раздастся звук, которого он ждал все это время, — грозное пение золотой трубы архангела Исрафила!..
Когда его оттерли от Беляша, Камол неожиданно оказался окруженным юнцами. Должно быть, им уже не хватило места у дверей штурмуемого автобуса, и они, распираемые энергией и похожие на свору взбесившихся щенков, толклись за спинами счастливчиков, воя и грозя.
— Почему пиджак?! — брызгая слюной, заорал вдруг один из них, упираясь в Камола сумасшедшим взглядом белых глаз. — Костю-ю-ю-юм!! Почему-у-у-у!!
Его обступили здесь же — словно сжался кулак и всеми пятью пальцами обхватил вожделенный предмет.
— Ты не таджи-и-и-ик! — кричал белоглазый, содрогаясь. — Таджик должен носить чапа-а-а-ан! Русская сволочь!.. Все армянам отдали! А нам подыха-а-а-ать?!
Чтоб выпутаться, нужно было их отвлечь. Камол присел, уворачиваясь от целящих в него рук, и неожиданно заголосил, закидывая лицо к небу:
— Деньги — тлен, а люди — прах!..
Он притопнул и крутанулся на одной ноге.
— Дорог нам один Аллах!..
Еще притопнул, и еще, и снова — фр-р-р!
— Деньги — тлен, а люди — прах!..
Притопнул, притопнул, притопнул! Крутанулся, поднял над головой руки, ударил в ладоши, скалясь.
— Дорог нам один Аллах!..
И опять затянул, вскинув руки открытым небу объятием:
— Деньги — тлен, а люди — пра-а-а-а-а-ах!..
Кто-то засмеялся.
— Подождите! — закричал Камол. — А вот кто угадает!
Он звонко пустил в небо свой полтинник.
— А вот кто угадает!..
Он привлек к себе внимание еще некоторой части нападавших, и они растерянно рассматривали этого сумасшедшего, который бросал в воздух жужжащую монету, приплясывал, скалил гнилые зубы и заливался визгливым хохотом.
— А вот кто угадает, орел или решка! Солнце или звезда, жопа или пизда!!!
Они стояли — ухмыляясь, гыкая, показывая пальцем; они стояли — покатываясь со смеху, а один ловко плюнул и попал ему на пиджак; они ржали, потому им были смешны его глупые ужимки, матерные стишки, которыми он сыпал направо и налево, в особо сочных местах переходя на русский, — но все-таки они стояли, а не избивали людей…
Теперь Камол быстро шагал задами Путовского базара, неширокой улочкой, обычно битком набитой спешащим по торговому делу народом, а сейчас — зловеще пустой и тихой.
Всегда здесь было шумно и тесно, с утра до вечера звучали голоса, слышались восклицания, оклики — знакомые останавливались, чтобы поздороваться, пожать руки, спросить о делах… здесь, под старым чинаром, стояло несколько столиков… пахло аппетитным дымом танура, самбусой… Бухарский еврей Алик, до пояса высовываясь из сапожной будки, зазывал к себе клиентов…
Теперь было пусто, и Камол тоже чувствовал себя опустошенным.
Он шел, суеверно зажав в кулаке свой заветный полтинник.
Со стороны площади опять послышались выстрелы, и он невольно прибавил шаг, хоть и не испытывал страха — только унижение и горечь.
На перекрестке было дымно.
Разгромленный «Ювелирторг» зиял выбитыми витринами.
У порога лежал человек, и Камол, еще не разглядев его толком, почувствовал вдруг, как нехорошо екнуло сердце.
Он подошел ближе. Под ногами то и дело хрустели картонные коробочки.
Стараясь не запачкать рук, Камол перевернул Беляша на спину. На лбу и подбородке кровь уже запеклась. Правый глаз был открыт, а левый зажмурен — и если бы не гримаса ужаса, застывшая на лице, могло бы показаться, что Беляш озорно подмигивает.
— Вай, до-о-од!.. — шепотом протянул Камол, качая головой. — Ц-ц-ц-ц-ц!.. Ой, бедняга! Что же они с тобой сделали!..
Он точно знал, что, если человек умер, а глаза его не закрылись, это означает, что на душе покойника лежит какой-то тяжелый грех. Недоуменно морщась, он попытался припомнить, не делал ли Беляш в жизни чего-нибудь плохого. Он вспомнил то, что Беляш был начальником фонтана… и то, что у него не было семьи… и то, что он никогда не жалел денег — если они у него были, конечно… Он не смог припомнить, были ли у него дети — никогда Беляш не говорил о детях… Он сидел на корточках и напряженно вспоминал жизнь Беляша такой, какой он ее знал. И когда оказалось, что на ум не приходит ничего серьезного — такого, из-за чего глаза покойника должны оставаться открытыми, — Камол осторожно протянул руку, с чистой совестью закрыл Беляшу открытый глаз, и лицо мертвого стало умиротворенней.
— Э-э-э, бечора!.. — повторил Камол. — Что они с тобой сделали, брат!.. Зачем?..
Как он и предполагал, денег у Беляша не оказалось.
Озирясь и то и дело роняя на окровавленный асфальт то колечко, то сережку, Камол торопливо выгреб из карманов спортивных штанов и рассовал по собственным карманам тяжелые горсти цепочек, кулонов, каких-то подвесок, колец… Все новенькое — с белыми глянцевыми бирочками, на которых красное было особенно заметно.
Поколебавшись, он расстелил на асфальте носовой платок и встал на колени.
Ветер трепал свежую листву и разметал пепел.
— Веди нас по дороге прямой… — бормотал он. — По дороге тех, кого Ты облагодетельствовал… а не тех, на кого Ты гневаешься… и не заблудших…
Прочитав молитву четырежды, он в последний раз припал к земле, провел ладонями по лицу, поднялся и, не оглядываясь, пошел прочь.
Дом стоял возле самой дороги, ведущей от аэропорта к центру Хуррамабада. В середине февраля мимо дома прошла колонна танков, прибывших накануне большими транспортными самолетами. Анна Валентиновна была убеждена, что земля не вынесла того тяжкого грохота, что сопровождал их воинственное движение, и не то просела… не то подалась… короче говоря, что-то в ней сдвинулось — благодаря чему напуганный Ужик смог пробраться из подвала, где, видимо, жил прежде, под ее кухню, под самый пол… и однажды высунул голову из небольшой дырки в углу между неплотно сходившимися плинтусами.
Земля определенно могла треснуть. Сначала ни с того ни с сего задребезжали стекла. Анна Валентиновна машинально встала в дверной проем, под притолоку, как еще в детстве учила мать: самое безопасное место, когда рушатся стены. Стекла дребезжали сильнее… возник низкий гул, от которого стали шевелиться волосы; она знала, что гул — предвестник сильнейших подвижек земной коры, таких, что могут превратить зеленый Хуррамабад в дымящиеся развалины; у нее сжалось сердце… она колебалась: не выбежать ли все-таки из дома?.. Обычно этого никто не делал: в Хуррамабаде относились к землетрясениям фаталистично — мол, бог не выдаст, свинья не съест… да и не набегаешься из квартиры, если люстры и мебель начинают подчас приплясывать раза по три на дню… Но скоро она услышала визг и крики — оторопело решив сначала, что это звуки человеческого испуга перед стихией, — затем гул начал превращаться в грохот… еще через несколько секунд в этом грохоте уже можно было различить составляющие — лязганье гусениц… скрежет… прерывистый выхлоп дизелей… Она в ужасе подбежала к подоконнику и увидела танковую колонну, проминавшую пеструю толпу. Эта картина мгновенно впечаталась в ее зрачки — так же несмываемо, как за три года художественного училища впечатались когда-то античные гипсы — до последних шероховатостей, до сколов, до случайных царапин на шее Антиноя…
Зеленые туши лоснились под февральским дождем. Ворочая хоботами, словно боевые слоны, они с ревом перли на яростно кричащих людей. Люди толпились перед ними в бесплодной попытке преградить дорогу. В железо летели камни и бутылки; камни отскакивали, бутылки бились, оставляя маслянистые потеки. Обреченно воющей толпе приходилось отступать и расступаться — бугристые дымные звери выглядели безжалостными и наводили ужас. Тех же, кто в своем бессильном пьяном неистовстве заходил слишком далеко и лез под самые гусеницы, оскаленные солдаты с матюками втаскивали на броню, — и мотающиеся головы в тюбетейках тут и там торчали между касками.
Это было в середине февраля, а Ужик появился в последних числах… то есть по времени все сходилось.
До сих пор Анна Валентиновна ужей никогда не встречала. Она только слышала от матери, что под Мариуполем, где семья жила до войны, мальчишки ловили их в зарослях крапивы, чтобы пугать девчонок. Если б она родилась именно там, под Мариуполем, то наверняка со временем встретился бы мальчик, желающий обратить на себя ее внимание, и тогда она еще в детстве узнала бы, что это за существо такое — уж. Однако осенью тридцатого года к ее будущим родителям тайком заглянул один знакомый и шепнул отцу, что тому было бы лучше всего прямо сейчас выйти из дома и шагать прямиком к станции: мол, ордер подписан, и времени у него нет совсем. Семью спасло то, что у отца были припасены деньги на покупку дома, — ведь без денег вообще никуда двинуться было невозможно и оставалось бы только ждать ареста… Через два дня они уже пересели в Москве на ташкентский поезд. В поезде с отцом разговорился шумный и энергичный человек по фамилии Никулин — много лет отец звал его не иначе, как «мой ангел Никулин», — пламеневший идеей скорейшего освоения Вахшской долины и как клещ впившийся в случайного попутчика, когда выяснил, что тот агроном по специальности. Должно быть, его предложение поработать в глубинке как нельзя лучше соответствовало планам отца. Анна Валентиновна родилась в местечке, удаленном от Хуррамабада на сто с лишним километров, и то еще ей повезло — по словам матери, в сравнении с тем кишлаком, где они прожили три предшествующих ее рождению года, этот пыльный городок выглядел Парижем…
История чудесного избавления была, разумеется, тайной. Уже когда родителей не было в живых, Анна Валентиновна однажды грустно отметила про себя, что, в сущности, отец мог бы и не суетиться: ведь убегая от тюрьмы и ссылки, он оказался именно в тех местах, куда уже тянулись эшелоны вагонзаков: идеи пламенного Никулина требовали множества рабочих рук, и поэтому каналы рыли заключенные, а египетский тонковолокнистый в междуречье Вахша и Пянджа окучивали спецпереселенцы…
Казалось бы, слово «уж» — холодное, скользкое, неприятное… даже длинное, несмотря на свою буквенную краткость… а в ее сознании оно было крепко связано с детством, с теплом маминого шерстяного платка, с тем ощущением уюта и покоя, что окружал ее, когда она слушала неторопливые рассказы: тревоги, голод и скудость жизни отступали, возникал далекий сказочный город Мариуполь… множество диковинок… в частности, безобидные ужи — символ ухаживания и таинственной любви… Поэтому Анна Валентиновна совершенно не была испугана, когда впервые заметила глянцевую ромбовидную головку.
— Вот тебе раз! — приветливо сказала она, присаживаясь возле и собираясь поговорить с нежданным гостем, как всегда разговаривала с двумя невозмутимыми глазастыми гекконами, таинственно возникавшими на потолке кухни в июльскую жару.