35279.fb2
Грузовик свернул направо. Дорога шла под уклон, кишлак оставался по левую руку.
Из проулка между крайними домами кишлака показались люди. Их было человек шесть. Они вприпрыжку миновали раскопанные под огороды полосы земли и скрылись в фиолетовых зарослях барбариса. Грузовик наддал ходу, по-лягушачьи прыгая на ухабах. Из выхлопной трубы вылетали комья сизого дыма — видно, водитель то и дело перегазовывал, втыкая то одну передачу, то другую.
Ивачев схватился за поручень.
— Э, шайтон! — крикнул автоматчик, стукнувшийся затылком о потолок. — Девона!..
Люди появились снова — теперь гораздо ближе. Однако спуститься к дороге они явно не успевали. Один поднял руки и закричал. Машины летели, нещадно громыхая и подскакивая.
— Э, блад… — процедил сквозь зубы парень с автоматом.
Он схватил Ивачева за ворот и резко дернул. Охнув, Ивачев скатился с сиденья и упал на пол, обхватив голову руками. Железный пол бился под ним, гудел и вибрировал.
Автоматчик тычком сунул ствол в боковое стекло. Стекло хрустнуло, превратилось в белую мозаику и стало распадаться на крошки. Он со скрежетом поворочал стволом, одновременно прилаживаясь к прикладу и расставляя кривые ноги пошире.
Автомат загрохотал и задергался. Салон наполнился пороховой гарью.
Двое или трое из тех, что бежали к дороге, стали палить от живота веером.
Из джипа тоже стреляли длинными очередями.
От бортов грузовика летели белые щепки.
Вот уже каменистый склон отделил их от стрелявших, но машины не сбавляли ходу, бешено прыгая по залитым водой ямам.
Еще через минуту дорога нырнула в заросли.
— А, блад! — сказал автоматчик и пнул Ивачева ногой. — Вставай, проехали…
Его звали Низом, а прозвище у него было «постник», потому что он никогда не ел мяса: когда предлагали, его худое неровное лицо невольно кривилось. Честно говоря, в детстве он ни разу не наедался досыта, но и тогда в рот не брал мясного; его воротило, а старуха Фариджа-биби сказала, что у мальчика хорошая густая кровь, а вот желчь маленько подкачала — жидковата: поэтому от мяса ему и впрямь один вред.
Они жили в кишлаке под Рухсором. Класса с шестого отец уже позволял ему садиться за руль «Беларуси». Это было хорошо, потому что, когда вся школа собирала хлопок, он, вместо того чтобы целый день по жаре семенить по рядам колючих пыльных кустов, набивая проклятущим белым золотом тяжелый канор, раскатывал на тракторе, перевозя в прицепе урожай с поля на хирман. Не всем везло так, как ему. После восьмого класса раис — председатель колхоза — приказал записывать на него трудодни и даже давал немного денег, потому что он уже стал полноценным трактористом и мог пахать землю, возить хлопок на завод или удобрения с базы не хуже, чем взрослые мужики. Это тоже было везение. Его сверстники не хотели работать на полях, многие уехали в Хуррамабад, но только двое поступили в техникум; кое-кто все-таки зацепился в городе — но лишь благодаря участию родственников; а у кого не было в городе родственников, к осени вернулись и взялись за кетмени. Да и то сказать, неизвестно, что лучше — жить в родном кишлаке или мыть сальные котлы в какой-нибудь вонючей хуррамабадской столовой… Если бы не армия, раис уже тогда дал бы ему свой, личный трактор. Он давно мечтал об этом. Приходилось работать на чужих — заменяя заболевших или, скажем, поехавших к родственникам на похороны или свадьбу. Уж свой-то он бы, конечно, знал до последнего винтика, а с чужими было одно мучение — вечно ломались в самый неподходящий момент. Они твердо договорились с раисом — как только возвращается из армии, получает самый новый трактор. «Только чтобы обязательно три медали! — шутил раис, жирный живот которого был перетянут широким офицерским ремнем с двумя рядами дырочек. — Обязательно три!..»
Низом служил под Омском в бронетанковых. Два года тянулись долго, но кончились и они. Снова ему повезло — в части было много земляков. Он сносно говорил теперь по-русски. Новый трактор раис ему не дал, потому что новых не было. Он получил старый, на котором прежде ездил Юсуф-заика. Юсуф-заика был турком-месхетинцем. После Ферганских событий он продал дом и увез семью. В кишлаке его поступок не одобряли: он что же, думает, что и здесь будут громить турков-месхетинцев?.. Вообще, жизнь начала быстро меняться. Все теперь хотели говорить: о прежнем плохом, о будущем хорошем; о том, что виноваты во всем русские; что русские ни в чем не виноваты, а виновата система; что страна должна обновиться и стать демократической. Раис тоже толковал, что страна должна стать демократической. Раньше мужчины, собираясь в чайхане, трепались о вещах понятных и бесспорных; потягивали чаек да поглядывали в сторону поля, где разноцветными крапинами посверкивали под солнцем женские фигурки. Теперь даже женщины начали кое о чем поговаривать: мол, то не так, а сё не этак. Уже стали открыто — даже в газетах — рассуждать, что старая власть свое отжила; что она сама не понимает, ради чего существует; что она готова на все — только бы продлить свою гнусную агонию; и что новые преступления, совершенные против передовых и уважаемых людей, отстаивающих свои демократические взгляды, ей никогда не простятся. Несколько раз приезжали из Хуррамабада довольно молодые, но уважаемые люди — поэты. Они читали стихи, в которых речь шла о цветах или бабочках, но всем было ясно, что на самом деле поэты хотели сказать что-то не о бабочках и цветах, а о народе, о необходимости свободы и счастья, и эти звонкие слова оставляли после себя какое-то печальное недоумение — а правда, почему все так, а не иначе?..
Солнце поднималось, а потом садилось, и все то время, что оно стояло над землей, Низом царапал землю плугом, или заглаживал раны бороной, или волок за трактором сеялку, или, чертыхаясь, расстилал на земле черную замасленную тряпку и принимался за починку. Так шло года два или три, у Низома было уже двое детей, и Гульбахор ждала третьего. К весне девяностого зачастили в кишлак деловитые люди, одетые, как правило, либо в хорошие костюмы и шляпы, либо во что-то вроде полувоенных френчей — и тогда непременно с белой чалмой на голове. Машины останавливались у дома раиса. Туда же приходил директор школы и сейид Зиёдулло — человек, уважаемый от рождения, потому что был прямым потомком пророка, — и еще кое-какие уважаемые люди. Иногда они вызывали к себе кое-кого из мужчин, иногда сами целой компанией заходили в некоторые дома. Однажды ранним утром к школе подъехали два грузовика. Директор произнес небольшую речь, упомянув в ней идеалы демократии и свободы. Затем в кузова погрузили несколько охапок стальных прутьев, старшеклассники расселись в одном, а пара десятков самых дурных кишлачных парней постарше — в другом, — и покатили за сорок верст в Хуррамабад — и три или четыре дня после этого Хуррамабад горел, изнемогая в безликом бешенстве погромов.
Казалось, налетел черный смерч, покружил и ушел, оставив за собой дым и развалины. Рассказывали, будто теперь русские начали уезжать целыми поездами; газеты разрывались от негодования; поэты почему-то писали и печатали покаянные статьи, в которых призывали всех покаяться вслед за ними и поклясться в вечном дружелюбии, — как будто это именно они недавно убивали людей железными прутьями; и все хором и на всех углах обвиняли правительство в бессилии и равнодушии. Но правительство в отставку не ушло, а в полном соответствии с поговоркой натянуло крепкую ослиную шкуру на свою бесстыжую рожу.
Шум то стихал, то снова поднимался: казалось, будто кто-то, бросив пробный камень, теперь внимательно наблюдает, как расходятся круги… Так и тянулось месяц за месяцем — и протянулось почти два года. Жизнь стала тусклой, потому что в ней поселился страх. Низом угрюмо слушал, что говорят, но никому не верил. Он хмуро чинил свой трактор и снова пахал, боронил, сеял и жал: его все еще не покидала безнадежная уверенность, что если упрямо двигаться по одному и тому же давно заведенному кругу, то и жизнь, быть может, в один прекрасный день закрутится по-прежнему… Но однажды все как-то вдруг, буквально в одну минуту окончательно сорвалось с прежних мест и дико покатилось вниз, обрастая, словно снежный ком, все новыми и новыми ужасами.
…Он стоял возле трактора, когда на дороге показался армейский ГАЗик. Щурясь, Низом смотрел, как он переваливается на колдобинах. Поля были еще зелеными, солнце золотило склоны холмов, теплый душистый ветер качал траву на краю поля. Машина остановилась. Дверцы распахнулись. Первым показался человек, одетый в серый костюм и шляпу, затем другой — в полувоенном зеленом френче, с белой чалмой на голове, а после него — два автоматчика в камуфляжных одеяниях.
— Соберите их, — брезгливо сказал тот, что был в чалме.
Человек в костюме стал кричать и махать над головой руками.
То же самое было и вчера. Они собрали людей и стали толковать о том, что работать не нужно — мол, работая, вы помогаете прогнившему режиму, которому давно пора пасть. «Завтра на работу не выходите, мусульмане! — голосил человек в чалме. — Не богоугодное это сейчас дело, мусульмане!..»
Низом равнодушно бросил тряпку на гусеницу и сплюнул.
— Говорил ли я вам, что сегодня не нужно выходить на поля? — закричал человек в чалме, когда народ стянулся к машине.
По небольшой толпе прошелся легкий ропот.
— Вы не хотите слушать голос разума, мусульмане! — лицо его налилось кровью. — Зачем вы снова схватились с утра за свои поганые кетмени? Разве я вас не предупреждал? Я вам говорил вчера — есть сейчас у нашего народа дела поважнее! Но я неправильно говорил с вами! Вы не понимаете человеческой речи! Вы скоты! — Он протянул руку и выхватил автомат у стоявшего справа. — Нет, не человеческим языком нужно вам это объяснять! Скот не понимает слов! Хорошо, теперь я буду говорить иначе!
Он оскалился, коротко шагнул, вскидывая ствол, и длинной веерной очередью ударил в толпу…
Низом-постник хотел одного — водить трактор, получать деньги, кормить жену и трех маленьких дочерей, а еще — купить когда-нибудь автомашину «Жигули» седьмой модели, но это была настолько призрачная мечта, что он никому о ней не рассказывал. Однако теперь прежние его мечтания разом поблекли и потеряли смысл: он никак не мог отделаться от оскаленной рожи того человека в полувоенном френче; стоило только закрыть глаза, и снова она всплывала откуда-то, снова гремела дымная сталь, снова холодело сердце. Он думал, думал, думал — и в конце концов привык к мысли, что деваться некуда: и впрямь пошли совсем другие разговоры — без железа не разберешься.
Тогда он спросил у знающих людей, и ему сказали, что есть в Рухсоре один человек, зовут его Мирзо Хакимов, и если он хочет с ним поговорить, надо сделать то-то и то-то. Низом поехал в Рухсор и через несколько дней встретился с Мирзо Хакимовым, хоть это и оказалось совсем не простым делом. Он сидел, как сказали, в чайхане возле базара. В назначенный срок к нему подсел невысокий паренек в куцем пиджачке. Они коротко поговорили, и паренек, часто оглядываясь, повел его мимо больницы и школы в кривые тихие улочки, где с ветвей плодовых деревьев тихо скользили на невидимых паутинках белые червячки. В конце концов вышли к большому арыку, и там оказалась другая чайхана — совсем маленькая. Паренек усадил его, заказал чайник, а сам ушел, чтобы через несколько минут вернуться вместе с крепким плечистым человеком в кожаной куртке. Ему было лет тридцать пять или сорок, густые черные волосы тронуты на висках сединой, а взгляд тяжелый и цепкий. Он молча выслушал Низома и затем, глядя в глаза, коротко сказал, что дела обстоят так-то и так-то и для начала Низому придется сделать то-то и то-то.
— Нет, — ответил Низом. — Этого я сделать не могу. Да вы что, уважаемый! У меня у самого три дочери!..
Мирзо Хакимов пожал своими крепкими плечами и встал.
— Ладно, — хрипло выговорил Низом. — Я согласен.
Мирзо смотрел на него секунду или две. Низому показалось, что этот взгляд выжигает зрачки, и он невольно потупился.
— Хорошо, — сказал Мирзо. — Вечером встретишься у меня с Бободжоном, он скажет, что делать. Знаешь, где моя мастерская?
Следующим утром Низом сидел за рулем «Волги». Бободжон курил, выставив ноги на тротуар. Потом он бросил сигарету, неторопливо выбрался из машины, захлопнул переднюю дверцу и взамен широко открыл заднюю. Когда девчонка поравнялась с ним, Бободжон сделал шаг, схватил в охапку, зажав рот ладонью, и повалился вместе с ней на заднее сиденье. Низом дал газу. Шприц был наготове, и Бободжон вколол ей что-то прямо сквозь платье. Через минуту она ослабла, закрыла глаза, и тогда он сказал, отдуваясь:
— Тощая, сучка, как цыпленок… Одни кости. За что они их любят?..
И недоуменно покачал головой.
Вечером они были в Ишдаре. Чернобородый и беззубый Одамшо разговаривал свистящим шепотом, всплескивал руками и отчаянно торговался. Когда, наконец, ударили по рукам, Одамшо на радостях заправил под язык добрую толику насвою и прогнусавил, что они, если хотят, могут пару часиков вздремнуть. К границе он повел их глубокой ночью. Звезды застилали небо сплошной серебряной занавесью. Низом качался в седле и думал о жене и детях. Девчонка спала, упакованная в ковровый вьюк. Под утро вышли из ущелья на огромное плато, и оказалось, что это уже Афганистан. Остановились у ручья, Бободжон сделал девочке очередной укол, а часа через два добрались до места. Небольшой кишлак, не тронутый войной, вольно разлегся при слиянии двух бурливых речушек. Одамшо камчой показал на ворота. Они въехали во двор, спешились и сгрузили вьюк. Хозяин дома, которого Одамшо называл Малик-аскером, вышел к ним в калошах на босу ногу — заспанный и недовольный. Бободжон развязал вьюк. Сопя, Малик-аскер присел и одним движением разорвал платье. Девочка застонала и открыла мутные глаза.
— М-да-а-а, — протянул Малик-аскер. — Ну, хорошо.
Следующей ночью Одамшо повел их назад, и теперь во вьюках было двенадцать автоматов и несколько ящиков с патронами. Правда, один АКМ должен был получить Одамшо в качестве платы. А патроны к нему у него уже были…
Все пять лет войны Низому хотелось встретить того человека в полувоенном френче. Он тысячу раз представлял себе, как это будет: как посмотрит в глаза, что скажет ему перед тем, как выстрелить. Скорее всего, этот деятель отсиживался где-нибудь в Иране, пережидая войну. А война распалялась, словно огонь в сухой траве. Мирзо Хакимов выступил против оппозиции, имея в наличии тридцать стволов. Уже через два месяца ему пришлось назначить командиров батальонов. Бронетанковую технику, угнанную из регулярных частей лихими парнями вроде Шарифа Негматуллаева, он вывел в отдельное подразделение.
Это была беспорядочная и кровавая война, каждый день которой убедительно доказывал, что автоматный патрон, который обходится приблизительно в четверть американского доллара, стоит значительно дороже человеческой жизни. Низом знал, что если он попадет в руки того же Кадыра-птицелова, за которым бригада остервенелого от ненависти Мирзо Хакимова из последних сил таскалась по бугристой знойной равнине, попутно сжигая мелкие кишлаки, чтобы лишить изнемогающую банду Кадыра последней поддержки, то ему вспорют живот, отрежут член и, мертвому, сунут в рот. Каждый из них в один прекрасный день мог оказаться лежащим в луже крови, со спущенными штанами и собственным срамом в окоченелом рту — как лежал на асфальте разрушенного города Курхон-Теппа Хамид, троюродный брат Низома, — и поэтому чувство элементарной справедливости требовало поступать так или примерно так с людьми Кадыра, если они попадали им в руки. К зиме, когда закрывались перевалы, затихали и военные действия. Пару раз он ненадолго приезжал домой, привозил консервы, однажды — мешок рису. Кишлак был тих и бел, поля тоже белы и безжизненны, и все труднее было вспомнить, что три или четыре года назад он был трактористом и любил свою работу. Когда наступала весна, опять становилось не до пахоты, потому что перевалы открывались и по дорогам снова можно было подвозить оружие и боеприпасы.
Он был тяжело ранен во время июльского мятежа полковника Саидова и три месяца провалялся в армейском госпитале в Хуррамабаде. Говорили, что в районе Рухсора уже совсем спокойно — за три года войны оппозицию кое-как оттеснили к юго-востоку, и теперь где-то там, между Фарабадом и Дашти-Гургом, клокотали затяжные горные бои. Прихрамывая, он вышел из ворот госпиталя — без сигарет и без копейки денег, но зато с красивой желтой нашивкой на рукаве камуфляжной куртки. Автобус на Рухсор был полон, он кое-как протиснулся в середину и сел на какой-то тюк.
— До Рухсора? Сорок… Эй, приятель! Платить будешь?
Низом пожал плечами.
— Слушай, брат, денег нет, — просительно сказал он. — Только что из госпиталя…