35279.fb2
— Ого-го-го!.. — дико завопил Митька, колотя пятками Орликовы бока.
Орлик мотнул головой, но почти сразу же двинулся, будто понимая — тут не просто скачки, а ритуал, и нарушать его нельзя.
— Ого-го-го!..
Митьке так низко пригибаться не нужно: он ростом не вышел, что в данном случае благо. Но все равно хочется пригнуться, вжаться, сровняться с седлом, потому что над головой свистит и мелькает, и кажется, что свистит и мелькает буквально в миллиметре от макушки; да еще и копыта гремят так, словно не в кустарнике лежит тропа, а между голых стен, и эхо подхватывает каждый удар… Мелькание, ветер, жар Орликова тела, влажность лошадиного пота там, где ладонь касается шеи…
— Уй-уй-йу-йу-йууу!..
Эх, Орлик, Орлик! Вот всегда все ускачут черт знает куда, а Митька все гремит в джангале! Ну давай же, давай!
И вдруг, вылетев на поворот, после которого лежал прямой кусок тропы метров в сорок, Митька с изумлением увидел спину Мергена!
Догнали!
— А-а-а! То-то!.. Ну! Ну! Еще, еще!
Мерген так низко пригнулся к шее лошади, что спина его была совсем горизонтальной. А Митька еще разочек и еще пнул Орликовы бока!.. Он не спускал глаз с Мергена. Ему показалось, что Мерген даже немного скосился в седле, сполз набок, чтобы быть ниже. Теперь спина перестала быть ровной: завалилась вперед. И голова совсем низко опущена. Так ведь даже смотреть нельзя! Может, он и не смотрит?
«Да он же боится! — подумал Митька. — Он боится!» Он так боится, что даже не способен поднять голову! Он сполз с седла! Он боится! Боится! Он, Мерген, боится больше Митьки!..
Мерген стал распрямляться. Сначала он поднял голову, затем плечи. Он распрямлялся в седле прямо навстречу новым тугим ветвям. Митька не понял, что произошло. Мерген выпрямился в седле, повернув голову назад, к Митьке. Лицо его было страшно искажено. Он крикнул — а! Это не было слово или имя, вопль боли или отчаяния. Это был просто крик — резкий, недолгий, хриплый, душераздирающий. Сразу после этого Рябой влетел под сплетение ветвей; Мерген, словно сломавшись в поясе, завалился назад; Митька стал натягивать повод; Рябой несся дальше; Митька заметил, как разлетелись в стороны стремена; Мерген кульком повалился назад и вправо, круша куст железного эргая собственным телом…
Орлик остановился, и Митька кубарем скатился с седла.
Сначала ему показалось, что Мерген напоролся на какой-то сук, который проткнул его насквозь, и теперь он, словно бабочка на иголке, содрогаясь всем телом, умирает на нем, одновременно пытаясь сползти. Митька замер.
— Мерген! — крикнул Митька, делая шаг вперед. — Мерген!
Мерген мерно бился всем телом, по-кошачьи выгибаясь. Вот он перекатился набок, еще перекатился… Нет, он был цел — сук не торчал в спине, и крови не было.
— Мерген! — закричал Митька, не слыша себя, дрожащим, тонким голосом.
Тот снова перекатился и захрипел.
Митьке нужно было подойти к нему, но он стоял как вкопанный. Мерген сейчас не был похож на себя самого, на того Мергена, которого Митька видел десять минут назад. Он вообще был мало похож на человека: он извивался как червяк, бил ногами, словно тот баран, которого неделю назад сам же Мерген и резал — баран закатил глаза, а потом как-то так томно потянулся всем телом, словно спросонья, и стал биться, и Митька, кое-как осиливший вид хлынувшей из него крови, этого уже не выдержал — убежал за палатку; и хрипел Мерген не человечьим голосом, и на губах у него появились хлопья вспененной слюны…
— Володя! Володя!!! — хотел закричать Митька, но получилось только сдавленное: — В-ва… в-ва!..
Он попятился.
Прошла доля секунды, но он успел вообразить себя опрометью бегущим: он бежал по тропе назад, не тратя времени даже на то, чтобы взять Орлика в повод или вскочить на него; несся под сплетением ветвей, в раззолоченном сумраке, спотыкаясь о корни, о камни, цепляя полами рубахи торчащие со всех сторон ветки, а там, где тропа поворачивала, натыкаясь на них лицом; летел слепо, гонимый ужасом — дальше, дальше от неровного хрипа, от ритмического шороха бьющегося на камнях тела!
В этом была какая-то жуткая необратимость — он убежал, и все; назад ему не вернуться! Он вообразил себя бегущим и понял, что эта пробежка перепуганного мальчика превращает его в мальчика навсегда — по крайней мере для тех, кто знает, при каких обстоятельствах это случилось, — для Мызина, для Володи, для Васильича. Даже для Клавдии Петровны.
Он попятился, запнулся о камень… и вот уже, сделав те два или три шага, что их разделяли, опустился на колени.
— Мерген! Мергенчик! Не умирай, пожалуйста! Мергенчик, не умирай!..
Страх, жалость и долг, взявшись намертво и норовя осилить друг друга, учинили в душе такое, что Митька даже не заметил, как по щекам побежали слезы. Не слыша собственных всхлипов, беспрестанно, как заклинание, повторяя «Мергенчик, родной, не умирай!», он все пытался удержать его руки и два или три раза, трясясь от плача, вытирал полой рубашки обильно покрытый пеной рот. А потом раздалось спасительное, чудное, пронзившее его острым счастьем:
— Да крепче же, крепче держи, мать его!..
Володя выскочил откуда-то из-за спины, таща нож из ножен, и Митька немного оторопел, когда он, блеснув лезвием, навалился вдруг на Мергена так, словно должен был зарезать: сопя и усиливаясь, скребя землю мысками сапог, он делал что-то с лицом Мергена (что именно, Митька не видел), а когда отстранился, швырнув нож наземь, оказалось, что Мерген сжимает зубами обломок ветки и из открытого рта слюна бежит еще пуще…
— Падучая, что ли… — натужно выговорил Володя, навалившись ему на ноги. — Черт, не хватало!..
Судороги умерялись; сначала затихли ноги, потом и руки поослабли. Митька отпустил их — они снова ожили, но уже не судорожно, а так, как живут руки человека, произносящего жаркую, исполненную страстью речь.
Володя встал, вытаскивая сигареты.
— Вытри его, Митя…
Митька еще раз потянулся полой ко рту, чтобы смахнуть пену. Мерген открыл глаза.
— Вытрись, Мерген, — сказал Митька, думая, что тот пришел в себя.
Но Мерген ничего не видел. Глаза его перебегали с предмета на предмет — это были не те предметы, что мог сейчас разглядеть Митька: не кусты, не камни, не лошади, не облака, не солнце, колющее спицами сквозь препятствие ветвей. Он бормотал что-то, обращаясь не к ним — не к Володе, не к Митьке, а к каким-то иным людям, плотно окружавшим его в этом временном безумии. Он говорил бурно, неразборчиво — Митька не понял ни одного слова, — лицо его играло, словно все возможности мимики, прежде им скрываемые, должны были проявиться именно сейчас за две-три минуты: он часто повторял что-то, какую-то одну и ту же фразу и вот наконец, понемногу перекочевывая сюда, в мир кустов, скал, облаков и лошадей, вдруг отчетливо выкрикнул:
— Ну нельзя же, нельзя же так с людьми, нельзя!..
И сразу после этого уставился мутными глазами на Митьку, помолчал, стал приподниматься, чтобы сесть, сел, точнее — полусел, привалившись спиной к бугру, и спросил неожиданно хмуро:
— Что? Что вы? А?..
— Ничего, — сказал Володя, пожав плечами. — Покурить сели.
Володя курил, дым не торопился рассеиваться, застревая в ловушках листьев и веток. Он что-то спрашивал, а Мерген отвечал. Говорил медленно, словно занятие это было ему в новинку. Казалось, он выдавливает слова из себя, как из тюбика, где они лежат строго друг за другом и появляться могут только по одному.
Митька не прислушивался к их разговору. Он не знал, к чему относились первые понятые им слова Мергена. И никто бы уже не мог узнать этого, потому что даже сам Мерген уже забыл все то, что еще недавно так отчетливо видел; и очень удивился бы, если бы ему сказали, что он произнес такую-то фразу. Однако Митька отнес слова на свой счет, вспомнил пастуха, насупился, исподлобья рассматривая листву, камни, обломки веток на тропе… Он чувствовал смутную вину, но не стал бы в ней признаваться. Конечно, и за водой можно было сходить, и вообще… Он и раньше знал, что здесь, в горах, своя жизнь, свои представления обо всем; он и раньше знал, что следует стараться принимать эти представления такими, какие они есть, подстраиваться под них… Он взглянул на Мергена — тот уже порозовел немного.
Митька поднялся, побрел по тропе вперед. Поднял обломок кремешка, потер о штаны. Наткнулся на песчаную полянку. Стал присматриваться и скоро нашел то, что искал — несколько вороночек одна возле другой. Они были небольшими, глубиной в спичку. Митька походил вокруг них, шаря глазами по песку, натыкаясь на какие-то черненькие пятнышки, но все это было не то, не то… И вот увидел наконец большого жилистого муравья, длинного, стремительного. Митька хлопнул его ладонью, поймал и, осторожно взяв пальцами, бросил в воронку. Лев (там жил муравьиный лев) бесновался в своем укрытии, стреляя песчинками вверх, чтобы вернее завалить добычу к себе, цапнуть за ногу челюстями и утянуть в песок, как в воду. Однако Митькин муравей был из боевых: поначалу растерявшись, он затем единым махом вылетел из воронки и поспешным пунктиром помчался наутек. Митька снова его схватил, бормоча что-то увещевающее, сунул в ловушку… Так было три или четыре раза, и всякий раз перед тем, как бросить муравья льву, Митька бормотал, осторожно сжимая его пальцами:
— Ну все, ладно… Вот последний раз — и все… Убежишь — не буду больше ловить.
Вот опять он выбрался — черный, злой, жилистый, ускользающий от смерти. Митька потянулся к нему, но рука замерла в воздухе, потому что он услышал:
— Эй, Митя! Где ты там! Поехали!..
Они уже сидели в седлах. Орлика Володя держал в поводу.
Вот ведь сколько раз он уже решал про себя — не будет торопиться! И Володя все время говорит: не торопись! И Мызин толкует то же. А у него опять от спешки руки подрагивают!
Митька перехватывает повод, делает два шага и сует ногу в стремя…
Земля уходит вниз, и он — не по правилам, забыв и на этот раз все, чему учили, — снова оказывается в седле, слыша только, как стучит и колотится нетерпеливое сердце.