35303.fb2
Он был тверд в своих словах и тут мне пришлось солгать:
— Это, видишь ли… Женя недавно продала один портрет, мэрского деятеля, и ей хорошо заплатили. А когда я сказал, что ты собираешься часовню строить, она и просила меня передать.
— Сама просила?
— Сама, сама.
Я видел, что он очень обрадовался, даже зарделся. Взял купюру и сунул ее в конверт. Потом достал записную книжку и открыл на чистой странице.
— Пишу: от Евгении Нефедовой — пятьдесят долларов, — пояснил он мне. — Хорошо, что первый взнос от твоей сестры, знаменательно, теперь дело непременно пойдет. Она принесет удачу, я верю.
Он так воодушевленно и искренно это сказал, что мне стало стыдно за свою ложь. Получалось, что я с первым-то взносом его и обманул. И как теперь может «пойти дело», если в нем изначально неправда скрыта? Но теперь было поздно что-то разъяснять, и я стушевался.
— Куда после отправимся? — спросил, подходя к Павлу, Заболотный. — Ты вроде решил к Петру Григорьевичу Иерусалимскому заехать?
— Надо. Но хотелось бы переговорить и с батюшкой, отцом Димитрием.
Я знал, о ком идет речь, это была почти легендарная личность. Мне тоже очень не терпелось с ним повидаться. Я был у него вместе с Павлом всего раза три, но вынес в душе столько, что хватило бы на много лет вперед.
— Оно, конечно, пользительно, — сказал Заболотный, — но ведь батюшка тебе средствами-то не поможем.
— А мне от него лишь совет нужен, — ответил Павел. — Иные слова дороже денег.
— Тут я с тобой, пожалуй, соглашусь. Но я и о твоей просьбе не забыл. Насчет бандитов. Звоню уже, авось встретимся. А что же наши переговорщики все не выходят?
Заболотный поглядел на часы, стал расхаживать по кают-компании. Он мне всё больше напоминал большого кота, умеющего быть и ласковым, когда его гладит хозяйка, и хитрым, при ловле мышей, и всяким, лишь прикажите.
— Не мельтеши, сядь, — сказал я.
Заболотный рассеянно посмотрел на меня, но продолжал ходить.
— А хорошо бы отправиться на этом корабле в такую землю, где нет бога, — произнес он вдруг. И тут же добавил: — Не набрасывайтесь на меня все сразу, я просто имею в виду, что есть же такие богом забытые места, где нет ничего, вот там-то и размахнуться можно, создать Нечто.
— Это место — пустота, — ответил Павел. — И создашь ты там лишь Вавилонскую башню.
— Ну, так, так, — кивнул Заболотный. — Я всего-то так, к примеру. Мысли вслух.
В кают-компанию вошли Игнатов и Борис Львович. И по их лицам я понял, что они не договорились.
Событий последующих трех дней было так много, что они как-то спутались в сознании, перемешались, наслоились друг на друга. Но, прежде всего, корабль. Игнатов отказался уступить его Борису Львовичу, хотя тот предлагал разумную и вполне приемлемую цену. Но тут нашла коса на камень. У обоих были свои цели: один упорствовал, потому что в «Святителе Николае» видел спасительную для себя идею, дело своей жизни, «плавучую церковь» — по выражению Павла, который точно угадал затаенную мысль Игнатова; а другой желал, во что бы то ни стало, преподнести этот корабль Евгении Федоровне, возлагая на свой дар определенные, а может быть, и последние надежда, и не свернул бы в сторону ни за что.
Тут, на этом поле, между ними должна была произойти какая-то роковая схватка, я это предчувствовал. Почему Борису Львовичу запало в душу именно это судно? Не знаю, возможно, он видел в нем некий православный символ, действительно «плавучую церковь», поскольку такой корабль с такими функциями был в Москве единственным, и он в азарте ставил себе задачу обладать им. И прекрасно знал, что это преподношение явится для Евгении Федоровны тоже символом, будто у ног ее ляжет целый храм, а на всякое другое, осыпанное золотом изделие, она и не обратит внимания. Мне кажется, он не сомневался, что сможет купить всё. Или почти всё, что захочет.
Позже я узнал, что в те дни на Сергея Сергеевича Игнатова оказывалось постоянное давление со всех сторон. Ему звонили кредиторы, навещали налоговые инспекторы, угрожали какие-то темные личности, да и сам Борис Львович продолжал вести с ним упорные переговоры, медленно поднимая цену. Искушение было велико. Другой бы уже сдался, но «стойкий оловянный солдатик» оправдывал свое прозвище. Игнатов держался за корабль из последних сил, но в него же мертвой хваткой вцепился и Борис Львович. Всё это выяснилось уже в иные дни, а пока смертельное противостояние должно было как-то разрешиться.
Сестре я не рассказал о подслушанном мною на корабле разговоре между Борисом Львовичем и Заболотным, не упомянул и о готовящемся подарке. Не хотел опережать события. Она вела себя как-то неровно, взвинчено, ссылаясь на простуду и усталость, но продолжала все время проводить в мастерской, заканчивая портрет «мэрского деятеля». Ничто другое сейчас ее вроде бы не интересовало. Мы общались лишь по утрам и вечерам, но однажды она мимоходом бросила:
— У скульптора Меркулова скоро состоится один маленький сабантуй, в мастерской на Полянке, будет богема.
Я молча уставился на нее, не понимая, куда она клонит?
— Меркулов мой приятель, — продолжила сестра. — Очень успешный скульптор. К тому же, православного вероисповедания. Да и народ-то там подберется не бедный. ну, теперь-то соображаешь?
— Еще нет, — признался я. — Мне надо заказывать смокинг?
— Тебе надо немного лишнего ума заказать. Я к тому веду, что можно бы пригласить Павла, ты же мне сам говорил, чтобы я свела его с нужными людьми. Ему ведь нужны пожертвования на часовню?
— Ну, точно! — хлопнул я себя по лбу. — Молодец, здорово придумала!
— Господи, и зачем только я всё это делаю? — искусственно проговорила сестра и ушла в мастерскую.
Я в тот же день передал наш разговор Павлу, он заметно обрадовался. Мне кажется, он даже ждал от меня нечто подобного. Вернее, не от меня, а от Жени. Надеялся на что-то. Теперь вслух стал рассуждать:
— Я ей очень благодарен, так и передай. Меркулов — замечательный скульптор, огромной силы. И мы ведь одной идеи, одного духа. Я читал его статьи, правильно мыслит. За православную монархию.
— Ты когда к нам в гости-то приедешь? — перебил его я. — Или адрес забыл?
— Потом, после, — несколько смутился он. — Сейчас дел много. Невпроворот.
Дел было действительно достаточно. Почти всё это время я проводил вместе с Павлом. Заболотный от нас не отставал, хотя порою мелькал между Борисом Львовичем и Игнатовым. И всегда, когда Павел заводил речь о строительстве часовни, он подхватывал и умело переводил разговор на свою казачью православную миссию, которой тоже требуются пожертвования. Он будто конкурировал с Павлом, стараясь не отстать, чтобы хлебную ложку не пронесли мимо его рта. Чутье на деньги было поразительное.
Ходил с нами, разумеется, и Сеня. Он как-то разительно переменился в новой одежке (Заболотный купил ему еще и высокие шнурованные башмаки), стал чуть смелее, развязнее, разговорчивее, жадно проглатывал увиденное и услышанное вокруг. А жил по-прежнему у Мишани. Мы ездили по разным адресам, стучались во все двери. Были в общественных и благотворительных организациях, в творческих союзах, в городской Думе, в префектурах и управах, у частных лиц. Нельзя сказать, что никто не жертвовал, но мало и неохотно, старались поскорее выпроводить. У Павла набралось за все это время едва ли триста долларов. Даже на фундамент под часовню не хватит.
Что же касается Даши, то за эти три дня я ни разу ее не видел. Не мог связаться даже по телефону. Она словно ускользала от меня. Как фантом, призрак. Я несколько раз заскакивал на рынок, но мне говорили: только что была здесь, отошла на минутку. Я ждал — она не возвращалась. Будто издали наблюдала за мной, а может, так и было? Долго там маячить времени не было, я пару раз видел фигуру Рамзана, уходил, ехал с Павлом по его делам, а сам все время думал о Даше. Теперь единственной ниточкой, связывающей меня с нею, был он. Ведь жил-то он по-прежнему у Татьяны Павловны. И, наверное, я ему смертельно надоел своими расспросами о Даше.
— С ней всё в порядке, — ответил он мне как-то чересчур резко. — Не понимаю, чего ты так тревожишься? Девушка она не глупая, сильная. Конечно, ей не сладко в этой среде, но она, по-моему, справится. Сидит допоздна на кухне и книжки читает.
— А что читает-то? — спросил я. Он усмехнулся.
— Теодора Драйзера, «Сестру Керри». Лучше, чем какую-нибудь Дашкову. Я ей кое-какую литературу подобрал, Андрея Кураева там, хотя он темная фигурка, она обещала поглядеть. Мы с ней несколько раз на кухне разговаривали, чаи гоняли, но она, вообще-то, человек скрытный. Не сразу до души достучишься.
И тут же перевел разговор на Петра Григорьевича Иерусалимского, к которому надо в ближайшее время непременно заехать. Дался им всем этот Иерусалимский! Заболотный о нем тоже все время толкует, как о каком-то мифическом персонаже, и они всё собираются, но не едут. Что-то постоянно мешает. Будто Иерусалимский — панацея от всех бед. Ничего, когда-нибудь доедут, а я погляжу, что это за человек.
В последний из этих дней я отстал от Павла, чтобы навестить в больнице своего отца. Это — самое тяжелое в моей жизни. Он находится в больнице полтора года, и положение всё хуже и хуже. Женя к нему сейчас уже не ездит, потому что он перестал ее узнавать, даже пугается, а я бываю каждую неделю. У нас с ним еще существует какой-то слабый контакт, почти затухающий. Он всё больше и больше теряет рассудок. Это страшно, смотреть на него и ощущать себя рядом с ним невыносимо. Особенно, если ты знал его полным сил, здоровья, энергии, улыбающимся, умным, любящим жизнь.
Что случилось, почему его мозг поразила эта «болезнь Альцгеймера»? Не знаю, врачи сами мало что понимают. Может быть, последствия какой-то застарелой травмы, ушиб головы, ведь он служил в десантных войсках и вообще человек военный, выполнял спецзадания в некоторых «горячих точках» планеты, кажется, в Египте и Алжире. Точно не знаю, отец об этом распространяться не любил. Был в самом начале военных действий и в Афганистане, когда туда входили наши дивизии. Сейчас-то ему почти семьдесят, не молодость и зрелые годы у него были бурными. Иначе быть не могло, он воин по своей природе. Настоящий, знающий толк в этом деле. По званию отец полковник, имеет кучу орденов и медалей, и даже награждая именным оружием — пистолетом «ТТ». Этот пистолет я позже спрятал в надёжном месте, но о нем — после.
Моя мать была моложе его на двадцать лет, когда она покончила с собой, ему было почти пятьдесят четыре. Вот тут-то, наверное, и нужно искать причину его заболевания. Но проявилось оно не сразу. Конечно, он резко сдал, вышел в отставку, долго не мог или не хотел никуда устраиваться на работу. Потом все же стал преподавать на военной кафедре в каком-то институте. И жизнь стала кое-как налаживаться. Появились даже новые интересы — стал мастерить из дерева африканские маски. Очень здорово получалось, просто какой-то талант открылся, даже специалисты хвалили. Этими масками у нас и сейчас вся квартира забита. Заболотный все время предлагает продать их за очень хорошую цену, но мы с сестрой наотрез отказываемся.
Я — поздний ребенок, и всё стремительное старение отца происходило на моих глазах. Но всё равно помню его большей частью веселым и неунывающим. А потом… Года, три назад почувствовалось неладное. Он стал рассеянным, забывал какие-то названия, факты, имена прежних друзей. Порою долго сидел перед телевизором, а спросишь его о программе — пожмет плечами и не сразу ответит, о чем собственно там идет речь? Прочтет книгу и тут же забудет — что в ней было. Почему-то стал ругать свою службу в армии и вообще всю советскую власть, видно, наслушался модных тогда демократов. Иногда становился обидчив, жаловался, что его в чем-то кто-то обделил. Очень часто повторялся, мог рассказывать одну и ту же историю по сто раз. Или задавать один и тот же вопрос с маленькими интервалами: ты сегодня уже обедал? И так раз по двадцать. В общем, уже было ясно, что в нем идет какой-то разрушительный процесс.
Дальше — больше. Стал забывать домашний адрес. Мы боялись отпускать его одного на улицу, потому что он мог уйти и не вернуться. Несколько раз его приводили домой соседи. Изменился аппетит, постоянно не хватало пищи, а в чай клал по десять ложек сахара. Уже тогда Женю называл разными именами, она плакала, но он не обращал на это внимания. Мы, конечно, водили его к докторам, но те лишь беспомощно разводили руками: процесс необратим. Ничем тут помочь нельзя, надо класть в больницу, а то хуже будет. Но мы тянули из последних сил, думали, что дома, в семье, ему все же будет спокойнее. И питали надежду, что всё еще поправится. Вернется на круги своя. И отец опять станет прежним. Надеялись на чудо. Напрасно, чуда не произошло.
Отец становился совершенно неуправляемым, а порою даже агрессивным. Он зачем-то перерезал все провода в квартире — у холодильника, телефона, телевизора. Изрезал ножищами фотографии. Женины картины. Выбросил в окно свои ордена и медали (мы их потом так и не нашли). Вышвырнул за дверь на лестничную клетку много чего, чуть ли не половину мебели — откуда только такая сила бралась? Вот тогда-то я и припрятал в своей комнате за дырой в плинтусе его наградной «ТТ». И тогда стало ясно, что ему требуется стационарное лечение. Врач потом сказал нам, что если бы мы еще немного промедлили, то вполне возможно, что в одно утро могли бы и не проснуться. Или сгорели бы заживо, или еще что. Вариантов много. Нет ничего хуже безумия. Отец был помещен в психоневрологическую больницу на Каширке.
Сейчас я стоял перед железными воротами в это мрачное «учреждение» и знал, что отец отсюда, скорее всего, никогда не выйдет. И тут мне припомнилось предложение Бориса Львовича, которое он сделал сестре накануне приезда Павла, пять дней назад. Не только выйти за него замуж, но и насчет нас, меня и отца. Сорбонна — черт с ней! Но вот если бы отца поместить в хорошую клинику… Почему бы даже не в Швейцарии, денег у Бориса Львовича хватит. Ради отца Женя могла бы и согласиться. Я никак не мог понять, отчего она так упорно ненавидит своего бывшего мужа? Здесь было сокрыто нечто такое, что могла разъяснить лишь сама сестра. Но она молчала, а у Бориса Львовича я даже не пытался спрашивать.