35310.fb2
На вокзальной площади Самарканда полно людей. Все неподвижно и покорно ожидают своей очереди на билет, как будто такой порядок заведен навсегда, и иначе быть не может. Они привыкли, обжились на этой привокзальной площади, и уже никто не спешит к поезду. У всех развязаны узлы, раскрыты чемоданы, разобраны и выставлены наружу домашние вещи со всяким неприглядным хламом, как на толкучке. Здесь же на площади варят чай в жестяных чайниках, пекут лепешки на древесных углях, играют в карты или нарды, и несмотря на пылающую жару пьют водку стаканами. Быстро пьянея, они сразу засыпают мертвым сном.
Горячее солнце сжигает мысли и желания. Нигде не видно бодрых, жизнерадостных людей. Не слышно птиц, притаившихся на голых ветках. Всех клонит ко сну. В ожидании извозчика, я с трудом преодолеваю дремоту, стоя на открытом месте.
— Лошадь здесь дороже паровоза… — произносит раздраженный пассажир, приглашая меня присесть среди дороги на его деревянный сундучок.
— Да, — продолжает он, — лошадь можно съесть, а машину нельзя…
Не знаю, шутит ли он или говорит правду, но извозчика все еще нет, как будто, на самом деле, съели по дороге его лошадь. Не скоро показывается из-за поворота разбитый экипаж, бегущий вприпрыжку, и на нем дремлет узбек, завернутый в теплый стеганный халат. Толпа шумно бросается к нему, но не многим удается взять с боя место.
— Зачем скандал? — равнодушно говорит узбек, и обещает к вечеру всех нас доставить в город.
Наконец, кляча везет меня в красную чайхану, напоминающую снаружи средневековую развалину. Несмело вхожу я внутрь и сразу слепну. От лежащих на нарах одеял и верблюжьего войлока под ногами слышится удушливый запах разложения. Привыкнув к темноте начинаю различать среди наваленных одеял и подушек угрюмых узбеков со сверкающими глазами. Они сидят свернувшись и видимо скучают.
Вертлявый мальчуган, весь в струпьях, с красными больными глазами, несет мне на подносе костер с дымом, из которого выглядывает обуглившийся глиняный чайник с отбитым носом. Бедность делает людей подозрительными и робкими. Глядя на них, я тайком достаю из своего вещевого мешка кусочек сахара и крадучись подношу его ко рту. Но добрые люди советуют мне быть осторожней.
— Вы здесь человек новый, — говорит придвигаясь ко мне незнакомый узбек в нарядном халате, одетом на голое тело. — Разве можно показывать сахар на людях, когда все здесь носят при себе острые ножи? Спрячьте! — настаивает он, проявляя какое-то странное волнение, точно я держал в руке не сахар, а слиток золота. И хитро усмехнувшись, он шепчет мне на ухо, чтобы никто не услышал:
— За такой кусок сахара, и если прибавить к нему еще осьмушку чая, вы сможете здесь купить красивую жену…
Утром я не нашел своего вещевого мешка и доброго узбека. Радуясь, что остался жив, я незаметно выбрался из красной чайханы и направился в более оживленную часть города, где помещался узбекский университет и другие культурные учреждения столицы. Здесь я почувствовал себя в большей безопасности, хотя в Самарканде нигде нельзя уберечься от воров.
В университете я нашел одного только сторожа, — было время летних каникул, — который предложил мне поместиться в любой аудитории, если мне не твердо будет спать на скамье.
— К нам, другой раз, заходит переночевать один очень большой ученый, профессор Поливанов, без руки; этот и скамейки не спрашивает, спит у порога на голом полу, точно бездомный пес…
— Вы меня этой новостью очень обрадовали, — воскликнул я, оживляясь и, тем самым, смущая сторожа, не понимавшего причин моего восторга.
— Не то меня обрадовало, конечно, — разъяснял я сторожу, — не то, что профессор на голом полу спит, а то, что он объявился, что он, значит, жив еще, что я его увидеть смогу…
— Они живы, это верно, — подтвердил сторож, — только такой жизни не всякий будет рад.
С тех пор, как профессора Поливанова внезапно вывезли из Ленинграда, точно краденную вещь, все его забыли. По слухам, дошедшим до меня, он находился в ссылке в Самарканде, без права передвижения за пределы города, но другие говорили, что его давно уже нет в живых. В то время я не мог привыкнуть к потере, опустошавшей область моих знаний культуры и языков Востока — точно засыпали колодец, и больше не откуда было мне напиться живой воды.
— Восток, — говорил мне профессор, — это колыбель культуры человека, а Запад — его могила.
Профессор Поливанов был китайцем среди китайцев, индусом среди индусов, арабом среди арабов, персом среди персов, и все одинаково считали его своим. Он переносил меня далеко на Восток, где мы соприкасались с вечностью, как будто жили мы прежде, как и теперь; прошлое для нас никогда не умирало.
— Мы живем прошлым, — часто повторял профессор. — Мы обкрадываем предков, проедаем их наследство, и все, что мы творим, сотворено до нас. Старую, забытую всеми мысль, мы выдаем за новую, мы приписываем себе то, что нам не принадлежит…
И он, как-то особенно живо представился мне.
— Где я могу найти профессора?
Сторож не мог мне помочь, советуя, однако, искать его в старом городе.
— В старом городе, — повторял он, — только в старом городе, и там, где больше нищих и калек.
Приближаясь к гробнице Тамерлана, мысли о прошлом, внушенные мне профессором Поливановым, возвращались снова ко мне. Гробница помещалась среди развалин потускневшей площади Регистан, по соседству с древним университетом-медрессе Улуг-бека, с его обсерваторией, с мечетью беснующихся дервишей, носящей название Шах-и-Зинде, — со всею этой тысячелетней культурой прошлого. Все было, как прежде, и даже те же нищие с медными тарелками у ног выпрашивали милостыню, прославляя Бога.
Гур-Эмир, — так величали Тамерлана подданные его империи, — давно уже сгнил, гробница его пуста, и только надпись на могильной плите, высеченная красивой арабской вязью, и гласящая: «Все государства мира не могут удовлетворить меня, великого повелителя земли», — эта надпись вызывает сомнение в его смерти. Да, думаю я, тиран все еще жив, все еще здесь, среди нас, и своим ненасытным властолюбием угрожает жизни каждого.
Недалеко от гробницы стоит одетая в мозаику башня университета Биби-ханум. Этой башни не было бы здесь, если бы не не было любви. Великий повелитель земли строил ее в подарок своей невольнице — маленькой, кроткой, покорной китаянке, которая вся принадлежала ему одному, и этого было слишком мало; душой невольницы он овладеть не смог.
Я смотрел на эту красавицу-башню снизу вверх и сверху вниз, чтобы узнать ее прошлое таким, каким оно было на самом деле. Я старался оживить эти мертвые камни, которые могли бы рассказать мне о жизни рабов, носивших на себе тяжелые неотесанные камни, мрамор, кирпичи и глину, — носили днем и ночью, изо дня в день, из года в год, и прийдя в отчаяние, дети проклинали своих матерей за то, что они родили их. Завоеватель сгонял на постройку башни самых сильных и самых умных, из Сирии, Египта, Китая, Турции, и среди них были русские пленные, взятые Тамерланом под Казанью, забытые теперь всеми и навсегда.
С тех пор ничего не изменилось. Все так же сгоняют сюда ссыльных из покоренных современными варварами стран Европы и Азии.
«Профессор был прав», — думал я, сходя по обвалившимся кирпичам внутреннего хода башни. «Мы жили прежде, как и теперь. Прошлое никогда не умирает…»
А снаружи, также, как в старину пели нищие, прославляя Бога. Они выставляли напоказ свои язвы, пороки, уродства, чтобы вызвать сострадание и заработать на них свое дневное пропитание. И также, как в старину, голубая башня Биби-ханум, покрытая всегда молодой мозаикой, отражала все краски небес, изменчивые в этот предзакатный час. Она была хороша собой, ее можно было любить, как живую.
Выбравшись на свободу из толпы нищих, я спрашивал каждого встречного о профессоре Поливанове. Он непременно должен быть где-то здесь, среди этих развалин и мертвых кирпичей, но никак ни в новом городе. Встречные отсылали меня в разные глухие улицы и переулки, заводившие меня в тупики, откуда трудно бывает найти дорогу.
— Может быть он жил при Тамерлане? — замечают шутники. — Тамерлан тоже очень любил ученых, пока они были ему нужны, а потом их убивал…
Отдыхая в чайхане, я спросил у оборвыша со струпьями на голове и с бельмом на глазу, который вышел из темноты точно разбойник и поставил передо мной чайник:
— Послушай, сюда не приходит ли к вам пить чай русский ученый, без руки?
— Без руки? — оживился «разбойник». — Этого бродягу вы можете легко найти по запаху опиума. Он всюду, где только слышится эта вонь…
— Разве он курит опиум? — возразил я, сомневаясь.
— Он не только курит, он его жрет. Ваш ученый говорит, что у него большое горе, и что от такой болезни лучше всего помогает опиум.
Тогда я пошел искать профессора «по запаху».
Сразу за чайханой лежало свалочное место, куда слетались вороны большими стаями. Дальше, тянулся низкий забор из глины, за которым прятались абрикосовые деревья, совсем голые, без фруктов и без листьев. Дальше, видны были жилые дома, похожие на могилы мусульман, с плоскими крышами, поросшими травой. Там всегда темно, тесно и грязно, как в сырой земле, и живые гниют в этих домах, как мертвые.
«Может быть здесь я найду профессора? — ободрял я себя, зная, что он бедствует.
Тем временем, какие-то босые люди, одетые в лохмотья, с лицами мучеников, обгоняли меня. Где-то близко плакали, как дети, привязанные к деревьям ослы. Среди деревьев и ослов копошились люди; они сидели вокруг небольшого огня, как заговорщики. Солнце еще стояло высоко и огонь костра слабо светился.
С дурными предчувствиями я приближался к притаившимся у костра людям, которые курили опиум из одной трубки, ходившей из рук в руки. Бережно и любовно, они накладывали в трубку жаркие огоньки из костра, и жадно припадали к ней губами.
Меня пригласили к костру и стали выпытывать: откуда я, как попал в эти места и что мне надо? Я им во всем признался, и мне поверили. Тогда старый узбек, похожий на обгоревшее дерево, открыл пустой рот, посмотрел потухшими глазами на солнце и сказал с усилием:
— Вы подождите, он скоро будет… — и потянулся к трубке.
— Только не обижайте нас, — прибавил он погодя, все еще сомневаясь в чем-то. — Нельзя говорить человеку плохо о том, что любит он больше жизни…
Недалеко лежал мертвый баран со снятой шкурой, и девочка лет девяти стояла над ним с ножом. Она легко справлялась с животным, вырезывая из его теплого еще тела куски окровавленного мяса, и тут же клала их на огонь. Все с жадностью набрасывались на мясо, в котором запеклась кровь, и разрывали его черными зубами.
Далеко в горах умирало солнце, и очень скоро всех нас поглотила темнота. И тогда слышнее становился всякий шорох и звук, пропадавшие при свете.
— Мардум (люди)!.. — послышался из темноты голос, как будто призывавший на помощь. Все зашевелились, уступая место гостю.
Теперь я узнал его, хотя был он выбрит, как каторжник, стал меньше ростом, одет в рубашку с чужого плеча, и босой. Пустой рукав не был заправлен в штаны за пояс, и его относило ветром, когда профессор, услышав сладковатый запах опиума, некрасиво побежал ему навстречу.
— Дайте место учителю, дайте место… — повторяли один за другим сонные люди.
Он застенчиво сел к огню, приласкал каждого добрым словом, и жадно припал губами к дымящейся трубке. Глаза его блуждали в это время, не то прося, не то боясь чего-то, как будто был он перед всеми виноват. Мне было стыдно и неловко быть свидетелем чужой тайны, и я хотел незамеченным уйти от этого костра, исчезнуть, забыть все увиденное, не знать его. Но было поздно. Блуждающий взгляд профессора остановился на мне, он узнал меня. Я был пойман им с поличным, как вор, и мне показалось, что теперь не он, а я навсегда пригвожден к позорному столбу. Он не отпускал меня своим укоряющим взглядом, уничтожавшим меня, и, медленно отнимая от губ трубку, сказал строго, как бывало на экзамене:
— Почему вы здесь? — и горько усмехнувшись, добавил: — Я знаю, почему вы здесь. Вы пришли посмотреть на меня, как смотрят молодые люди на падшую женщину.
Я молчал пристыженный.
— Что-же вы не смотрите! — закричал он, выронив из рук трубку. Смотрите на меня, любуйтесь! Ведь я сейчас голый перед вами, почему не смеетесь надо мной? Но мне теперь все равно. Я ссыльный. Слышите, ссыльный!.. Чего же вам еще от меня надо? — и дрожащей рукой, он снова потянулся к трубке.
Все старались ему угодить, подкладывали коричневые лепешки опиума в гаснущую трубку, раздували ее огнем, и предлагали ему горячие куски запекшегося мяса.
Отстраняя рукой мясо, профессор снова обратился ко мне:
— Помните, я учил вас вечному, но его уже больше нет. К чорту прошлое! К чорту будущее! Ничего не было и ничего не будет. Есть только настоящее. Есть только то, что есть. Я курю эту отраву потому, что она дает мне иллюзию. Понимаете? Иллюзию! Лучшее, что я нашел на земле, это — иллюзия. Мне больше ничего не надо. Оставьте меня!.. — со стоном прокричал профессор, и в его потускневших глазах были видны слезы.