35310.fb2
В то время я был опасно болен. Кашель, мучивший меня по ночам, не был легкой простудой — начинался тот разрушительный процесс в легких, который казалось ничем нельзя уже остановить. Я догадывался об этом по мокрым глазам моей матери, по страданиям моего отца, изменившим его лицо, и по той чрезмерной и всегда заметной заботе, которую не умеют скрыть любящие сердца.
На дворе стояла суровая зима. Дороги были занесены снегом, и люди, как птицы в гнездах, сидели притаившись в ожидании перемены погоды. Метель никого не выпускала из города и нельзя было теперь обменять у крестьян рваные штаны на крынку молока.
все
Весной решено было поместить меня к матушке Марии в Хорошевский монастырь, недалеко от Харькова. Коммунисты не покушались еще тогда на святые места и монастыри, хотя в городах уже разрушали древние храмы.
Матушка Мария дружила с моей матерью еще до монашества, и я много слышал об ее «доброй красоте», которая была ей в тягость, потому что вводит в соблазн людей. Долго мучилась она этим чувством и ушла наконец в монастырь, где нашла свое настоящее призвание.
Одни называли ее «тихой, как трава в степи», другие сравнивали ее с полевыми цветами. Говорили еще, что в глазах ее родники текут и что ее доброе лицо запоминается навсегда, как живопись бессмертного художника. Но в своем сердце она носила неизлечимую печаль, о которой знали немногие. Ей Все еще было страшно вспомнить о смерти молодого студента, не сумевшего преодолеть своей любви к ней; его нашли мертвым в городском саду, с петлей на шее. После того, ей стала в тягость всякая земная радость и не могла она утешиться среди людей.
Мысль, что я увижу наконец матушку Марию, о которой так много и часто говорили в нашей семье, взволновала меня. Я торопил с отъездом, и все показалось мне тогда лучше, чем было на самом деле.
Монастырь стоял на возвышенности, поросшей кустарником и мелким орешником. Отовсюду далеко были видны всегда радостные и светлые купола монастырской церкви, охваченные сейчас пламенем заходившего солнца. Мы шли с мамой со станции Жихарь полем, минуя проселочную дорогу, чтобы поспеть к месту до темноты. Недалеко лежало село Хорошево, а внизу, у самого края его, протекала спокойная речка Уды, за которой сразу начинался и, казалось, нигде не кончался густой и частый сосновый бор, стоявший на золотом песке. Кругом лежала раскрытая земля, как перед севом, и нутро ее было горячее. И птицы, которые возвратились в апреле и те что зимовали на плетне, на вишне и под осиновыми ветками, все они пели и радовались всему.
Тем временем, темнота обступала нас. Мы точно слепли. На гору идти становилось труднее, и мы не скоро пришли к монастырским воротам, придавленным темнотой.
— Чего надо? Ночь ведь… — ответил сторож на наш стук.
Мы назвали себя и просили пропустить нас к матушке Марии.
— Знаю… — ответил сторож добрея, и снял засов.
— Охальников теперь много развелось, — говорил старик, заправляя ручной фонарь, который осветил его восковое лицо, обложенное воздушной бородой, точно белым облаком.
— Не мудрено теперь и доброго человека за злодея принять, — продолжал он, как бы оправдываясь перед нами. — Держитесь забора, я вас к келии проведу, — и выступил вперед деревянной ногой, слегка припрыгивая, точно птица; он был калека.
Не смело переступил я порог келии. Запах ладана сразу отделил нас от земли. Все было здесь, как в тумане, и вздрагивающий свет лампадки напоминал вечернюю звезду. Маленькая женщина в черном вышла к нам навстречу, перекрестила нас худыми пальцами, а потом сказала смутившись:
— Пришли?
— Матушка, не потревожили мы тебя в такой поздний час? — спросила мама.
— Господь с тобой! Мы здесь без времени живем. Садись, где тебе лучше…
Долго смотрел я на матушку не сходя с места, и не мог понять: стара она или молода, точно не было у нее возраста, точно на самом деле жила она без времени, как всякая доброта, которая никогда не умирает.
— Поди сюда, дитя мог, — позвала меня матушка. — Не в гости ведь пришел. Ты у меня свой…
А я Все не двигался, Все любовался ею, Все еще робел перед превосходством ее, которому не находил названия, потому что было оно не от мира сего.
— Бедное дитя мое, — сказала погодя матушка, склоняясь молитвенно передо мной. — Узнала я болезнь твою: у тебя душа неспокойна.
По утрам меня будил колокольный звон, и я спешил к церковной ограде посмотреть, как работает на колокольне карлик-звонарь, по прозвищу урод. Мимо меня проходили черной толпой монашенки с поникшими лицами, среди которых я легко узнавал матушку Марию, совсем не похожую на других. Живые ее черты не застыли еще, мягкая улыбка проступала сквозь плотно закрытые губы, а на дне ее глаз, цвета морской воды, была видна душа, прозрачная и чистая, как слеза ребенка.
Потом, двое послушниц приводили слепую мать игумению, высокую и тяжелую старуху, неподвижные глаза которой напоминали мне глаза покойника.
Я не долго слушал церковное пение, умиляясь каждым словом, обращенным к Богу, пока мой добрый друг карлик не спускался на землю с колокольни и не уводил меня в лес дышать сосной. Мы уходили с ним в глухие места, где жили одни лишь птицы. Он был с ними в особой дружбе и узнавал по голосу, чего они хотят.
— Почему ты позволяешь называть себя уродом? — спрашивал я, огорченный за него.
— Я к своему уродству привык, — отвечал равнодушно карлик. — Когда бы меня прозвали красавцем, то было бы для меня обидно. А зачем человеку красота? Это все люди придумали, а перед Богом все равны.
Я всегда удивлялся спокойствию и смирению этого незаметного человека, который ни к кому не питал обиды, никогда не жаловался и носил в своем маленьком сердце большую любовь ко всем.
«Легко ему…» — думал я про себя, и старался подражать ему в своих отношениях к людям.
Дома заставал я матушку за молитвой, а на столе Все было для меня готово. Где доставала она в то время яйца, сливки, мед, сало со ржаным хлебом, оставалось для меня тайной. Она незаметно садилась подле меня со своими четками, стараясь угадать мои желания, и спрашивала:
— Хорошо тебе? Если что мучает тебя — скажи, не утаивай, и станет тебе легче…
Я отвечал, волнуясь:
— Матушка, мне так хорошо у тебя, что хочу плакать. Твоя доброта лечит меня.
И это было правдой. К концу лета я настолько поздоровел и повеселел, что жизнь моя была уже в не опасности. Что делалось тогда с матушкой Марией! Как хорошела она от радости, что вылечила меня молитвой.
— Дитя мое, — говорила она, — вот видишь теперь, что когда мы здоровы духом, тогда здорово и наше тело. Не лекарства лечат душевные боли, которые происходят от наших собственных ошибок и заблуждений.
— Не верь большевистской лжи, — продолжала она, увлекаясь и волнуясь, — будто только в здоровом теле пребывает здоровый дух. Знала я одного сильного человека, который руками мог вырвать из земли дерево с корнем, а ведь на том самом дереве удавился от душевной боли… — и, на этом месте своего рассказа, она заплакала, и поспешила с молитвой к образам.
Но, вдруг, тихая жизнь монастыря была нарушена внезапным событием, произошедшим на моих глазах в одно раннее утро. К деревянным воротам подъехал вооруженный отряд.
— Отворяй ворота! — кричал не слезая с коня человек с огромной звездой на картузе.
— Здесь тебе не заезжий двор, — отвечал степенно сторож.
— Эй ты, старый колдун! Веди сюда игумению, у нас к ней дело есть!..
Но сторож продолжал стоять на своем.
— Не велено, — говорил он, — тревожить мать игумению в час молитвы. Проезжай мимо…
— Тебе, старик, видно жизнь надоела. Поторопись, пока твоя нога еще носит тебя! — и погрозил сторожу ручной гранатой.
Оробевший старик не стал больше возражать ему. Едва управляясь деревянной ногой, он поскакал по дороге к церкви, где шла служба, и борода его уносилась за ним, все больше напоминая белое облако. С трудом переводя дыхание, он вбежал за клирос не перекрестив лба, и стал упрашивать игумению усмирить разбойников.
— Изгони дьявола крестным знамением, и не мешай молитве, — ответила строго игумения, и продолжала призывать монахинь к усердию.
Тем временем, человек со звездой не унимался.
— Веди сюда подлую старуху, — кричал он на старика. — У нас нет времени ждать пока кончит она свое бормотание…
Но игумения не явилась к нему и после службы; те же послушницы увели ее в келию, где она бросилась на колени перед Распятием.
Напрасно сторож слезно просил за нее, говоря:
— Оставьте ее, она слепая, и ноги у нее не ходят. Пожалейте старуху…
Но его никто не слушал. Ворота уже были раскрыты настежь, и монастырский двор, по котором так бесшумно ступали всегда монашки, где слышен был только шелест листьев и слабые голоса залетных птиц, наполнился теперь грязной бранью и топотом копыт. Притаившись у окна я видел, как двое молодцов, похожих на цыган, одетых грязно и бедно, вели к воротам слепую игумению. Она не сопротивлялась насилию, и с каким то больным состраданием смотрела на этих оборвышей своими невидящими глазами, точно видела она их. Все присмирели при ней, и сам старшина снял перед ней шапку со звездой, и сказал смущенно:
— Матушка! Мы привезли тебе приказ правительства сдать монастырь, и в двадцать четыре часа выселить отсюда монашек, которым ничего не разрешено брать с собой, кроме икон и священных книг.
— Кто ты? — ответила спокойно игумения. — Я не знаю тебя, сын мой. Если ты послан дьяволом, то как могу я подчиниться тебе, служа Богу. Нашей вере не чинили препятствий даже татары, когда держали в неволе православный народ…
— Матушка, — прервал ее старшина, становясь смелым и дерзким. Прекрати свою старческую болтовню и не теряй времени. Объяви монашкам выселиться, да попроворней, а не то, я пошлю к ним своих людей.
В это время, незаметно для всех, карлик-звонарь взбежал на колокольню и стал звонить в большие колокола, как при пожаре, сзывая народ. Мужики и бабы бросали работу, и кто с чем был, с тем и бежал к монастырю.
— Эй ты, урод! — закричал старшина решительно, и выхватил маузер из за пояса. — Прекрати трезвон, а не то, быть тебе мертвым через минуту…
Но тот не слышал угроз. Душа карлика ликовала, потому что никогда еще не был он так близко к Богу. Я бросился из комнаты спасать своего друга, не думая в это время о своих слабых силах, но было поздно: раздался выстрел, и маленькое тело карлика свалилось с колокольни на землю. Тихий стон пронесся по двору и замер. Никто не тронулся с места, когда карлик, похожий на ребенка, лежал с открытыми, но уже не живыми глазами, обращенными к небу, истекая кровью. А где была его добрая душа? Разве могла убить ее пуля преступника!
Слезы отчаяния мешали мне видеть, как пала на колени мать игумения, как громко молилась она за убийцу, смутившегося вдруг, как из всех келий выходили монахини, присоединяясь к молитве, которая казалось открывала всем вечную тайну.
В это время, сторож-калека, с необычайной для него живостью бегал на одной ноге от келии к келии, упрашивая монахинь тащить свое добро к забору, у задней кладбищенской стены, где добрые мужики из соседних сел подбирали Все и прятали у себя в избах. Белые узлы, тяжелые сундуки, кованные железом, какие-то древние шкатулки и ящики то и дело летели через забор. Все зашевелилось, как пламя большого пожара, как будто на самом деле шла война, и мирные жители бегут от наступающего отовсюду врага. А по дороге к монастырю шел уже пеший отряд красноармейцев, чтобы усмирить мужиков и баб, собиравшихся большими толпами, готовых с лопатами и вилами защищать монастырь.
Когда к вечеру собрались мы с матушкой Марией на станцию, солдаты буйно веселились. Они вырывали из могил кресты и ходили с ними по монастырскому двору процессией, распевая похабные песни. Они удерживали молодых монашек, приглашая их выйти замуж и строить социализм. Другие, без слов, тащили монахинь в темноту, и жалобные крики несчастных доносились из-за каждого куста.
Трудно было и нам вырваться из этой толпы разгулявшейся черни; они хватали матушку за полы и лезли целоваться.
— Красавица, куда бежишь? Довольно пожила с Богом, а теперь с нами поживи…
— Звери!.. — кричал я, царапая и кусая чьи-то потные волосатые руки. — За что вы мучаете этих слабых, беззащитных женщин!..
Пока я призывал преступников к милосердию, вызывая в них веселый смех, незаметно для меня исчезла из виду матушка Мария.
ее
— Бежим!.. — говорила она, а сама стояла неподвижно, как мать перед могилой своего ребенка.
— Бежим!.. — повторила она, не двигаясь с места. — Разве ты не видишь, что за нами гонятся?..
С усилием я вывел ее за ворота, и мы пустились бежать, спотыкаясь на кочках и падая в ложбины.
— Их тысячи, а нас только двое… — повторяла она с такой заразительной тревогой, что я начинал уже этому верить. Как, вдруг, она остановилась среди дороги, повернулась к пустому полю, и залилась неудержимым смехом, напоминавшим рыдание.
— Опомнись, матушка… — просил я. — Уже скоро станция…
Но вместо ответа, она подобрала рясу и пустилась в веселый пляс. Руки ее носились по сторонам, они что-то просили, кого-то звали, хотели сказать что-то самое главное.
«Боже мой!» — вскрикнул я, не владея собой, — «Она сошла с ума!».
Не помню, как доехали, мы до Харькова, как встретили нас дома и что было после того со мной. Не скоро узнал я, что матушку Марию поместили в дом для душевно-больных, который стоит на Холодной горе и зовется «Сабуровой дачей».