35317.fb2
— Несчастье или счастье не представляют собою нечто устойчивое; напротив, счастье колеблется туда и назад. Когда Антигон отрезал голову моему брату Иосифу,[72] я был самым несчастным из живых, а когда Мариамна стала моей женой, я превратился в счастливейшего из смертных. И через нее же я опять познал ненасытное горе.
— Но разве теперь, когда ты подарил иудейскому народу такой великолепный храм, перестроил замок Иоанна Гиркана,[73] взялся заново отстроить Себасту и Стратонову Башню…
— Я назову ее Кесарией в честь Цезаря, великого и мудрого Августа.
— Когда наконец твой дом наполнился детским смехом… Разве теперь ты тоже несчастлив?
— Я до сих пор люблю Мариамну, — тихо произнес Ирод, — Моя скорбь безгранична и молчалива как пустыня, в которой не слышны детские голоса.
— Малтака боготворит тебя… А Клеопатра[74] напоминает египетскую царицу не только своим именем, она воплощение грации…
— Говорят, что Селена[75] совсем не похожа на мать и Юба Нумидийский взял ее в жены из предусмотрительности. Как никак, она приходится сводной сестрой Антонии Младшей,[76] а это пусть и дальнее, но родство с самим Августом.
— Родство, которое напоминает Августу о Марке Антонии — сомнительное родство.
— Лучше иметь сомнительное родство, чем не иметь его вовсе. Юлия, бедная девочка, овдовела,[77] не успев одарить внуками своего любимого отца, разочаровав его и доставив без сомнения радость Ливии. Вот если бы Боги совершили чудо и мой Антипатр[78] стал мужем Юлии, то пусть бы весь мир назвал этот брак сомнительным — в этом мире не нашлось бы счастливца, которому я бы позавидовал.
— Юлии всего семнадцать и радость Ливии преждевременна, а разочарование Августа мимолетно, он уже не надеется заиметь собственных детей,[79] но рассчитывать на внуков у него имеются все основания.
— Молодой Тиберий, как я слышал, стал квестором. Его ждет славная карьера… Не по этой ли причине достойный Марк Агриппа был вынужден удалиться в такую глушь, какой бесспорно являются Митилены на Лесбосе? Или у него не оставалось выбора?
— Честнейшего и благороднейшего Агриппу беспокоит сама мысль, что кто-то может подумать будто он желает затмить своей славой честолюбивого Тиберия. Он предпочел скромное уединение.
Третий месяц Анций Валерий жил в Иерусалиме, ни на минуту не забывая о последнем разговоре с Николаем Дамасским и пытаясь самым добросовестным образом исполнить возложенное на него поручение. Плавать по морю необходимо, жить не так уж необходимо. Что есть в мире человек, уничтожаемый страстями и мелкими заботами в сравнении с величием целей Рима? И если придется сжать ладонь, в которую судьбе было угодно вложить душу Ирода, он сделает это не задумываясь. Но спешить не будет, и принимать домыслы на веру тоже не станет — слишком много недругов у царя иудейского. Анций целыми днями пропадал в городе, у него завелись знакомства и среди торговцев, и среди ремесленников, и среди ростовщиков, и среди разнообразной неприкаянной публики с неясными устремлениями. Довольно скоро он получил подтверждение всем слухам, что услышал от Николая: на всех углах Нижнего и Верхнего города, на площадях и рынках, в лавках и у стен храма народ, оглядываясь по сторонам, злословил и осыпал бранью Ирода. Говорили о непомерных ценах на бальзам, который укрывается в Иерихоне; кляли римские бани и цирки, часто произносили имена Мариамны и ее брата Аристовула, воздевали руки к небу и призывали кару на голову Ирода за преследование благородного семейства «Бне-Баба» и осквернение гробницы царя Давида. Нелегко было в этом враждебном скоплении людей находить сторонников и тем не менее таковые находились. Одним не по нраву был норов аристократов, другим не нравились расчетливые саддукеи, готовые на все ради выгоды; кому-то не по душе были слишком требовательные к соблюдению Торы фарисеи, а находились и такие, кто дерзко отзывался и о семействе «Бне-Баба», и о саддукеях, и о фарисеях и для кого синедрион не был указом. Эти люди особенно привлекали внимание Анция Валерия, в них чувствовалась непреклонная воля, но было непонятно ее предназначение. Молодой Цаддок, с которым он познакомился на комедии Публия Теренция Афра,[80] презрительно улыбаясь, сказал: «Ты, римлянин, все равно не поймешь меня и моих устремлений, но я надеюсь, что когда-нибудь ты еще услышишь обо мне и моих соратниках». На недружелюбный выпад Анций ответил лукавой фразой из спектакля: «Я Дав, не Эдип.»,[81] рассчитывая подзадорить юношу и заставить его высказаться ясней. Однако, молодой человек уловке не поддался и беседу прекратил. «В другой раз продолжим, может быть», — бросил он на прощанье.
В неказистой чайной на Греческой улице Анций встречался в условленное время с отставным офицером Юкундом; раз в неделю заходил к брадобрею Трифону в тесную парикмахерскую; останавливался ненадолго перемолвиться словечком с Тероном, умевшим извлекать какой-то хитрый доход от толчеи на рынке; перемигивался и перешептывался еще с десятком людей, объявляясь в самых неожиданных переулках Иерусалима. А по вечерам его ожидал Ирод, каждый раз подозрительно оглядывая с ног до головы, словно опасаясь, что гость, шныряющий где попало, может занести в дом какую-нибудь заразу, которую и правда было не трудно подцепить в густонаселенном, задыхающемся от жары, городе. Они садились ужинать и как обычно трапеза продлевалась далеко за полночь. Окольными путями Анций подвигал беседу к хищениям сокровищ из гробницы царя Давида, Ирод прислушивался к его рассуждениям, пожимал плечами и все это с видом человека, у которого нет в запасе ни одной версии. Ко всем другим слухам Анций относился с презрительным равнодушием, относя их к тем огульным обвинениям, которые рассчитаны на неосведомленных людей. Разве не без его стараний удалось разоблачить старого Гиркана и уличить Мариамну в причастности к заговору? И разве казнь Мариамны противоречит законам Двенадцати таблиц,[82] в которых ясно прописано: «Суровость кары за преступление есть научение добродетельной и осторожной жизни»? Что касается гибели ее брата, первосвященника Аристовула, то и тут, почерпнутые из разных источников косвенные доказательства скорей свидетельствуют в пользу Ирода, чем его врагов. Кому была выгодна смерть юноши, чуть было не превратившаяся в гибельный приговор для Ирода? Разве не угадывается в этом интерес иерусалимских аристократов? А Клеопатра? Разве она не жаждала избавиться от Ирода? И какова тогда цена ее напускного участия в судьбе Аристовула в сравнении с выгодами от смерти иудейского царя, единственного препятствия для установления собственного владычества в Иудее? Ловкач Терон сказал, что искренность Клеопатры стоила не больше одного зуза.[83] Не потому ли египетскую царицу совсем не заинтересовали показания охранников-галатов? По этому поводу довольно едко иронизировал Аминта Бригата в их последнюю встречу в Анкире. А царь галатов был хоть и не сговорчив, но не глуп. Нет, в этой длинной очереди желающих смерти Аристовула, Ироду принадлежит без сомнения последнее место.
По другой причине не было нужды расспрашивать Ирода о сделках с бальзамом: доказательств его вины и без того имелось в избытке. Но так ли уж велико прегрешение человека, вытаскивающего деньги из одного кармана, чтобы положить их во второй, если оба кармана принадлежат одному и тому же плащу? Разве расходы на такое грандиозное строительство не перекрывают с лихвой доходы от торговли бальзамом и не являются оправданием для Ирода?
— Но думаю, младшего брата Тиберия, ожидает не менее славное будущее. Говорят, что в эфебии[84] Друз ни в чем ему не уступает, также как в познаниях наук.
— Они оба аркадийцы,[85] — ухмыльнулся Ирод, — Оба из рода Клавдиев. А до меня дошли слухи, что твое пребывание в Египте не доставило Ливии удовольствия…
— Да, она меня не жалует, — признался Анций.
— Тогда мы с тобой тоже оба аркадийцы, — осклабился царь, — И нам есть смысл позаботиться друг о друге, не правда ли?
— Поэтому я здесь и нахожусь.
— Великий Август намерен осчастливить нас своим присутствием на Востоке или тебе, мой бесценный друг, ничего об этом неизвестно?
Действительно, Август давно замышлял путешествие по восточным провинциям, но пока план хранился в секрете. Осведомленность Ирода указывала на то, что важной информации он уделял явно больше внимания, чем собственной внешности.
— Августа настигла мучительная болезнь, что делает разговор о его поездке на Восток в высшей степени сомнительным.
— Его беспокоит кишечник, но у него есть несравненный Антоний Муза, которого Боги наделили чудесным даром врачевания и есть несметные легионы боготворящих его людей от Альбия[86] до Африки, ежедневно приносящих священные жертвы на алтари храмов во славу и во здравие отца отечества.[87] Надеюсь, очень скоро мы получим счатливую весть о победе Августа над одолевшим его недугом, как до сих пор получали известия о его славных победах над врагами.
— Будем неустанно молиться Богам, чтобы ускорить приближение этого воистину счастливого дня.
— Но ты будешь на моей стороне, когда полный сил и энергии принцепс посетит наши многострадальные земли, нуждающиеся в его покровительстве и заступничестве?
Ирод говорил так, словно досконально знал о всех опасностях, нависших над ним и словно знал о той исключительной роли, какая по воле случая досталась римскому посланнику, чей образ жизни красноречиво свидетельствовал, что он уже давно не ограничивает себя сугубо дипломатическими обязанностями.
— Клянусь всеми Богами, я сделаю все, что будет во благо Рима, — ответил Анций.
Сначала из Рима пришла хорошая весть: как и ожидалось, искусный Антоний Муза еще раз доказал, что он лучший из лучших лекарей Италии. Передавали, что Август чувствует себя отменно, что весел и даже возобновил работу над очередной книгой «О своей жизни», прерывая ее сочинением довольно остроумных эпиграмм и пробуя свои силы в жанре трагедии. Антонию Музе благодарные (или изображающие благодарность) сенаторы поставили статую возле изваяния Эскулапа. Следующая новость оказалась тревожной: неурожайный год породил острую нехватку хлеба, плебеи во всем обвиняли сенат, а в Риме, шумно негодуя, собирались толпы возле городской префектуры. К плебеям примыкали отпущенники, разный сброд и рабы из привелигированной прослойки, которым доверялись обязанности управляющих, секретарей, чтецов, надзирателей, воспитателей и домашних докторов.
Срочно завозилось зерно из Галлии, Мавретании, Испании и Египта. Хлебная гавань в Путеолах напоминала Большой рынок, где вместо людей теснились и сталкивались боками галеры. Август был вынужден издать эдикт, согласно которому вводилась временная ежедневная раздача хлеба при предъявлении тессера — медного жетона, которым обычно пользовались малоимущие раз в месяц во время государственных раздач.
Хлебные выдачи были введены еще при Гае Гракхе.[88] Сулле удалось на время прекратить их, но уже Цезарю пришлось опять восстановить эту процедуру — льготами на покупку дешевого хлеба в Риме пользовались в его правление сто пятьдесят тысяч римлян. Но город разрастался и Августу ничего не оставалось делать, как увеличить число льготников до двухсот тысяч.
Просочился слух, что Марк Випсаний Агриппа вернулся в Рим, что сделал он это неохотно, уступая настойчивости Августа. При этом многозначительно добавляли, что Ливия не присутствовала на торжественной церемонии по случаю возвращения Агриппы в храме Юпитера-Громовержца, незадолго до всех этих событий освещенного жрецами. Еще более неожиданной выглядела новость о приготовлениях к свадьбе, где роль невесты исполняла овдовевшая Юлия, а роль жениха — Марк Агриппа. Пикантность ситуации заключалась в том, что Агриппа был женат. О, если бы его женой была хотя бы даже дочь сенатора… Он взял бы развод и никто не посмел бы его упрекнуть. Но женой Агриппы и матерью его детей была Марцелла, дочь Октавии — родной сестры Августа.
Ирод воодушевился: «Этот брак — свидетельство мудрости и дальновидности принцепса, не пройдет и года, как Палатин огласится криком новорожденного — сладостным для Августа и скорбным для Ливии. Первый в сраженьи — Агриппа не станет последним в брачной постели и очень скоро, будь уверен, мой бесценный друг, Августа будут окружать счастливые внуки и его перестанут терзать думы о наследнике. Ради этого стоило пожертвовать благополучием Октавии».[89]
В результате всех этих непредвиденных обстоятельств давно задуманная поездка на Восток несколько раз перекладывалась и лишь весной в консульство Марка Лоллия Павлина и Квинта Эмилия Лепида из Рима выступила пышная процессия, снаряженная удобными повозками для длительных путешествий. В авангарде, возглавляемый молодым Тиберием двигался один легион, составленный из опытных войнов. Отставая от него на расстояние пяти-шести миль следовал кортеж Августа, сопровождаемый огромным корпусом гражданских лиц: чиновниками различного ранга, жрецами, послами, красивыми женщинами и рабами. В ближайшей свите следовали правители как подчиненных провинций, так и покуда свободных земель. И те, и другие были облачены в простые одежды и наперебой предлагали свои услуги человеку, чья власть, как гигантская тень, покрывала полмира. В этом состязании льстецов особенно выделялись двое: претендент на армянский престол, в черных кудрях, Тигран и царь Каппадокии — Архелай, не упускавший возможности продемонстрировать свою преданность. Впрочем, и тому и другому доставались от Августа благосклонные ободряющие улыбки. Армения, не смея противостоять Парфии, преклонила колени перед воинственным соседом и теперь смотрела на Рим с мольбой, тщась надеждой заполучить в лице Августа заступника. Красавец Тигран подобострастно вился возле повозки могущественного покровителя, откликаясь на любое его движение, на любой поворот головы; на любое, брошенное им, слово, чтобы успеть, ни в коем случае не пропустить выгодного случая и заговорить о парфянах. Умный армянин знал, что нет такого римлянина, который не испытывал бы при этом чувство постыдного раздражения — не так уж много времени прошло с тех пор, как легионы Марка Красса в сражении при Каррах, рассеянные парфянской конницей, смешивая боевые порядки позорно отступили, оставив на поле брани гордые знамена, а затем, спустя время, все повторилось, только на этот раз во главе неудачливых войск оказался Марк Антоний. Златоглавые римские орлы до сих пор стояли напоказ, в насмешку, во дворце Фраата Четвертого и тешили его самолюбие. Так что Тигран вполне мог бы и умерить свое усердие, легко тонущее в бездонных водах мстительных переживаний римлян — надежным средством, лучше всего обещавшем определить судьбу в его пользу, но он продолжал с восточными церемониями изощренно унижаться и радовался, когда замечал в спокойных светлых глазах Августа многообещающую улыбку.
Если Тигран старался для того, чтобы заполучить царскую власть, то Архелай был здесь и заискивал изо всех сил из страха лишиться ее. Кроме того, он был не в состоянии унять препротивную дрожь, нападавшую всякий раз под пристальным взглядом Августа; ему казалось, что вот-вот всесильный повелитель скажет: а не желаешь ли ты, верный друг Рима, пригласить нас в Нору и усладить наши глаза блеском изысканных сокровищ? Но недолгая задумчивость сходила с лица Августа и он принимался расспрашивать совсем о другом: хорошо ли устроены римские солдаты в Тиане и Мазаке, в чем нуждаются, как идет строительство военных дорог; надежны ли укрепления в Мелитенах, где разместились два легиона и откуда до Парфии можно было добраться за несколько переходов. Архелай на все отвечал с угодливой мелочной обстоятельностью, какая другого собеседника несомненно ввела бы в уныние, но Август не перебивал его, а наоборот, выслушивал со всей внимательностью и ему как будто даже нравилась такая дотошность каппадокийского царя.
Давно задуманное и осуществляемое теперь путешествие на Восток преследовало, как явные, так и неявные цели. Не опасно, уже безвредно тлели угли, оставленные гражданской войной; римский народ охотно произносил слова, ласкающие слух Августа: «восстановитель республики», «защитник свобод», «спаситель», «сын Божий» и, почитая древний обычай, люди всех сословий ежегодно бросали монетку в Курциево озеро[90] за его здоровье; и даже пережитый голод обернулся с выгодой для Августа и ущербом для сената — народ оценил и его щедрость, и решительность, и неуступчивость, о которой говорили вполголоса, когда речь заходила о возвращении с Лесбоса Марка Агриппы, его женитьбы на Юлии и очевидном неудовольствии Ливии от всех этих перемен.
Август, прислушиваясь к советам Николая Дамасского, желал теперь распространить подобное же о себе мнение по всем восточным провинциям. Один-единственный легион, выступивший из Рима под командованием Тиберия, должен был внушить каждому мысль о миролюбивом характере предпринятого путешествия, имеющего благородное стремление защитить народы и справедливо воздать почести смирным городам, жалуя одних латинским,[91] а некоторых и римским гражданством; и во имя все той же справедливости, лишая чересчур своевольные города свободы.
Кто вынашивает агрессивные планы, тот не отправляется в поход с одним-единственным легионом… «Все обратят внимание на то, что с тобой идет один легион и только немногие станут вникать в расположение наших флотов и гарнизонов, — заметил Николай Дамасский, — Этим любопытным остается только пожелать, чтобы они не ошиблись в своих расчетах».
В этом и состояла суть второй, подводной части плана, невидимого глазами простых горожан, ремесленников, торговцев и прочего занятого ежедневным трудом люда; но хорошо различимого из герусий и буле[92] отцами самых знатных и самых богатых фамилий из местной знати, с чьим мнением не могли не считаться влиятельные тетрархи, стратеги, демиурги, династы и царьки.[93] Это их имел в виду Николай Дамасский, им желал не ошибиться при подсчете общего числа римских войнов, размещенных в различных областях восточных провинций и, прежде всего, едкое замечание Николая касалось парфянского царя — Фраата Четвертого, от которого особенно не хотелось скрывать истинную мощь Рима. Пусть ему станет известно (и чем скорей, тем лучше) о двух легионах в Вифинии, еще о двух в Галатии, об одном в Сирии и сразу о трех, нашедших гостеприимство в Каппадокии, откуда до парфянина можно было дотянуться рукой. Рукой, облаченной в железную перчатку… Это сделает его более сговорчивым на предстоящих переговорах.
Можно было бы сделать путешествие более приятным и достичь берегов Сирии по морю, но Август предпочел путь более утомительный и более длительный, но зато наилучшим образом отвечающий его целям — он должен собственной персоной, во всем своем божественном величии и не менее божественном великодушии предстать перед разноплеменными народами и навечно покорить их сердца. Он решил пересечь Италию с Запада на Юго-Восток, добраться до Брундизия, а оттуда на галерах переправиться через Адриатическое море в Грецию; пройти ее насквозь, останавливаясь в терпящих нужду городах и одаривая их по мере заслуг; принять подобающие почести от афинян и самому почтить храм, где накануне сражения при Акции, он принял посвящение в элевсинские мистерии Деметры.[94] Затем через Эгейское море экспедиция попадала в Эфес. А далее Август предполагал двинуться, минуя Смирну и Пергам, в Никомедию и Вифинию, потом в Галатию. В Галатии, по его плану, он должен был расстаться с Тиберием, взяв себе направление на юг, в Сирию и дальше вплоть до Александрии, и определив маршрут для молодого полководца в Каппадокию поближе к берегам Ефрата и границам Парфии. По всем расчетам выходило, что Тиберий окажется в назначенном месте чуть позже дипломатов, выехавших заранее к Фраату Четвертому и уполномоченных вести переговоры без излишних уловок, а дождавшись появления легионов на Ефрате, им было предписано и вовсе отказаться от всяческих приличий, перейдя к разговору в ультимативном тоне. Для пущей уверенности Август присоединил к дипломатам двух военных — Марка Випсания Агриппу и Публия Квинтилия Вара, оба скорей выхватят мечи прямо во дворце парфянского царя, чем отступятся от кровных интересов Рима.
Стояла теплая весна, зеленели долины и склоны гор, мягкие лучи солнца скользили по повозкам, по колесницам, по пряжкам из слоновой кости и металлическим заклепкам на одеждах людей, по лоснящимся бокам лошадей; рассеивались и разлетались брызгами, ударяясь о щиты легионеров и их стальные гребенчатые шлемы; рассекались надвое, налетая на тонкие кончики копий; разбивались, искрясь, о рукояти тяжелых мечей.
Лишь слегка морщась, когда колесо повозки наталкивалось на камень или проваливалось в выбоину, сносил дорожные неудобства Август, развлекая себя последней поэмой Вергилия под сладким названием «Энеида» или приятными мыслями о дочери, которой на этот раз всесильные Боги непременно подарят младенца, непременно сына; он видел сон, в котором сам Юпитер-Громовержец, сойдя с колесницы, вручил младенца Юлии и повернулся к нему, поднимая вверх правую руку вперед ладонью.
А весь Восток, между тем, напрягся, напружинился, питаясь грандиозным событием, перемалывая слухи и сплетни, пробуя предсказать маршрут римлян, причем одни делали это в ожидании милостей, а лица других принимали задумчивое выражение, в котором легко угадывалась тревога.
Ирод все это время был, как никогда, взвинчен; настроение его отличалось внезапными перепадами; он то впадал в каменную угрюмость, то в безудержное веселье: его новая жена — Мариамна из Александрии, дочь старого его друга священника Симона — только что родила сына. Он был взбудоражен ее юной красотой и часто, с наслаждением, повторял ее имя; он повторял ее имя столь часто, что Анций уже не сомневался — Мариамна из Александрии словно воскресила ту, другую Мариамну, с забальзамированным телом которой он так долго не мог разлучиться. Сына он назвал Иродом, не смущаясь тем, что прежде этим же именем нарек одного из сыновей от Малтаки и еще одного — от Клеопатры. Уж кто-нибудь из троих добьется славы и имя Ирода не сгинет бесследно вместе с его смертью.
— Август непременно посетит Иерусалим и я представлю ему наследника иудейского трона. Взгляни, мой бесценный друг, этот малыш — моя копия.
Обычно предугадывая развитие событий, Ирод с неуемной энергией готовился встречать Августа; его агенты, измученные бессоницей, ежедневно доставляли списки с именами подозрительных горожан; крепость Гирканион уже не вмещала всех узников; люди на улице прикусили языки; военный гарнизон был приведен в боевую готовность. Словно вернувшись из забытья, Ирод опять вспомнил о своем цирюльнике; голова его приобрела благопристойный вид — крупные локоны спадали на плечи; поблескивала, как серебряная шкатулка, борода; очистились от серо-желтой мути глаза; ему не сиделось и он не мог равнодушно взирать за бездеятельностью других; он гневался на медлительного Ферора, тряс душу своего секретаря Диофанта, гнал прочь с дороги нечаянно подвернувшуюся под горячую руку Малтаку, попрекал Александра и Аристовула; сердился на Антипатра и на Дориду, опять поселившихся, с его милостивого дозволения, во дворце. Он яростно преследовал Саломею, взбешенный сообщением надежного агента, в котором его неутомимая сестра в убедительных красках изобличалась в тайной любовной связи с Силлаем, поставленным аравийским царем Ободом наместничать в Трахонитиде, из-за которой теперь разгорелся неурочный и запутанный спор, как бывает всегда, когда дело касается территориальных споров. Ирод обвинял ее в измене мужу, костлявому Костобару, имеющему неприятную манеру отворачивать глаза в сторону, но это было пустяшное обвинение — Ирод с удовольствием бы лишил головы и второго мужа сестры, как он сделал это с недалеким Иосифом; тем более, что уже не раз приходилось слышать о его сочувственном отношении к этому злополучному семейству «Бне-Баба», распустившему вредные корни по всей Иудеи. Бешенство, однако, он испытывал не по этой причине, а по причине какой-то уже роковой последовательности, с которой Саломея неизменно сговаривается со всеми его врагами и в которой чувствуется чья-то изощренная целеустремленная воля; и, выламываясь из небесной гущи, представал перед взором Ирода неизменный облик Ливии. Саломея упрямо отрицала очевидные свидетельства преступной связи.
Два раза на дню, утром и вечером, Ирод перемещал красный флажок по разноцветной карте, повторяя движение кортежа Августа, пока наконец флажок не обозначился в Сидоне, потом в Тире, а затем проследовал дальше, все также не отклоняясь от побережья Великого моря.[95] «Лучезарный Август решил не утомлять себя путешествием в Иерусалим», — отрешенно произнес Ирод и свернул в трубочку, ставшую бесполезной, карту. Он был подавлен и растерян, искоса наблюдая за Анцием Валерием в ожидании, что тот вот-вот разъяснит положение. Но римлянин, сам теряясь в догадках, молчал.
Ситуацию прояснил уже знакомый Анцию щеголеватый Гней Пизон Кальпурний. Как и в прошлый раз, его сопровождали нарядно одетые юноши с беззаботными лицами. «Через два дня пути, — объявил Пизон, — Август намерен прибыть в Стратонову Башню и посмотреть, как она, благодаря усилиям славного Ирода, превращается в Кесарию. Август желает, чтобы иудейский царь оказался там раньше, дабы успел подготовиться к встрече». Потом Пизон обратился к Анцию, сказав, что его также ожидают увидеть через два дня в Стратоновой Башне. И уже откланиваясь, он передал настойчивое пожелание Августа, чтобы в числе сопровождающих Ирода лиц были непременно Александр и Аристовул.
Спустя несколько дней кортеж Августа выступил из Стратоновой Башни, продолжая свой путь все также вдоль моря, на юг, в сторону Египта. Держась поближе к повозке Августа, часто подзываемый своим благодетелем, чтобы ответить на очередной вопрос, правил конем Анций Валерий; а чуть поодаль, среди шумной молодежи, виднелись возбужденные лица Александра и Аристовула. Август исполнил просьбу Ливии: юноши ехали в Рим, где их ожидали лучшие преподаватели философии, истории, географии, латинской и греческой литературы, риторики и декламации, а кроме того, покровительство могущественной матроны. И, поразмыслив, Август пошел на вторую уступку — отказался от иерусалимских почестей, отказывая тем самым в почестях царю Иудеи, у которого на беду слишком много врагов не только в Иерусалиме, но и в Риме. Пусть враги удовольствуются унижением Ирода, пусть помечтают о его низложении, да и никогда не вредно пощекотать нервы тому, кто всецело предан тебе — от этого преданный становится лишь еще преданней.