35324.fb2
Домик у Кати был небольшой - одно окно в кухне да два в комнате, но еще крепкий. В доме стояла хорошая мебель, пахло духами. У печки на белой табуретке спал огромный пушистый кот. Катя прошла в большую комнату и позвала туда Сомова.
- Я хоть немножко тебе нравлюсь?
- Да, - признался Сомов. - Ты красивая.
Катя сняла туфли. В углу, как белый корабль, стояла кровать под периной. "Что же мне делать-то?" - подумал Сомов. А Катя погасила верхний свет, зажгла маленькую настольную лампу под красным абажуром, задернула плотно шторы. Делала она все просто и деловито. Потом открыла гардероб и стала раздеваться за дверцей. Сомов подошел и захлопнул дверцу. Катя молча разделась донага. Ослепительно белое, чуть полное ее тело было прекрасно. Катя достала халатик и накинула его. В это время за ее спиной со звоном вылетело стекло и сдавленный голос Епифанова прокричал грубое ругательство. Катя беспомощно посмотрела на Сомова и вышла на кухню. Он вышел следом. Катя присела у печки. Лицо ее стало серым и усталым. Кот запрыгнул к ней на колени и выгнул спину. Сомов сел напротив.
- Вот и живу... - тихо сказала Катя. - Видно, верно говорят: не родись красивой, а родись счастливой. Вот по всему я-то и должна быть счастливой, а вишь как... Словно с ума посходили люди! Не дают жить, не дают! Чуть не такая, они все сразу кидаются...
Брови ее сомкнулись у переносья, глаза зашлись внутренней болью. Она стала похожа на казачек, на тех гордых, с изломанной судьбой казачек, что Сомов видел на иллюстрациях к Шолохову.
- Катя, а откуда ты родом?
- Здешняя... Прости ты меня христа ради... Эх, Егор, войди сейчас Епифанов, убила бы сразу. А ведь и убивать-то нечего. Пустое место... Здешняя я, Егор Петрович. Ты, может, и про моего отца даже и слыхал чего... Мамонтов Максим...
- Что-то не припомню.
- Я в него пошла. Мать-то была некрасивой. Так, баба да баба. А отец до того красив, что через него безумствовали бабы! Мамка его на себе силой женила! Силой ли, страхом ли... Она была маленькая, беленькая... Хитрая. Я ее не любила, Егор. Что ты на меня смотришь? Прости... Хочешь меня? Бери... Только уж, видно... чистое вино перемешали с кислым. Не поймешь, что пьешь.
- Ты рассказывай, - попросил ее Сомов.
Катя спиной прижалась к печке, нащупала под табуреткой тапочки. На ее пальцах не было ни одного кольца, ни глаза, ни губы не накрашены - похоже, она их вообще не красила. Волосы, распущенные, дымной волной упали на плечи. Кот пригрелся и сладко мурлыкал на ее коленях.
- Чё рассказывать? Отец в райкоме работал. Перевели его в райком из села. Видно, поэтому-то мать и привязала к себе батю. Да ненадолго. Года четыре они пожили... Он с войны вернулся молоденьким. Высокий... У! Отец-то! Высокий, волосы кудрявые, глаза как огонь! Он, говорят, пришел с войны, ушел в тайгу. Вернулся, тут-то его мать и подхватила... Он все говорил, как-то незаметно Дашка подлегла... Он меня любил! Потом запил Максим. Запил он, стал ходить из деревни в деревню. Бабы его легко принимали и легко отпускали. Наскитается батя, придет - мать его примет, а после как начнет... Жутко вспоминать! Вот по этой избе кружит, кружит Максим Мамонтов... Как я его жалела! Приходил он черный с перепоя! Как отойдет, так опять глядит на дорогу. Так и умер мой батя на дороге... Шел в Тюмень, упал и умер. Мне четырнадцать было. Мать замуж вышла. Она фельдшером была. Вышла замуж за одного... Говорить-то страшно... Изнасиловал он меня... Муженек ее! Изнасиловал! Мать была на дежурстве... Он пришел... На другой день скандал! Уехали они в другое село, а я тут осталась, одна. Больше мать в глаза не видела. И не хотела... Умерла она лет пять назад. А у меня пошла жизнь непутевая. Я после того мужчин боялась. И когда училась в техникуме, никогда даже на танцы не ходила. Дома да дома! До того дожила, что подумала: может, замуж пойти за какого несчастного? Вот и выбрала Епифанова. А он подленький... Там и человека нет... Вот какая у меня история, Егор Петрович. Видно, мне с этой историей и умереть.
Сомов улыбнулся:
- Такой-то, как ты, да о смерти говорить...
- Эх ты! Я же в отца! Я зажгусь - сгорю! Я сгорю... Ко мне первое время Усольцев ходил. Придет, сядет... Я говорю: "Ты так не ходи. Или свою Ленку брось, или меня!" Это я нарочно... Чтобы он... А он нет... Слабый он.
В окно кухни громко застучали. Голос Епифанова был совсем трезвым:
- Курва! Не дам жизни! Курва!
Сомов вскочил, но Катя остановила его:
- Не надо... Его хоть убей... Он сейчас всю ночь вокруг куролесить будет... Вот уж верно, что жалеть не надо!
Она вдруг резко отодвинула занавеску, и Сомов увидел белое, длинное лицо Епифанова. Его водянистые глаза были широко раскрыты, рот перекошен. Он испугался и, видно, пятился, пока не пропал в темноте.
- К осени я кобеля приведу... В соседней деревне кобель от овчарки растет. Злющий! Вот я его и приспособлю... Ну, пойдешь? - Катя прикрыла занавеску, положила руки на плечи Сомова.
Он заглянул в ее глаза и понял, что лучше уйти. Шагнул к двери, но свет вдруг погас, и Катя, крепко схватив его за руку, притянула к себе.
* * *
Еще догорали звезды, когда Сомов выскочил из Катиного дома и быстрым шагом пошел к себе. Воздух стоял чистый и морозный. Крыши были белыми от инея. После горячего тела, перины сейчас, в студеном воздухе, он чувствовал себя как в проруби. Домой пошел не через ворота, а огородом. На востоке небо засинело, но стояла та минута, когда все в покое. И особенно хорошо было слышно сильное течение реки. Сомов перепрыгнул через плетень и по меже пробежал к окну мастерской. Оно было чуть приоткрыто. Сомов влез в свою комнату, быстро разделся, нырнул под стеганое одеяло и, даже не успев согреться, уснул.
Лукерья, спавшая вполглаза, слышала Сомова: как он через плетень прыгнул, как бежал по огороду, как в окошко лез. Слышала, как он счастливо вздохнул, уже лежа в кровати, и перекрестилась. "Слава Богу, - подумала, живой прибег! И у кого ж это он блудил?" Стала Лукерья перебирать молодых девок да так и застыла от удивления. Какую девку она в пример ни брала, обязательно с той можно было блудить. Не было такой, что вот хороша, да не про твою честь!
- Тут опять, конечно, и Егор ко всякой не пойдет! Это поди придумай такого молодца! Даром что в городе вырос, а плечи, а один кулак чё весит! Лукерья уже не замечала, что разговаривает вслух, хоть шепотом, да вслух. Привычка эта появилась у нее от одиночества. - Потом, на лицо взять, продолжала рассуждать Лукерья. - Наши-то мужики к этому году куда старее, а мой-то чё - бравый! Голубочек ты мой сизанькай! Прилетел ты, мой ласковый!
Лукерья поднялась с постели, спустила свои сухонькие ноги. Спала она последнее время в чулках: мерзли на ногах пальцы. Думая то о Егоре, то о хозяйстве, она встала, прикрыла постель и пошла умыть лицо. Рукомойник на лето она выносила на улицу, ближе к огороду. Вышла, поглядела на небо, на выбеленные инеем крыши и подумала: хорошо, что на ночь прикрыла огурцы да помидоры. Черемуха, что росла у окошка, стояла как сметаной облитая. В морозном воздухе почти не чувствовалось запаха, но знала Лукерья, что пригреет солнце - и горький ее запах растечется по всему селу. Запах этот гонит комара, мошку, даже мухи его боятся.
Лукерья сполоснула лицо и только хотела вытереть, как тут подлез под ноги прибежавший Бобка.
- Ах ты холера! Ты где это шляешься?
Бобка завилял своим пушистым хвостом и все старался заглянуть в глаза Лукерье.
На конце села хрипло прогудела пастушья дудка. Это старый Никифор собирал стадо. Лукерья отперла дверь в стайке. Молоденькая телочка Зорька еще лежала на соломенной подстилке.
- Моя ты крошечка! - Лукерья огладила Зорьку, поцеловала ее в кудрявый лоб. - Вставай, моя девонька, вставай, моя хорошая!
Бобка помогал Лукерье, лизал Зорьку в глянцевый мокрый нос, а та не давалась и сама норовила лизнуть Бобку. Потом нехотя поднялась и лениво вышла из теплой стайки.
Лукерья отворила калитку. В то же время отворилась калитка напротив, и вышла Марья. Всю жизнь, от дня рождения, прожили они друг против друга. Все друг про друга знали. Молоденькими были, попали под коллективизацию. Бегал тогда Никифор с наганом в руке по селу, орал не своим голосом, гнал людей в колхоз. А как он мог кого-то агитировать, когда был последним лодырем и пьянчужкой. Но он-то и стал тогда председателем... Сейчас, постаревший и поумневший, Никифор нанимался на лето пасти скот. Старые люди его недолюбливали, молодые не замечали. А было время, когда имя Никифора Мотова наводило страх на всю округу. Многих он тогда согнал с земли, многих отдал под суд ни за что.
Марья вывела за ворота свою красную с белой звездочкой во лбу корову Маню. Зорька потянула носом и набычилась.
- Ишь, не узнает матку! - весело улыбаясь, сказала Лукерья.
Смотрела она на Марью и думала, что вот, поди, как сестра родная она ей. Марья подошла к Лукерье, сели они на лавку и стали дожидаться стада.
- Как там Наденька?
- Так повеселела девка! - Марья поправила на Лукерье косынку. Повеселела! Все про твоего Егория! Такой он, растакой он! Ведь чё говорить, Лушенька, девочка-то она чистая, непорочная! И вот скажи какое дело... Твой-то спит?
- Спит! Я уж его не стану рано будить. Пусть себе спит!
- Вот и верно! Ныне у них по городам все нервы да нервы. А тут они их сном пускай полечат. Ты бы Егория попросила, пусть он с Наденькой поболе погуляет!
- Так я-то чё? Я-то скажу!
Они замолчали.
Из-за поворота показалось стадо. Каждое утро, встречая стадо, обе они думали, что заметно, очень заметно оно поредело. Раньше, как говорили тут, "до Хрущева", стадо было большое. После, как пошел тот искоренять частника, так оно поредело, сельский человек приспособился жить без скота и понял, что так хоть оно и голоднее, да легче. Сейчас хоть и было разрешено держать скот, а мало кто держал. Стадо не спеша подбрело к старухам. Зорька и Маня сами вошли и побрели к горе. Никифор, ходивший по утрам в теплом брезентовом плаще, поравнявшись со старухами, оглядел их с прищуром:
- Чё, холеры, живые?
Марья кивнула.
- Ну и живите, язви вас! - И, щелкнув бичом, Никифор прошел мимо.
- За тебя сватался! - улыбнулась Марья и обняла Лукерью за плечи.