35543.fb2
Может быть, оно прошло бы так же, как многие другие; но когда он свернул на свою улицу, ему после нескольких шагов показалось, что окна его дома освещены, а когда он подошел к решетке своего сада, никаких сомнений в этом уже не осталось. Старый его слуга отпросился на сегодняшнюю ночь к своим родственникам, жившим в другом районе, сам он не был дома со времени разыгравшегося еще при дневном свете эпизода с Гордой, садовник с женой, Которых он поместил в нижнем этаже, никогда в его комнаты не входили; но всюду горел свет, казалось, что в дом к нему проникли чужие люди, грабители, которых он сейчас застигнет врасплох. Ульрих был в таком замешательстве и настолько не намерен расставаться с этим необычным чувством, что без колебаний зашагал к своему дому. Он не ждал ничего определенного. Он увидел в окнах тени, по которым вольно было заключить, что внутри ходит кто-то один; но людей могло быть и много, и он не знал, выстрелят ли в него, когда он войдет в дом, или ему нужно приготовиться стрелять самому. В другом состоянии Ульрих, наверно, привел бы полицейского или хотя бы выяснил обстановку, прежде чем на что-то решиться, но ему хотелось быть с этим свовм чувством наедине, и он даже не вытащил пистолета, который после той ночи, когда его избили хулиганы, носил иногда с собой. Он хотел… Этого он не знал, это должно было выясниться!
Но когда он толкнул дверь парадного, выяснилось, что грабитель, встречи с которым он ждал с такими неясными чувствами, был всего-навсего Клариссой.
Сперва, может быть, в поведении Ульриха и была убежденность, что все как-то благополучно объяснится, та несклонность верить в худшее, с какой всегда встречаешь опасность; но когда в вестибюле навстречу ему неожиданно вышел его старый слуга, он чуть не нанес ему удара, который свалил бы его с ног. Удержавшись от этого, к счастью, в последний миг, Ульрих узнал от него, что пришла телеграмма, которую взяла Кларисса, и что эта молодая дама явилась уже с час назад, как раз когда старик собирался уйти, и отказалась удалиться, отчего он предпочел тоже остаться дома, пожертвовав своим сегодняшним досугом, ибо — да простит ему хозяин это замечание — молодая дама показалась ему очень взволнованной.
Когда Ульрих поблагодарил его и вошел в свои комнаты, Кларисса лежала на диване, слегка повернувшись на бок и подтянув ноги к животу; ее стройная, без талии фигура, ее по-мальчишески причесанная головка с длинным миловидным лицом, которое, опершись на руку, взглянуло на него, когда он открыл дверь, были донельзя обольстительны. Он сказал ей, что принял ее за грабителя. Глаза Клариссы стали похожи на частый огонь из браунинга.
— Может быть, я и есть грабитель! — ответила она. — Старый плут, который у тебя служит, ни за что не хотел меня оставлять здесь; я отправила его спать, но я знаю, что он спрятался где-то внизу! Хорошо у тебя! — Она протянула ему телеграмму, не вставая. — Мне хотелось посмотреть, как ты возвращаешься домой, когда думаешь, что ты один, — продолжала она. — Вальтер на концерте. Он вернется лишь за полночь. Но я ему не сказала, что пойду к тебе.
Ульрих вскрыл телеграмму и прочел ее, лишь краем уха слушая, что говорила Кларисса; он вдруг побледнел и, не веря глазам своим, прочел еще раз странный текст. Хотя он так и не ответил на разные запросы отца относительно параллельной акции и ограниченной вменяемости, он уже некоторое время не получал от него писем с напоминаниями, но не обращал на это внимания; и вот в обстоятельной манере, представлявшей собой замечательную смесь полускрытых упреков и траурной торжественности, в манере, до мелочей продуманной и намеченной явно еще самим отцом, эта телеграмма сообщала ему о смерти его родителя. Они не очень-то любили друг друга, мысль об отце была Ульриху даже почти всегда неприятна, однако, читая этот забавно-жутковатый текст второй раз, он думал: «Теперь я совсем один на свете!» Не то чтобы он вкладывал в эти слова их буквальный смысл, который с закончившимися сейчас отношениями совсем не вязался; скорее он с удивлением чувствовал, что всплывает вверх, словно порвался канат какого-то якоря, или чувствовал полную теперь свою чужеземность в мире, с которым был еще как-то связан через отца.
— Умер мой отец! — сказал он Клариссе и с какой-то невольной торжественностью поднял руку с телеграммой.
— Вот как! — ответила Кларисса. — Поздравляю! — И после маленькой задумчивой паузы прибавила: — Теперь ты, наверно, будешь очень богат?
— Не думаю, чтобы он был так уж богат, — недовольно возразил Ульрих. — Я жил здесь не по его средствам.
Кларисса приняла этот маленький выговор с улыбкой, подтверждающей, что он дошел до нее, и как бы расшаркивающейся; многие ее выразительные движения были порой торопливы и судорожно-нарочиты, как поклон мальчика, который должен продемонстрировать в обществе свою воспитанность. Она осталась одна в комнате, поскольку Ульрих, извинившись, ненадолго удалился, чтобы отдать необходимые распоряжения, связанные сего отъездом. Покинув Вальтера после той бурной сцены, она ушла недалеко, за дверью их квартиры была лестница, которой редко пользовались и которая вела на чердак, и там, на чердаке, укутавшись платком, Кларисса сидела до тех пор, пока не услышала, как ее супруг покидает дом. Она смутно представляла себе помещение над сценой в театре; там, стало быть, наверху, откуда свисают веревки, сидела она, пока Вальтер спускался по лестнице. Она воображала, что между выходами, когда им нечего делать, актрисы, закутавшись в платки, сидят среди балок над сценой и смотрят вниз; теперь она тоже была такой актрисой, и все события происходили внизу, под ней. В этом опять проступала ее старая любимая мысль, что жизнь — это актерская задача. Жизнь, конечно, не нужно принимать разумом, — думала она; что вообще человек знает о жизни, даже если он знает больше, чем она, Кларисса. Но надо обладать верным чутьем жизни, как птица буревестник! Надо свои руки — а это значило у нее: свои слова, свои поцелуи, свое слезы — расправить, как крылья! В этом образе она нашла какое-то вознаграждение за то, что уже не могла больше верить в будущность Вальтера. Глядя вниз, в крутой пролет лестницы, куда ушел Вальтер, она развела руки в стороны и держала их поднятыми в таком положении, пока могла: а вдруг она этим поможет ему! «Крутой подъем и крутой спуск враждебно родственны в своей силе и нераздельны!» — думала она. «Ликующей крутизной мира» назвала она свои распростертые руки и взгляд вниз. Она отказалась от намерения тайком поглядеть на демонстрации в городе; какое ей было дело до «стада», началась огромная драма одной-единственной.
Так Кларисса пошла к Ульриху. По пути она показывала порой свою хитрую улыбку, когда думала о том, что Вальтер принимает ее за сумасшедшую, стоит лишь ей обнаружить свое более высокое понимание того состояния, в каком они оба находятся. Ей льстило, что он боялся, что она родит ему ребенка, и все же с нетерпением этого ждал; под «сумасшествием» она понимала что-то вроде сходства с зарницей или пребывание в столь высоком состоянии здоровья, что оно пугает других, и это было свойство, которое развилось в ее браке, развилось исподволь, по мере того как росли ее превосходство и главенство. Но она знала все-таки, что иногда бывала непонятна другим, и когда Ульрих снова вошел, у нее было чувство, что она должна что-то сказать ему, как того требует такое глубоко врезавшееся в его жизнь событие. Она быстро спрыгнула с дивана, походила по комнате и по смежным комнатам и после этого сказала:
— Итак, прими мое искреннее соболезнование, старина!
Ульрих взглянул на нее удивленно, хотя и знал уже этот тон, появлявшийся у нее, когда она нервничала. «Тогда в ней бывает иногда что-то неожиданно стандартное, — подумал он, — как будто в книгу по ошибке вшили страницу из другой книги». Она не произнесла свою фразу с подобающим ей выражением, а бросила со стороны, через плечо, усилив эффект: фальшь слышалась как бы не в мелодии, а в не соответствующем ей тексте, и создавалось жутковатое впечатление, что Кларисса сама состоит из множества таких ошибочных подтекстовок. Теперь, когда Ульрих не ответил, она остановилась перед ним и сказала:
— Мне нужно поговорить с тобой!
— Хочешь чем-нибудь подкрепиться? — спросил Ульрих.
В знак отказа Кларисса только быстро пошевелила поднятой на высоту плеча рукой. Она собралась с мыслями и начала:
— Вальтер хочет, чтобы я во что бы то ни стало родила ему ребенка. Ты это понимаешь?
Что мог ответить Ульрих?
— А я не хочу! — воскликнула она с силой.
— Не злись, — сказал Ульрих. — Если ты не хочешь, этого так или иначе не случится.
— Но погибнет из-за этого он!
— Люди, которые каждую минуту умирают, живут долго! Мы с тобой давно уже будем высохшими сморчками, а Вальтер и под седыми волосами, став директором своего архива, сохранит юношеское лицо!
Кларисса задумчиво повернулась на каблуке и отошла от Ульриха; на некотором расстоянии она опять заняла позицию и «взяла» его «на прицел» взглядом.
— Знаешь, как выглядит зонтик, если вынуть из него палку? Вальтер рухнет, если я от него отвернусь. Я его палка, он…— Она хотела сказать «зонтик», но ей пришла в голову существенная поправка. — Он мое прикрытие,сказала она. — Он считает, что должен прикрывать меня. Сначала он хочет для этого видеть меня с большим животом. Потом он будет убеждать меня, что естественная обязанность матери — кормить ребенка грудью. Потом захочет воспитывать этого ребенка соответственно своим представлениям. Ты же сам это знаешь. Он просто хочет присвоить себе права и, прикрываясь громкими словами, сделать из нас обоих мещан. Но если я и дальше, как до сих пор, буду говорить «нет», тогда он пропал! Я для него просто все!
Ульрих ответил на это огульное утверждение недоверчивой улыбкой.
— Он хочет убить тебя! — прибавила Кларисса быстро.
— Да ну? По-моему, сделать это советовала ему ты?
— Ребенка я хочу от тебя! — сказала Кларисса.
Ульрих удивленно свистнул сквозь зубы.
Она улыбнулась, как юнец, поставивший грубое требование.
— Мне не хочется обманывать человека, которого я знаю так хорошо, как Вальтера. Мне это противно, — медленно сказал Ульрих.
— Вот как? Ты, значит, очень упорядочен? — Кларисса, казалось, придавала этому какое-то значение, которого Ульрих не понимал; она подумала и лишь через некоторое время продолжила свою атаку: — Но если ты меня любишь, ты у него в руках.
— Каким образом?
— Это же совершенно ясно; я только не могу это выразить. Ты будешь вынужден считаться с ним. Нам будет его очень жаль. Ты же, конечно, не можешь просто обманывать его, значит, ты будешь стараться дать ему что-то за это. Ну и так далее. А самое главное — ты заставишь его выдать лучшее, что в нем есть. Этого ты не станешь ведь отрицать — что мы спрятаны в себе, как статуи в каменной глыбе. Надо высекать себя из себя! Надо принуждать к этому друг друга!
— Прекрасно, — сказал Ульрих. — Но ты слишком быстро предположила, что так и будет!
Кларисса опять улыбнулась.
— Может быть, и опрометчиво! — сказала она. Она приблизилась к нему и дружески сцепила свою руку с его рукой, которая по-прежнему безучастно висела у туловища, не освобождая ей места. — Я тебе не нравлюсь? Ты меня не любишь? — И когда Ульрих промолчал, она продолжала: — Я нравлюсь тебе, я же знаю; я довольно часто замечала, как ты на меня смотришь, когда бываешь у нас! Не помнишь, говорила ли я тебе, что ты дьявол? Мне так кажется. Пойми меня верно. Я не говорю, что ты бедный дьявол, бедняга, который хочет зла, потому что не знает ничего лучшего; ты великий дьявол, ты знаешь, что было бы хорошо, но делаешь прямо противоположное тому, чего хочешь! Ты находишь жизнь, какую мы все ведем, отвратительной и поэтому назло говоришь, что ее нужно вести и дальше. И ты говоришь ужасно порядочно: «Я не обманываю своих друзей!»— но говоришь так только потому, что уже сотни раз думал: «Я хочу обладать Клариссой!» Но поскольку ты дьявол, в тебе есть что-то и от бога, Уло! От великого бога! Который лжет, чтобы его не узнали! Ты хочешь меня…
Вместо одной его руки она схватила теперь обе и стояла перед ним запрокинувшись, — как растение, если его мягко потянуть за цветок. «Сейчас на
лицо ее опять накатит, как тогда!» — испугался Ульрих. Но этого не случилось. Лицо ее осталось красиво. Она улыбалась не своей обычной узкой улыбкой, а улыбкой открытой, которая вместе с мякотью губ показывала немного и зубы, словно Кларисса оборонялась, а форма ее рта напоминала дважды изогнутый лук бога любви, и лук этот повторялся в выпуклостях ее лба и над ними еще раз в просвечивающем облаке волос.
— Ты бы давно уже унес меня в зубах своего лживого рта, если бы только решился показать мне себя таким, каков ты есть! — продолжала Кларисса. Ульрих мягко высвободился. Она опустилась на диван так, словно он ее туда усадил, и потянула его за собой.
— Не преувеличивай, — упрекнул ее Ульрих за ее слова.
Кларисса отпустила его. Она закрыла глаза и положила голову на обе руки, уперев локти в колени; ее вторая атака была отбита, и она наморилась теперь убедить Ульриха ледяной логикой.
— Ты не цепляйся за слова, — ответила она. — Это я только так говорю: бог, дьявол. Но когда я бываю дома одна, обычно весь день, и брожу по окрестностям, я часто думаю; пойду сейчас налево — явится бог, пойду направо
— явится дьявол. И такое же чувство часто бывает у меня, когда нужно взять какой-нибудь предмет и можно взять его либо правой, либо левой рукой. Когда я показала это Вальтеру, он от страха сунул руки в карманы! Ему доставляют радость цветы или даже какая-нибудь улитка; но скажи, разве жизнь, которую мы ведем, не грустна до ужаса? Не приходит ни бог, ни дьявол. Так я слоняюсь уже годами. Что же может произойти? Ничего. Это все, разве только искусству удастся каким-то чудом что-то изменить.
В эту секунду в ней было столько мягкой грусти, что Ульрих поддался искушению дотронуться рукой до ее мягких волос.
— В частностях ты, пожалуй, права, Кларисса, — сказал он, — но я никогда не понимаю у тебя связей и скачков, которые ты делаешь в своих выводах.
— Они просты, — отвечала она, все еще в той же позе, что прежде. — С течением времени у меня возникла одна идея. Послушай! — Теперь она выпрямилась и вдруг опять оживилась. — Не говорил ли ты сам как-то, что у состояния, в котором мы живем, есть щели, откуда выглядывает, так сказать, невозможное состояние? Можешь не отвечать; я давно уже это знаю. Каждому, конечно, хочется, чтобы его жизнь была в порядке, но ни у кого это не получается! Я занимаюсь музыкой или живописью; но это все равно, как если бы я поставила ширму перед дырой в стене. У тебя и у Вальтера есть, кроме того, идеи, в этом я мало смыслю, но и тут что-то не так, и ты говорил, что в эту дыру не заглядывают по лености и косности или отвлекают себя от нее всякими дурными вещами. Ну, так вот, остальное просто; через эту дыру нужно выйти! И я могу это сделать! У меня бывают дни, когда я могу выскользнуть из себя. Тогда стоишь — как бы это сказать? — как облупленный среди вещей, с которых тоже содрана грязная корка. Или связан со всем, что перед тобой, воздухом, как сиамский близнец. Это невероятно великолепное состояние; все переходит в музыку, краски и ритм, и я тогда не домашняя хозяйка по имени Кларисса, а, пожалуй, какой-то блестящий осколок, проникающий в какое-то огромное счастье. Но ты ведь и сам все это знаешь! Ведь это ты и имел в виду, когда говорил, что реальность заключает в себе невозможное состояние и что происходящее о тобой нельзя обращать к себе и смотреть на него как на что-то личное и реальное, а нужно обращать его наружу, как будто оно спето или написано на холсте, и так далее и так далее. Я могла бы тебе все это повторить слово в слово!
Это «и так далее» повторялось диким рефреном в дальнейшей торопливой речи Клариссы, и почти каждый раз предшествовало у нее утверждение: «И у тебя есть сила на это, но ты не хочешь; я не знаю, почему ты не хочешь, но я буду тебя тормошить!!»
Ульрих не мешал ей говорить; время от времени, когда она приписывала ему что-нибудь вовсе уж далекое от возможного, он безмолвно отрицал это, но не находил в себе воли вмешаться и не снимал руки с ее волос, под которыми он чуть ли не осязал сбивчивую пульсацию этих мыслей. Он никогда еще не видел Клариссу в таком чувственном возбуждении, и его почти удивило, что и в ее узком, твердом теле тоже может разгораться, разливаться и растекаться женский огонь, и вечная неожиданность того, что женщина, которую ты знал только закрытой для всех, вдруг раскрывается, не преминула оказать свое действие и на сей раз. Ее слова его не отталкивали, хотя они оскорбляли разум, ибо когда они приближались к его внутренней сущности и снова до нелепого далеко от нее уходили, это длительное снование действовало как свист или жужжанье, благозвучие или неблагозвучие которых не ощущается из-за сильной вибрации. Он чувствовал, что это облегчает ему его собственные решения, как дикая музыка, — слушать ее, и только когда ему показалось, что она сама уже не находит выхода из своих речей и конца им, он немного покачал ее голову ладонью, чтобы она опомнилась и образумилась.