35625.fb2
– Чарльз разочарован тем, что ты не хочешь войти в состав комиссии, – сказал Джордж. – Но я тебя не осуждаю. Это все такие скучные вещи. А ты по праву заслужил отдых.
– Как ты собираешься проводить время? – поинтересовалась Клер. – Возможно, купишь дом и поместишь в нем ту прекрасную коллекцию китайского фарфора, о которой мы так много слышали?
– Еще не решил.
– Что бы ты ни планировал, мы готовы помочь, – сказала Клер. – Еще джину?
– Благодарю, но мне пора идти. Если будут новости от Шарлотты, дайте мне знать.
– Мы не слишком о ней беспокоимся, – сказал Джордж. – Это так на нее похоже, поверь мне, – исчезнуть без следа, оставив на прощание только загадочную записку. И лишь с одной целью – чтобы мы волновались. А сама, верно, сидит в ближайшем отеле.
– Не ожидала, что она способна на такую черствость, – сказала Клер.
– Ей самой сейчас нелегко, – возразил Джордж.
– Да, но хоть каплю великодушия…
– Со стороны Грейс?
– Со стороны Лотты.
– Значит, уговоры остаться в Вилле ни к чему бы не привели? – спросил Мэтью.
– Верно, но… – начал Джордж, поглядывая на жену. – Кажется, ее никто не уговаривал. Мне думается, после этого безумного завещания Шарлотта все равно отказалась бы. У нее есть пусть небольшая, но рента, она не останется без средств.
– Знаешь, я думала об этом, – вмешалась Клер. – Мама перед смертью просила позвать Древса… Древс – наш семейный адвокат… может быть, она хотела изменить завещание в ее пользу. Я уверена, что именно это она и хотела сделать. Бедная мамочка.
– Это мы бедные, – возразил Джордж. – Древс был так смущен, когда сообщал грустную весть о лишении наследства.
– Да, я помню. Плохая мамочка!
– Неблагодарность – последняя привилегия умирающих.
– Но ведь Грейс не собирается одна всем владеть? – предположил Мэтью. – Она наверняка разумно все разделит?
Муж и жена переглянулись.
– Должно быть, вы плохо знаете нашу Грейс, – сказала Клер. – Она так часто нас удивляет. Грейс заберет все себе и глазом не моргнув. Ей во всем везет. Она у нас любимица богов.
– Мне пора идти, – вновь сказал Мэтью.
– Грейс огорчится, что тебя не застала. Все эти дни она только о тебе и говорила, Людвиг должен порядочно ревновать.
– С удовольствием познакомлюсь с Людвигом.
– Он такой милый. Ты с ним встретишься на нашей вечеринке. Ты ведь придешь?
– Вызвать такси? – спросил Джордж.
– Нет, такой чудесный день, я прогуляюсь парком.
Парк приглашал отпраздновать красу юного лета. Затененные участки перемежались островками сочной зелени, топорщившими длинные перья некошеной травы. Воздух, напоенный ароматом цветов, просился в легкие. В просветах между деревьями виднелся памятник Альберту и розовел фасад Кенсингтонского дворца, а по длинным золотистым коридорам аллей прогуливалась ярко одетая публика. По обе стороны аллей росли скумпии и винные пальмы. Там, где они спускались к воде, важно расхаживали фламинго и бродили белоголовые лысухи. На куст села сойка и затрещала, покачивая голубым хвостом.
А где-то, думал Мэтью, в каком-то дешевом отеле сидит сейчас в душной комнате на чемодане Шарлотта, решительно настроенная встречать и отбивать удары судьбы. А еще он думал об Остине. И о себе.
Во время разговора с Каору в Киото все казалось ясным. Каору был опечален, но тем не менее поддержал Мэтью в его решении. В вопросах духа расстояние между правдой и ложью может быть тонким как волос, но только для избранных оно исчезает совершенно. А ведь Мэтью так долго мечтал о маленьком монастыре, о месте, которое ждет именно его, не такое, правда, величавое, как пустые троны, которыми воображение Джотто обставило рай, но зато предназначенное только ему. С точностью экономиста он высчитал, как именно будущее заплатит ему за настоящее. Дня ухода на пенсию ждал с нетерпением влюбленного, считающего минуты до свидания. Заранее наслаждался этой минутой, будто медом. Когда она наступит, он наконец обретет покой и жизнь начнется заново.
Но в его жизни, как и в жизни каждого человека, что-то пошло не так: вмешался злой гений, изменил какую-то мелочь, но этого хватило, чтобы и все остальное изменилось неузнаваемо. Все время делая какие-то движения, выдающие беспокойство, Мэтью сидел на полу в маленькой, уставленной бумажными ширмами комнатке Каору, который, как раз наоборот, сидел совершенно неподвижно со скрещенными ногами; и мало-помалу они приблизились к окончательным выводам. На дворе шел снег, солнце золотило склоны гор, темнеющих на фоне бледно-голубого неба. Вечнозеленая ветка извивалась на стене позади бритой головы Каору. Мэтью чувствовал, что ступни костенеют от холода и слишком долгого сидения на полу. Сквозняк покачивает ширмы. Прозвучал колокольчик. Каору вздохнул. Ничего обнадеживающего в этом вздохе не было. У человека только одна жизнь. И Мэтью уже прожил свою.
Что же принесла в результате эта жизнь, думал он. Такая, казалось, великолепная карьера, и вот ничего от нее не осталось. Исчезли надежды и амбиции, исчезло чувство собственной исключительности, а осталось вот что – кучка мусора. В то время как другие посвятили эти двадцать – тридцать лет искусству, семейной жизни, воспитанию детей, он не сделал, пожалуй, ничего путного, ничего, что осталось бы надолго. Ни одной из этих высоко ценимых и легко уловимых ценностей. Он не создал ничего великого в области искусства, он не совершил ни одного выдающегося поступка. Даже страстной любви и той не встретил. Заработал состояние, это бесспорно. Но нечто столь банальное разве можно считать достижением? «Владел большим состоянием», – однажды мрачно процитировал он перед Каору, а тот рассмеялся. Каору часто смеялся в самых неожиданных местах. Мэтью было не до смеха.
Преувеличением было бы сказать, что жизнь его утомляла. Оказывается, жизнь может быть интересной, захватывающей, наполненной делами государственной важности, но в конечном счете обернуться пустотой. Он видел вещи важные, вещи страшные. Видел нужду и войну, насилие, жестокость, несправедливость и голод. Был свидетелем ситуаций, в которых решалась человеческая жизнь. Однажды видел, как на Красной площади арестовывали демонстрантов, к ним вдруг подошел самый обыкновенный прохожий, который куда-то шел по своим делам, и его тоже арестовали. О судьбе некоторых из тех демонстрантов Мэтью знал. Одни до сих пор находятся в лагерях. Другие – в «психушках». Их жизни подрезаны под корень. Да, он часто становился свидетелем таких сцен, но всегда как посторонний, как чужестранец, пользующийся дипломатической неприкосновенностью, возвращающийся вечером в посольство, где полы устланы коврами, а на стенах красуются полотна Гейнсборо и Лоуренса. В сущности, он никогда не брал на себя таких обязательств, последствия которых разрушительны для налаженного образа жизни.
Вот так и оказался обманут злым гением. Жизнь, казавшаяся промежуточной, наполненной каким-то мусором, превратила его в того, кем он стал, – личность бесповоротно испорченную. Поселиться в Киото и жить в этом удивительном мире, образ которого он давно лелеял в душе, было бы фальшью. Он мог только притворяться, что ведет созерцательную жизнь, только играть в нее, изображая нечто похожее, но по сути глубоко лживое. Ненастоящее– потому что у человека только одна жизнь, и именно она его формирует. Межвременья не существует, и ты есть то, что ты думаешь и делаешь. Для него уже слишком поздно. Он слишком долго наслаждался ожиданием. Такова была горькая правда, которую он благодаря Каору наконец увидел, когда беспокойно поворачивался, сидя на циновке.
Существовали, конечно, другие, так сказать, компромиссные решения, но Мэтью не был настроен их принять. Он мог бы снять квартирку в Киото и жить себе спокойно, а поскольку монастырь находился недалеко, мог бы рассуждать с учителями о буддизме и писать книжки о нем же. Мог бы заняться искусством или ремеслом, живописью, скажем, или керамикой. Именно так постигается мудрость. Или чем-нибудь более скромным. «Ты мог бы работать у нас в саду», – предложил Каору, сидевший все так же неподвижно, с бесстрастными глазами. Но суждено ли ему, Мэтью, откопать свою жемчужину? Навряд ли.
И еще есть Остин. Мэтью иногда представлял удивление брата, если бы тот узнал, что в какой-то очень далекой точке земного шара о нем столько думают. Для Мэтью некоторым утешением служила мысль, что беспокойство за брата не превратилось, хотя и могло, в единственное препятствие на пути к призванию. Можно ли идти с такой неразрешенной проблемой в эту тишину? Круто изменить жизнь на этом этапе из-за Остина выглядело бы обыкновеннейшим… идиотизмом. Однако сейчас, поскольку скорее всего не исполнится то, к чему он, Мэтью, стремился, отозвался голос долга, говорящий о самых забытых и некоторым образом более естественных делах. Мэтью осознавал, что если в нем самом Остин сидел как чужеродное и вредоносное тело, тем более для Остина он сам должен представлять субстанцию куда более ядовитую.
В определенном смысле, думал Мэтью, это все не имеет никакого обоснования и все проистекает исключительно из воображения самого Остина. В действительности он ничего плохого брату не причинял. Или все-таки причинял? Остин утверждает, что он бросал тогда камнями со скалы, но это неправда. Может, он просто переступал ногами, и от этого камешки начали катиться вниз. Вспомнил лавину камней и приятное чувство, прежде чем услышал крик Остина. Он рассмеялся, конечно, в первую минуту. Но можно ли за смех судить до конца жизни? Остальное основывалось тоже на пустоте, практически на пустоте, а может, наоборот, на всем. Получится ли у него поговорить когда-нибудь с братом об этом спокойно, без взаимного осуждения?
Когда приехал, сразу помчался к Остину, но это завершилось какой-то ужасающей нелепостью, все от глупых нервов. Чувство неизбежности поражения, неизбежности новой обиды было до дрожи знакомо. Тот, кто доводит до такого, заслуживает ненависти. С того дня Остин вежливо избегал его, его никогда не было дома, он всегда был занят, на открытках сообщал вполне правдоподобные поводы для невстречи, ни одно приглашение от Мэтью не принято. Придется изменить тактику, подумал Мэтью. Ситуация и сейчас уже похожа на крестовый поход. Какова ирония судьбы, если после выхода на пенсию главным в его жизни станет излечение младшего брата от сковывающей того ненависти. Но разве не великолепно, если бы этого удалось достичь? «Для Остина – это все. Для меня – пустота». Часто так и случается с выполнением того, что обязан выполнить, – исполнившему достается пустота.
Иногда Мэтью вспоминал о Мэвис Аргайл. Вспомнил о ней и сейчас – тень молодой девушки на фоне летних деревьев. Как же он изменился с тех пор, как же она сама должна была измениться. Двадцать лет не виделись. Он надеялся, что в круговращении лондонской общественной жизни рано или поздно встретит ее. Разные люди – иные и не знали, что он знаком с Мэвис, – говорили ему о ней и о Вальморане. Воспоминаниям Мэтью не хватало эмоциональной окраски, потому что, в сущности, он не сохранил почти никаких воспоминаний. Жизнь давно изгладила Мэвис из его памяти, и его чистая, романтическая любовь сосредоточилась вовсе не на женщинах. Иногда он задавал себе вопрос: «Что же нас соединяло в прошлом?» Что, собственно, тогда случилось, кто кого бросил и почему? Может быть, Мэвис оскорбило, что он недостаточно горячо за нее боролся, что она слишком легко уступила? Она была католичкой, а он квакером. Она чувствовала в себе религиозное призвание, и к этому он относился с уважением. Так ли уж сильно они любили друг друга, и если так, то какая же сила смогла их разлучить? Память о чувстве горечи сохранилась, но исчезло понимание, откуда взялось это чувство. Сейчас при встрече возникло бы чувство неловкости? Наверняка только на минуту. Конечно, он не напишет ей. К ней нельзя приближаться еще и потому, что рядом с ней Дорина. Его дружба с Бетти закончилась так глупо.
Между тем как же ему жить дальше? Какой-то тоской повеяло на него от деревьев, склоняющихся и темнеющих перед глазами. Лондон казался городом не столько даже грешным, сколько лишенным души, нечистым, искалеченным. Бог уже давно, еще во времена молодости Мэтью, покинул этот город, и Христос, который мог ждать его в Англии, исчез тоже, не стало его старого Учителя и Друга, покинул мир навсегда. Отталкивающе действовало на него теперь изображение Распятого, этого персонифицированного средоточия христианства. Как-то в Сингапуре одна девушка, знавшая, что он коллекционирует фарфор, показала ему китайскую вазу XIX века с репродукцией на ней рубенсовского «Распятого Христа». Он рассматривал этот курьез с изумлением, не веря собственным глазам. Такая тема на таком предмете – что за вульгарное варварство! Этот образ причинял ему боль и отталкивал от себя ужасной концентрацией страха, страдания и вины. Запад кладет под стекло микроскопа страдание, подумал он, Восток – смерть. Как бесконечно различны эти понятия, о чем, в сущности, всегда знали греки, этот глубинно и тайно восточный народ. Именно Греция, а не Израиль, стала его первым подлинным наставником.
Он лелеял надежду связаться с лондонскими последователями буддизма, но уже одна мысль, что это должно происходить в Лондоне, превращала проект в ничто. Он заранее знал – эти люди будут его только раздражать. Он был лишен духовного наследства, испорчен, предоставлен в своих поступках самому себе. Иногда ему казалось, что во время последнего разговора Каору приговорил его к смерти. И вот так, идя по аллее мимо деревьев, клонящихся под тяжестью листвы, он думал – не приближает ли его эта пустота к подлинному прозрению больше, чем все остальное.
– Мэтью! Мэтью, погоди!
Это была Грейс Тисборн, длинноногая, загорелая, стройная, как юная спартанка. Она подбежала к Мэтью и слегка хлопнула его по плечу, как при игре в салочки. На ней было короткое зеленое платьице в цветочки, прядки золотистых волос разметались вокруг задорного личика.
Мэтью улыбнулся ей, стараясь пересилить раздражение. Сейчас ему хотелось побыть наедине со своими мыслями, а не прогуливаться в обществе Грейс; тоска охватывала при мысли, что не меньше получаса уйдет на пустую болтовню с этой девчонкой. Ее любопытство, ее желание шутить и флиртовать, ее победная молодость – все это убивало его настроение. «Нет, – решил он, – не могу я и не буду с ней разговаривать».
– Прости, Грейс, – произнес он. – С удовольствием поговорил бы с тобой, но беда в том, что мне как раз сейчас надо сосредоточиться перед трусцой.
– Перед чем?
– Бег трусцой. Ты еще не слышала о таком? Аме-риканское изобретение. Особый вид бега для людей пожилого возраста с больным сердцем. Мне каждый день приходится посвящать этому не меньше получаса. Рекомендация врачей. О, мне уже пора, прошу прощения, до встречи.
И Мэтью действительно побежал, сначала быстро, потом все медленнее и медленнее. Бежал, не разбирая дороги, тяжело сопя, то по дорожкам, то по траве, между деревьями мелькало озеро, он убегал не только от Грейс, но и от себя, от мучительной пустоты и от гибели своих богов.
Добежал до Серпантина, до статуи Питера Пэна и плюхнулся обессиленный, с мучительным колотьем в боку. Это был один из храмов его детства, но никакой маленький Мэтью не ждал его здесь, а статуя, бросающая миру вызов пирамидой из бронзовых зверей и фей со стрекозиными крыльями, выглядела разве что забавно и старомодно. Детство осталось далеко позади, и не долетало к нему оттуда ни одного живого вздоха. Павильоны и фонтаны напоминали ему Китай, а не детство. Ярко раскрашенные утки плыли под сплетением зеленых ивовых ветвей, но для него все окружающее было серым, и сердце бухало, как колокол в пустом зале.
Кто-то неожиданно сел рядом. Грейс. Примчалась быстро и легко, как молодая антилопа. С ней прилетел запах цветов.