35666.fb2
— Домой! Шутка сказать, пане цехмейстре, целый год не видел.
— Оно-то, положим, вернуться в свою сторону приятно, да мало-то хорошего дома! — заговорил угрюмо Щука, как бы продолжая прерванную нить своих размышлений. — Скажем, что войт наш и славный, и твердо за права наши стоит, и старовины крепко держится, да куда ему против этих собак! Теперь вот с Ходыкою знакомство свел, думает, что тот ему поможет, — тот ведь дока! Недаром и Ходыкою зовут.
— С Ходыкою? — изумился Мартын. — Да ведь они были заклятые враги?
— Были-то были, да мало ли за год воды утечет, — проговорил глубокомысленно пан цехмейстер, поправляясь в седле.
Неприятное чувство шевельнулось в душе Славуты при последних словах, но в это время молодой Скиба крикнул весело:
— Смотри, бра, а вот и Щекавица, теперь и в Киеве скоро станем.
— Так, так, Щекавица! Она и есть! — обрадовался Славута..
Действительно, вдали, с правой стороны всадников, подымалась высокая гора, покрытая густым лесом; дорога вилась у ее подножья. Налево виднелись небольшие деревушки.
— Так, так… — говорил с восторгом Славута, подымаясь и стременах и осматривая окрестность. — Вот и Приорка, и Оболонье, скоро покажется и Вышний замок! Шутка сказать — целый год!
— То-то своя земля, — заметил философски пан цехмейстер, подымая вслед за Славутою коня в галоп, — нет у человека в городе ни матери, ни отца, а как тянет его к родной земле
Слова пана цехмейстра вызвали невольную краску на лице Славуты; он нагнулся к луке и начал разбирать как бы нарочно запутавшиеся повода.
Между тем Щекавица начала понемногу понижаться, и вдруг за крутым поворотом вынырнул перед всадниками в юговом, морозном тумане славный Киев-Подол.
Грозно подымался на верху высокой горы, словно на ледяной скале, Вышний замок. Высокая стена шла короной по всей вершине горы. Пятнадцать трехэтажных шестиугольных башен подымались по сторонам. Вокруг стены тянулся широкий ров. Подъемный мост в Воеводской браме, что выходила против Щекавицы, был спущен. Угрюмо темнели в стенах амбразуры. Из-за высокой стены виднелись золотые кресты и купола церквей. Дальше к Днепру шли такие же блестящие горы, окружая полукругом нижний город — Подол. А он весь раскинулся у их подножья сетью кривых уличек, красных черепичных крыш, церковных крестов и куполов. Вокруг города шел глубокий ров и вал с высоким острогом, но Замковая гора, увенчанная зубчатой короной, царственно владычествовала над местностью, точно глядела с презреньем со своей снежной вершины на суетливую, мятежную жизнь, приютившуюся у ее ног. А над белым Днепром, и над снежными вершинами, и над замковыми стенами разливалось тихое сияние догоравшего зимнего дня.
Славута сбросил шапку и, осенив себя широким крестом, спрыгнул с коня и преклонился к самой земле.
— То-то наш Киев! — вздохнул цехмейстер Щука. — Думаю, нет такого города и в немецкой земле?
— Нету, пане цехмейстре, нету! — вскрикнул с жаром Славута. — Ни такой святыни, ни такой красы!
— Да шарпают они нашу красу. Вон доминикане и бернардины своих кляшторов сколько наставили! — указал он вдаль пальцем, в ту сторону, где у подножья горы виднелся острый шпиль костела. — А сколько грунтов от города отволокли! Опять воевода теснит горожан. А подати эти все! Где тут торговать! Покуда товар до места довезешь, так одного мыта возового и мостового[12] в пять раз больше отдашь, чем он сам в Царьграде стоил. Вот теперь и последнее — шинки наши хочет оттягать.
Между тем всадники быстро приближались к городу. Уже начали ясно обозначаться улицы, дома, острая вершина ратуши, городская брама, и чем больше приближались всадники тем угрюмее глядел на них грозный замок с вышней горы.
А Щука продолжал говорить так же медленно и степенно, как бы разворачивая перед собой длинную нить своих тысячу раз передуманных дум. Говорил и о стеснительности торговых пошлин, и о намерениях воеводы, и об хитрости и стяжательности наплывших в город новых элементов, но Славута это рассеянно слушал: глаза его старались различить среди все расступавшихся улиц один высокий красный черепичный дом, как вдруг несколько слов Щуки, рефлективно долетевших до его слуха, пробудили снова его внимание.
— А я ему говорю, чтоб он Ходыке не верил, потому Ходыка сам первый плут, первый зух… Знаем его, он ведь за воеводу руку тянул, а теперь хочет только с войтом породниться… потому что воевода стоит на перешкоде всем его темным делам.
— Как? С войтом породниться? — невольно потянул повод Славута, устремляя на Щуку изумленные, расширившиеся глаза.
— А так, самым простым звычаем, — пожал плечами Щука, недоумевая, что могло показаться Славуте странным в его словах. — Просватал за своего брата Федора Галю, войтову дочку.
— Не может быть! — крикнул запальчиво Славута, и яркая краска залила его лицо.
— Гм! — усмехнулся недовольно Щука. — Ты меня учишь? Когда говорю — так знаю. Просватал уже, скоро и весилля будут гулять.
— Не может быть, говорю вам, не может быть! — кричал Славута. — Я говорю, что она не пойдет за него.
— Ты говоришь? А почем ты знаешь? — ответил Щука, раздражаясь все больше. — А я тебе говорю, что идет, и с радостью идет, и где бы нашлась такая дура из этих белых голов,[13] чтоб за Ходыкины маетки не пошла!
— Ложь! Ложь! Ложь! — крикнул Славута, хватая нагайку и подымаясь в стременах.
— Да как ты смеешь, блазень, мне, цехмейстру столяров и плотников… — схватился было взбешенный Щука.
Но Славута уже не слыхал его слов; как вихрь, как буря, мчался он к городу, стискивая коня. От быстрого бега ремни в тороках распустились, и красный, как огонь, роскошный суконный плащ свесился с коня. Не останавливая лошади, подхватил его Славута и набросил себе на плечи. Вот и Мийская брама, мост спущен. В карьер промчался по мосту обезумевший конь. У въезда сторожа хотели остановить его.
«Мыто! Мыто!»— закричали ему. Но не видя, не слыша ничего, промчался он мимо них в красном, развевающемся плаще. Один из сторожей успел, однако, опомниться и схватился было за стремя, но розгоряченный конь ударил его с такой силою, что бедный стражник покатился в беспамятстве наземь. Часть сторожей бросилась подымать товарища, часть погналась за Славутой, но Славуты не было и следа.
На шум и на крики собралась вокруг перепуганных сторожей пестрая толпа. Горожанки в белых намитках, горожане в высоких меховых шапках.
— Что случилось, что сталось? — кричал грозно запыхавшийся кругленький человек в военном костюме, пробираясь вперед через толпу.
— Червоный дьявол, пане Лою, в город влетел, — ответил прерывающимся голосом один из сторожей, — на черном коне… из ноздрей огонь валит… красный плащ развевается… Степан бросился было схватить его за стремя, да так замертво и упал…
— Ловить! Ловить! Трусы! Страхополохи! — закричал из всех сил кругленький человек, бросаясь вперед и скрываясь в ближайших дверях. Но толпа уже не слыхала его слов. «Дьявол, дьявол в город влетел!»— зашумели кругом обезумевшие от страху голоса, и вся площадь перед Мийской брамой опустела в один момент.
Мрачный и сердитый вышел пан войт киевский Яцко Балыка из своего богатого дома. Приказавши еще раз молоденькой дочери Гале запереть и дом, и ворота на железные болты и не впускать до его возвращения никого, войт отправился на вечернее заседание в магистрат. Медленно шел войт, осторожно пробираясь по кривым и узким улицам. Он опирался на толстую тростниковую палку с острым шипом, украшенную дорогим золотым набалдашником. Седая голова войта была низко опущена; лицо, обыкновенно добродушное и приветливое, было теперь угрюмо и сердито. Время от времени у войта вырывались недовольные слова, он сердито постукивал палкою, посылая кому-то в вечернюю мглу самые ужасные проклятия, какие он только знал.
— О-го-го-го! Да и сердит же как войт сегодня! — замечали друг другу болтливые горожанки, сидя еще на скамеечках у своих ворот и кивая хорошенькими головками, завернутыми в белые намитки. Встречные горожане кланялись войту, но сердитый войт не замечал никого. Да и как же было не сердиться войту? Не далее как позавчера воевода нанес ему такую обиду, какой он не забудет никогда. Пану воеводе понадобились подводы ехать на охоту, на вловы, а пан воевода прислал к нему, к войту, с требованием доставить лошадей. Так, войт знает, что есть такое правило в градских книгах давать лошадей, если воевода едет по потребе, и то не далее двух миль. Но войт знал прекрасно и то, на что нужны кони воеводе, да и воевода, получивши подводы, нарочито промчался по всему городу с гиком и криком со всеми своими прихлебателями, с хортами и ружьями. Что ж? Лошади вернулись к вечеру заезженные, загнанные вконец. Да не жаль войту лошадей: хватит у него статков-маетков, чтоб и новых накупить, а не может он стерпеть нарушения прав мийских и своих! А вот вчера опять прислал воевода своих дозорцев приказать горожанам огни в домах тушить… Не имеет он на то права! Пан войт знает все права и привилеи напамять, хоть ночью его разбуди! Знает он, что тушение огня в домах вечерней порой ему принадлежит, и воеводе в грамоте строго наказано: «А ни чим ся в него не вступоваты». Хочет воевода оттягать от него права, да не на такого человека напал: не легко согнуть войта! Правда, есть у него и враги в городе, зато все старожитни люди за него горой постоят! Вот был ворог и Хитрый и лютый — Ходыка, а теперь сам породниться хочет. За брата, Федора, как просил! Больно, говорит, полюбилась ему, пане войте, дочь твоя… «Ну, положим, кому Галя и не полюбится, где такого дурня и сыскать?! — улыбнулся самодовольно войт, и по сердцу его прокатилась теплая волна. — Да и не бесприданница, есть, слава богу, что дать! Правда, нет таких поместий, какие вот теперь приобрел себе Ходыка, зато древнее добро, дедовское, честно нажитое, а не награбованное, как у этих харцыз!» Войт стукнул сердито палкой по снегу. Эх, не лежит-то его сердце к этим новым людям, то есть так вот не лежит, а что делать?.. Надо родниться! Обещает Ходыка, как только он повенчает дочку с его братом, скрутить воеводу и в шоры взять! А он это может! Он ведь все законы умеет затылком наперед перевернуть. Дожился, пане войте, до краю, пришлось на старость лет у Ходыки помощи искать, к новым звычаям привыкать… Войт уныло понурил седую голову и, погрузившись в печальные размышления, не заметил, как мимо него пробежало несколько испуганных насмерть горожан с криком: «Червоный дьявол! Червоный дьявол!» То ли было в доброе старое время? Жили себе люди просто, зато сытно. Никаких этих новых обычаев не знали. Пили мед да пиво, горелку дзюбали, а ни этих венгерских, ни мальвазий и в помине не было. Ели добре по-старожитнему кашку с грибками, или вареники, или гуску с капустой, а в праздник и кашу рыжову с шафраном да имбирем, а теперь настроят всяких этих легумин да паштетов, что твои горы стоят! Опять что до одежи: мудрует вельможное панство, а за ним и горожане тянутся. И людям зазорное, и богу противное носить стали: черевики на высоких каблуках, шапки-мегерки, кунтуши разные! «Эх, — махнул войт рукой, — не так жили в старину, зато крепко стояли за свои привилеи, за свои права — все как один!»
Войт поднял голову и оглянулся. Он вышел на большую торговую площадь, посреди которой подымалось темное и мрачное здание ратуши. На верху гонтовых и черепичных крыш окружавших площадь домиков зажглись кое-где большие масляные фонари. На площади было пустынно и безлюдно. Вдруг взгляд войта упал на высокий деревянный столб, стоявший посреди площади. Большой лист пергаментной бумаги был прибит на нем. В конце бумаги висела на шелковом шнуре тяжелая печать. В темноте нельзя было разобрать текста бумаги, да войту этого и не надо было; он знал, что в ней трактуется о новой золотоворотской слободе. «Ух! — стиснул войт палку в руке, как бы желая разломить ее на тысячу кусков. — И не найдется ж ворон и шулик, чтоб разорвать этот проклятый папир! Нет, этого нельзя так попустить! — решил он. — Нужно во что бы то ни стало послать королю жалобу: нет сил так дальше жить».
Подошедши к дверям ратуши, войт вынул из кармана связку тяжелых ключей и, выбравши один из них, вставил его в скважину и с трудом повернул в замке. Щелкнул замок, и тихо заскрипела тяжелая дверь на своих ржавых петлях.
Сальные свечи в медных шандалах осветили темный магистратский зал. С длинных, посеревших от времени стен смотрели портреты умерших — зайшлых князей и королей. Сквозь высокие готические окна виднелось темное, синее небо. Тяжелые мрачные тени, едва разогнанные неярким светом сальных свечей, повисли темным покровом под высокими сводами. Войт сел на своем месте у стола и задумался. Седая голова его опустилась на руки. Вспоминалось ли ему то счастливое время, когда он еще впервые вошел в эту ратушу молодым черноволосым членом-советником, райцем, или проходили перед ним те долгие годы, проведенные здесь, в этой поседевшей, как он, зале, годы томительной и упорной, и большей частью бесплодной борьбы за отчаянную защиту своих вольностей, своих старожитних прав… Минуты ползли тягостно и медленно… Свечи нагорали, а темные тени спускались все ниже и ниже над склонившейся у стола седой головой.
Дверь заскрипела протяжно и жалобно, и в комнату вошел высокий худой человек в аксамитном черном кафтане и в такой же бархатной черной шапочке. Он был немного сутуловат и гнулся вперед. Лицо его было желтое и сухое, как пергамент. Заострившийся нос, большой, как бы разрезанный рот с тонкими бескровными губами; черные глазки, немного косо прорезанные, и редкие да черные, как смоль, бородка и усы. В лице его не было ни приветливости, ни искренности, в нем светилась всегда какая-то глубоко затаенная мысль. Резкие складки, идущие по всему лицу, свидетельствовали о многих опасностях и тревогах, пролетевших над ним, а глаза глядели так пронырливо и подозрительно, точно хотели пронизать каждого насквозь. Вошедший шел такими мягкими кошачьими шагами, что погруженный в свои размышления Балыка почти не заметил его.
— Здравствуйте, пане свате! — произнес вошедший негромко, стараясь придать своему сухому голосу как можно больше приветливости. — О чем задумался, пане войте? Что, снова воевода доезжает?
— Сам знаешь… Вчера опять своих дозорцев прислал с приказом огни тушить, когда это право мое, — сверкнул он глазами, — и в него никому вступоваться незачем! Да вот и в грамоте оно есть.
Балыка тяжело поднялся и, оттолкнувши железную дверцу в стене, вынул тяжелую книгу, переплетенную в темную кожу. Перевернувши одну за другой несколько пожелтевших страниц, исписанных крупными латинскими и славянскими буквами, войт указал Ходыке пальцем: «Читай сам!» С видом знатока придвинул к себе Ходыка книгу и прочел два параграфа, указанных войтом: «Також, коли в ночи с огнем на месте в домех сиживали, за то на них воевода биривал: ино мы то им отложили: нехай о том войт видает, как мает то в грози миты; а если бы не хотил войт того смотрети, а того недбалостью, которая бы ся от огню мисту шкода стала, тогда мы маем сами за то виною нашею карати».
Во втором стояло так: «А коли воевода от замку за две мили едет або в лову, подвод им под него не давати».
— Так! — закрыл он книгу, тщательно осмотревши предварительно подписи и печати. — Бумага верная.
— Что ж, и можешь выиграть это дело? — взглянул на него исподлобья Балыка.
— В две недели и решение привезу.
— Да ты-то все только обещаешь, а и до сих пор не делаешь ничего.
— Да и ты, пане свате, все только обещаешь, — усмехнулся Ходыка, — а вперед ничего не годится давать. Зато, как только одружим своих молодят, — не тревожься ни о чем, поручи мне это дело, и мы воеводу доедем. Мне с саксоном[14] не в первый раз возиться, — усмехнулся он снова, причем длинный рот его растянулся еще шире, и лицо приняло какое-то хищное выражение. — Уж мы ему насолим! Выиграем справу и в трибунале, и в самом задворном королевском суде!