35666.fb2
Длинные цепкие руки Ходыки хрустнули под столом, тонкие губы полуоткрылись от прилива страсти, черные глаза глядели жадно, плотоядно…
«Бр…да и гадина ж! — подумал войт, следя из-под седых бровей за своим собеседником. — А что делать? Надо родниться! Он один сможет воеводу дойти».
Ходыка уже заметил неблагоприятное впечатление, произведенное им на войта.
— Ну, пане свате, — произнес он вкрадчиво и мягко, — так мы тем часом времени гаять не будем. Как вернется брат, так сейчас и веселую свадебку сыграем… Бенькет справим, а тогда займемся и делами, как великими, так и поточными.[16]
— Так-то так, — кивнул головою войт, — да какая свадьба, когда еще и жениха нет.
— Прибудет, не тревожьтесь, прибудет, я уже получил известие, что он из Ржищева выехал… Не завтра, так послезавтра будет здесь… И товары все целы, не случилось ничего.
— Дорогу больно распустило, — заметил серьезно войт, нахмуривая брови, — товар у меня, знаешь, все ценный: камка золотая, адамашек, златоглав, аксамит. Боюсь, как бы тут на узвозе, знаешь, — войт понизил голос и, глянувши куда-то в темный угол, добавил так — Не случилось бы чего.
— Об этом, пане свате, и не думай! Брату не впервой: он мне не раз товары свозил и, бог дал, не попался ни раз, ну, а тестю-то будущему чтоб не постарался? Ой-ой! Не думай, пане свате, о том! А вот как бы свадьбу только далеко не откладывать… Видишь ли, свате, последняя неделя идет, там и заговины… А уж любит брат Федор Галю твою — слов не приложу. Да и жених-то в городе не последний, сам, свате, посуди.
— Ну и Галя ж не в сорочке пойдет, — нахмурил недовольно войт свои седые брови, — есть что дать, дедовское добро, предковечное, честно нажитое.
— Хе-хе-хе, свате! — злобно усмехнулся Ходыка, потирая свои худые, бескровные руки. — Денежки-то и старые, и новые, и честные, и грабованные пальцев не жгут, свате, нет, не жгут, а греют!
Войт вскинул серые открытые глаза на своего черного собеседника и хотел было возразить что-то, но в это время двери снова заскрипели протяжно и жалобно, и в залу спустились по трем каменным ступеням два почтенных райца. Они молча поклонились войту и заняли свои места на длинных лавах, идущих подле стола. Еще и еще раз скрипнули двери и впустили седых и степенных горожан, панов райцев и лавников.[17] Зала наполнялась тихо и бесшумно. Входящие почтительно кланялись войту, в сторону же Ходыки бросались большею частью исподлобья затаенные, недружелюбные взгляды. Однако, несмотря на это, вскоре подле него образовалась небольшая группа. Это были все более или менее новые люди в городе, захватившие всевозможными кривыми путями и деньги и власть. Они относились к Ходыке с почтением и подобострастием.
Когда, наконец, все тридцать мест были заняты, два крайних горожанина поднялись с мест и подошли к дверям. Тяжелый железный болт звякнул. Войт стукнул по столу, и сдержанный глухой гул, слышавшийся то там то сям в потонувшем в полумраке зале, утихнул в один момент.
— Шановные мещане и горожане, бурмистры и райцы, вся Речь Посполитая киевская, — начал войт, подымаясь со своего высокого стула, — не на веселую раду созвали мы вас. Сами гораздо знаете, какие нынче настали крутые времена: обложили нас паны воеводы да старосты всяким мытом, всякими выдеркафами со всех сторон. Платим мы и мостовое, и возовое, и подымное, и капщизну, и осып, и солодовое, и варовое, и чоповое, и десятину, и свадебную куницу,[18] и чего уж, чего мы не платим воеводам, славетнии панове горожане киевские, — да все мало: с каждым днем хотят они все больше и больше оттянуть у нас наши старожитни, неотзовные права, что даровали нам наши зайшлые князи и короли. Вот уж и поседел я, панове горожане киевские, обороняючи ваши вольности и права, а все не хочется головы гнуть, не хочется прав своих попустить.
Войт замолчал и устремил свои серые глаза в глубину комнаты, откуда смотрели на него такие же утомленные, такие же состарившиеся лица.
— Вот уже с полгода, шановные паны райцы и лавники, — продолжал войт, — как велел пан воевода киевский слободу межи старых валов у рук святой Софии оселить и привилеи им выдал. Только отобрала эта слобода наши последние доходы: нет сил нам больше ратушных шинков держать и за них воеводе двадцать тысячей а четыре тысячи злотых платить! Осталось нам одно: написать королю жалобу, что не можем мы больше при порядках таких ни шинков мийских держать, ни капщизны платить!
— Жалобу, жалобу! — зашумели кругом ободренные голоса.
— Пусть сбавят капщизны!
— Так, так!!
— Пусть вернут нам наши старые вольности, каких мы заживали за старых королей, — продолжал войт, — чтобы снова все сталось в славном городе, как и здавна было!
— Слава, слава пану войту! — отозвались дружные голоса из разных сторон.
— Ну, пиши же бумагу! — скомандовал войт писарю.
Когда бумага была окончена, войт тяжело поднялся со своего места и, отперши железную дверцу в стене, вынул городскую печать, кушу, на которой на голубом фоне была изображена тетива с полумесяцем. Приложивши печать, войт омокнул в чернило большое гусиное перо и подписал свое имя. За ним чинно один за другим стали подходить райцы и лавники, подписываясь под именем войта.
Тишина прерывалась только скрипом пера.
— Да ведь этого мало, свате, — подошел к Балыке Ходыка, — речь в том, кто жалобу повезет? Ведь мало папир отвезти, надо еще там так поворожить, чтобы утвердили его. Пошлешь какого-нибудь дурня, так и вся справа пропадет.
— Правда, — согласился Балыка, — да кого ж такого зналого отыскать, кроме тебя, некому.
— Оно-то верно, — улыбнулся хитро Ходыка, — знаю я, что если кто другой поедет, так и дело пропадет, да обложат еще и большим мытом, чтобы не подымали головы… Ну, да что делать? Не могу… Не выходит время, а жаль… Как бы приняли нашу просьбу, ого-го-го! Как бы поднялись наши горожане… Хоть куда!
Войт взглянул на него внимательно.
— Чего ж ты хочешь? — спросил он сурово.
— Ничего, сватушка, не хочу. А видишь ли, дело в том, как бы уже повенчал я своего брата Федора, ну, тогда мог бы поручить ему все свои поточные дела, а сам бы и поехал со спокойной душой, а то как же я здесь все свое брошу, а сам поеду об мийских делах хлопотать? Оно, положим, что если нам этой просьбы не уважут, так всем тут хоть пропадать, да что делать — своя рубашка…
— Так ты, значит, хочешь, — перебил войт, — чтобы поскорее детей повенчать?
— Кто же счастья своему брату, пане сват, не захочет? Да и бумагу-то скорее надо везти, не то пропустим срок. А сегодня, видишь, имеем мы среду, в пятницу или в субботу прибудет брат, а в воскресенье и венчанья последний день. Перевенчали б их, ну, я тогда б сейчас же и выехал.
— Да как же это так, — вспылил войт, — чтоб в один день и детей повенчать и свадьбу сыграть?.. Галя не кто-нибудь, а войтова дочь!
— Те-те-те, сватушка, тем-то и лучше, лишние денежки сбережем, — но, заметивши неудовольствие на лице Балыки, Ходыка сейчас же переменил тон: — А коли захочем, так закатим и на масляной такие пиры, что ну! Да и чего же детей томить? Решили повенчать, ну и венчать, не откладывать в долгий мешок!
— И ты обещаешь провести жалобу в трибунальском суде и согласие привезти?
— Голову в заклад отдаю.
— И выедешь сейчас же в воскресенье?
— Часа не промедлю.
— И на подвоеводия за нарушение прав мийских и войтовых управу найдешь?
— Вот тебе рука моя!
— Аминь! — заключил пан войт, сжимая его руку и опускаясь на свой высокий стул.
Между тем в добром каменном будынке пана войта киевского из-под закрытой ставни маленькой горнички пробивалась узкая полоска света. В горнице, на своей парадной постели, наложенной почти до самого потолка мережаными белыми подушками, сидела единственная дочка пана войта киевского, просватанная Галя. Она сидела, опустивши на колени руки, свесивши голову на грудь.
На точеном столе горела в медном шандале восковая свеча. В других домах киевских светили и лучинами, но пан войт ничего не жалел, а жил широко и сытно, как живали в старину. Тут же лежала брошенная работа — вышиванье воздушна в церковь, лежала на серебряных тарелках и нетронутая вечеря. На средину комнаты выступала высокая грубка с лежанкой, сложенная из зеленых изразцов; персидский ковер покрывал каменный пол; такие же ковры висели и по стенам; низкие канапки, покрытые особого рода тонкими ковриками — коцями и красным сукном, стояли у стен; подле образов теплилась серебряная лампада. В горничке было и тепло, и уютно, но личико Гали было безутешно грустно. «Господи, господи, да что ж это будет, — повторяла она себе один и тот же вопрос тысячу раз. — Да неужели же отец отдаст ее за Ходыку? Ух, противный какой: как жаба, как змея!!» Просить? Плакать? Но Галя знала, что это напрасно, знала, что уже если пан войт забрал себе что в голову, так того не выбьешь оттуда и топором, а просьбы и слезы еще больше раздражают его. «О господи, господи, хоть бы опоздал Ходыка с товарами из Цареграда. Хоть бы замешкался! Вот, слава богу, среда, там четверг, пятница и суббота, а в воскресенье уже последний день. Господи, задержи его в дороге, только бы до субботы не приезжал, да уж и теперь всего три дня, не захочет же батько ее кое-как замуж отдать. Может быть, господь сжалится, а там пост, святая неделя, тем временем подъедет Мартын. Да и Мартын тоже, — вздохнула Галя, — передавал через торговых людей, что вернется к рождеству, а вот уже и заговень, и пост не за горой, а его все нет как нет! Хотя б знал, хотя б ведал, что тут затевает без него батько и слово свое старое, что его отцу давал, забыл, поспешил бы он к своей Галочке, на крыльях бы прилетел! — Галочка охватила колени руками и печально закивала головой: — А может, забыл, может и не вспоминает, может, другую нашел… Мало ли там в Кракове и в Варшаве краль да красунь! А она что?» — Галя с тоскою взглянула на свою маленькую фигурку, на свои ножки, обутые в червоные сапожки, на узенькие плечики, сквозившие сквозь тонкое шитье рубахи, — и глубокий вздох вырвался из ее груди. — «Не за что меня любить!» — печально проговорила Галя и вытащила из-под подушки круглое прелестное венецийское зеркальце, которое купил ей отец за большие деньги у иноземных купцов. Вот внучка покойного войта Богдана Кошколдовна, вот красуня так красуня! Грудь высокая, плечи полные, лицо белое и румяное, коса до земли… Галя вздохнула и взглянула в зеркало: «Ну, за что меня любить?! Вон брови тонкие, как нитки, нос к небу поднялся… лицо черное…» Но несмотря на слова Гали, зеркало говорило ей совсем другое. Оно говорило, что брови тонкие и бархатные, как шнурочки; что носик маленький и хоть немножко и вздернутый, зато с такими хорошенькими тонкими ноздрями, что светятся, словно розовый коралл; что лицо у ней не черное, а смугленькое, с алым румянцем; что из-за полуоткрытых губ смотрят мелкие и ровненькие, словно у молодого мышонка, зубы. И кроме того, из венецийского зеркала смотрела на нее пара таких милых, таких ласковых карих глаз, что и сама Галя невольно улыбнулась им. Ах, а он не приедет или приедет слишком поздно и застанет Галю с завязанной головой… Только ж нет, нет! Господь не допустит этого, Ходыка опоздает. А если и приедет, если по-своему захочет сделать отец, так и она покажет, что батькова дочка: зарежется, утопится, а за Ходыку не пойдет!
Кто-то дернул за дверь, Галя вздрогнула, поспешно спрятала зеркало под подушку и отерла глаза.
В комнату вбежала высокая и полная блондинка с довольно крупными, хотя и красивыми чертами лица.
— Здравствуй, Галочка, чего пригорюнилась? — заговорила она весело и живо, подбегая к Гале и опускаясь рядом с ней.
— Здравствуй, Богдана.
— А я это бегу от пани цехмейстровой да и думаю, дай заскочу к Галочке, проведаю ее.
— Спасибо, голубка.
— Чего ж ты опять зажурилась? Не приехал ли Ходыка?