35746.fb2
Кое-что перешло и от деда, первым в Москве умершего от длительного недоедания в самом начале войны, еще до настоящих холодов и голода. Его смерть легко вычислялась заранее, ибо дед начиная с шестнадцатилетнего возраста ел только два блюда: свекольный борщ и паприкаш с красным перцем, для чего были необходимы филейные части годовалых барашков, всегда покупаемые на рынке. Он чуть было не умер в эпоху военного коммунизма, но как-то выдюжил (помогли старые связи), однако, когда начиная с первого военного лета филейные части барашков пропали окончательно, он понял, что шансов у него нет, повернулся лицом к стене и стал умирать.
Основная же часть наследства пришла к брату вместе со второй женой, младшей дочерью известного в России рыботорговца, владевшего не только сетью рыбных магазинов в столицах и провинции, но и своим флотом в четырех морях. А кроме того, огромными вкладами в крупнейших иностранных банках. Это отчасти и помогло ему спастись от неминуемого разорения и исчезновения после революции, ибо все магазины, капиталы и флот внутри страны были экспроприированы, конечно, мгновенно, а вот получить доступ к его иностранным вкладам без его подписи и участия было невозможно. А он хотя и отдавал им то один, то другой вклад в Цюрихе или Берне, но отдавал не торопясь, постепенно, оговаривая условия, и так дотянул до нэпа, когда, как и многие другие, поверил в перестройку и выкупил обратно у государства несколько своих рыбозаводов, чтобы уже окончательно распрощаться с ними через несколько лет.
Среди оставшихся после всех экспроприаций сокровищ, как нарочно унесенных во время ограбления, было несколько уникальных вещиц, как, например, два неиспользованных билета на тот самый «Титаник», который отправился в рейс без его деда, поссорившегося с бабкой за неделю до путешествия из-за его увлечения балеринами и покупки чудного, но катастрофически дорогого жеребца. Пара билетов была единственной сохранившейся в России и сразу стала стоить баснословную сумму, все возраставшую от времени; однако дед, конечно, ни за что не хотел расставаться со своей реликвией, заказав специально для билетов рамочку сандалового дерева с замшевым паспарту. Неведомый вор прихватил также и белый мейсенский чайник, без ушек, крышечки и носика, но, несмотря на это, равный по стоимости целому состоянию, ибо на днище стояло корявое клеймо с подписью, утверждавшее, что это первый чайник мейсенского завода, выпущенный во время пробы печи. В обмен за этот чайник представитель правления мейсенских заводов предлагал один из первых мейсенских сервизов на сорок персон (чайник должен был пополнить коллекцию музея при заводе). Но обмен не состоялся, и чайник вместе с билетами на «Титаник» исчез в небытии, унесенный явно тем, кто не раз бывал в доме и хорошо знал ему цену.
Младший брат тоже был не промах. Ему, в условиях неписаного советского майората, достались по наследству лишь крохи, и своим состоянием он был обязан только себе, и никому другому. Так часто бывает: человек мечтает об искусстве, о полуголодном существовании в обнимку с верной музой, не сулящем ничего, кроме тайного горения, а судьба решает иначе, и вместо тернистого пути художника посылает своего протеже на деловую стезю, лепя из него удачливейшего дельца, которому все само идет в руки. За что бы он ни брался, все приносило ему невероятные дивиденды, хотя сам считал, что занимается этим спустя рукава, дабы как-то заработать на тот черный — а на самом деле — светлый день, когда засядет наконец за давно задуманный роман либо закончит уже подготовленную эскизами серию картин.
Лелея мечты об искусстве, он устраивается анахоретом на даче в Новом Иерусалиме, чтобы писать и писать, но ему тут же делают фантастическое предложение о разработке проекта виллы одного бельгийского миллионера. Этот проект впоследствии он переработает для более скромных дач друзей брата, тоже коллекционеров, и даже согласится руководить строительством первых пробных экземпляров. Несколько лет строительства, затем пять лет работы с мозаичным панно и ювелирными изделиями (в основном по заказам Московской патриархии, знакомство с которой началось с невинной просьбы помочь отреставрировать алтарь и дароносицу в одном полуразвалившемся соборе на Поклонной горе). А затем еще семь лет кропотливых трудов по освоению техники перегородчатой эмали, для чего он приобрел уникальное оборудование, в конце концов окончательно потерянное и разворованное во время очередного обыска. Так как деньги, конечно, являлись лишь средством, он, по сути дела, с самого начала стал вкладывать их в новую живопись и фантастический по уникальности журнал, став благодетелем и меценатом для художников и владельцем труднопредставимой коллекции нового искусства, сравнимой разве что с коллекцией Костаки. Он давно уже вызывал восхищение, перемешанное с подозрительностью, своей странной удачливостью, везением настолько постоянным, что примерно треть его знакомых полагала, что он является прекрасно замаскированным агентом ЦРУ; другая треть считала его агентом KGB, а остальные были уверены, что его кормят и те и эти; и только очень немногие, самые близкие к нему, понимали, что это — чепуха, ибо сами ничего не понимали.
В это лето, за год до описываемых событий, я жил почти в полном одиночестве в недостроенном флигельке на берегу моря, рядом с Мерикюлем, снимая его у странного типа с внешностью постаревшего Франкенштейна, а на самом деле бывшего лесного брата, отсидевшего свое, чтобы затем стать то ли лесником, то ли пожарным, в никогда не снимаемой сизо-зеленой шляпе с опущенными полями, постоянно что-то бормочущим на русско-прибалтийском диалекте.
Его запущенный участок поражал комбинацией живописности и беспорядка в виде склада ненужных и немыслимых вещей, вроде использованных и искореженных газовых плит всевозможных образцов и моделей, труб, конфорок, дырявых ведер, кастрюль, банок, железных и стеклянных, всевозможного калибра, начиная от склянок из-под лекарств и кончая чудовищного объема сосудами абсолютно непонятного назначения. И по всем этим предметам, сваленным вдоль дорожек с проросшими сквозь них бурьяном и травой, ползало несметное полчище улиток, где были только что родившиеся, размером с ноготь младенца, и чудовищные монстры, величиной с кулак.
Весь июнь шел дождь, прекращаясь на считанные часы, забор перед окном почернел, позеленел, покрылся изумрудным мхом, просвечивая сквозь светло-зеленую волну кустов, — и стоило только выйти за порог, как улитки начинали трещать под каблуком, как бы нога с брезгливой расчетливостью ни избегала столкновения. Улиток, казалось, было столько, сколько бывает порой дождевых червей на дорожке в теплый день после дождика, когда они выползают изо всех пор.
Но суть совпадения (как совпадают порой два различных во времени образа, тут же рождая целостную и уже неделимую реакцию) была не в улитках и даже не в двух нимфетках, живших по соседству (одной десятилетней в плиссированной юбочке, гольфах и с пушком на голенях, которую зорко стерегла бабка в очках-велосипедах; и другой, уже распустившейся лолите, в доме рядом, всегда в чем-нибудь сиренево-фиолетовом и огромных клипсах размером с кофейное блюдечко). А во всем вместе: одиноком житье, дожде, улитках, гольфах, сумасшедшем хозяине с желто-седой бородой, который иногда откуда-то из глубины окутанного листвой сада издавал странные, воющие звуки, — и возникало, проступало ощущение пустого, дикого Крыма, без санаториев и отдыхающих, послевоенные горы Кимерии и девочка-дюймовочка, еще не вышедшая до конца из преамбулы кувшинки.
Почему именно это, только со стенографической быстротой, как спицы в велосипедном колесе, промелькнуло в мозгу нашего героя, который замер на мгновение, прислушиваясь к затихающим над головой шагам в парадной, не думая, но зная, что случится буквально через минуту-другую. И, подчиняясь невнятному механизму поступков, пригнул явно ниже требуемого голову и рванулся в спасительную темноту подвала.
Уже потом, вспоминая, переводя транскрипцию сжатого в кулак прошлого на язык другого времени, он, скрывающийся от провидения писатель-диссидент, расшифровал, расставил по местам все быстротекущие секунды, что, словно круглые биллиардные шары, заполнили предназначенные для них лузы (тогда и понял, что действовал единственно возможным способом). Но это было уже потом, а пока он, как кинематографический слепец, выставив вперед руки, полез через перегороженное какими-то трубами, веревками, кабелями нутро подвала, обогащающее его запахом гнилой, застоявшейся воды, кошек, заскорузлых тряпок, до боли сжимая в руке вытащенную из ящика газету и связку ключей.
Конечно, шансов мало. Сейчас в окно заголосит участковый, оставшиеся внизу рванутся к дверям и перекроют все выходы, но, перелезая с бьющимся сердцем через трубы, писатель и не думает о таком совершенно невиданном в русской литературе событии, как побег. Только не надо забывать, что мы листаем книгу. Автор, как и полагается в фальшивом детективе, подробно и не без изящества описывает подвал; не педалируя, но и не боясь аналогий с катакомбами, в которых скрывались первые христиане, озабоченный на самом деле решением достаточно трудно разрешимой в пространстве русской прозы дилеммы: как изобразить вполне естественное замешательство героя и при этом не уронить его достоинства? Так как герой хотя и диссидент, но все же русский писатель, а это совсем другой коленкор. Ибо где это видано, чтобы русский писатель бежал от наказания, не совершив преступления, то есть избегал самого лакомого штриха в биографии, каким является узилище, притом что правда, как всегда, на его стороне, а будущее — его единственный покровитель — все расставит по местам.
Но — довольно иронии. Человек в самый разгар седого безвременья бежит от погони, принципиально отрешенный от вопросов абстрактной справедливости, видя перед собой не розовую зарю перестройки, а нечто странное в виде магической пары цифр «7 + 5». Эта разница станет особенно отчетлива, если рокировать нашего писателя с каким-нибудь американским журналистом с Северо-Запада, вступившим в борьбу с подкупленными мафией агентами ФБР и влюбленным в дочь бедных русских эмигрантов, девушку Наташу с загадочной душой. А раз так, то читателя будет ожидать расширяющаяся перспектива увлекательных приключений: револьвер в промасленной тряпке, туго обвязанный бечевой и спрятанный в особом углублении вентиляционного отверстия; ловкий, с помощью нескольких кульбитов захват полицейского транспорта под аккомпанемент нестрашных выстрелов, поражающих второстепенных персонажей; побег, погоня, веревочная лестница с 83-го этажа Всемирного торгового центра. А затем тонкое, остроумное распутывание петель той сети, которую решили накинуть на него подручные президента Международного банка реконструкции и развития, убившие и зверски изнасиловавшие любовницу последнего, дабы не позволить ей опубликовать мемуары о финансировании им запрещенных экспериментов с человечекими эмбрионами. Попутно, конечно, душераздирающие встречи с русской девушкой Наташей; разбитые челюсти, хитроумное похищение бумаг, несгораемый шкаф с музыкальным шифром и дама, исполняющая минет по-американски, стоя на коленях в нейлоновых чулках посреди казенного кабинета на последнем этаже госдепа. Предусмотрительно расстегнут полуформенный китель строгого костюма. «О, как я устал», — шепчет герой. Но язва мятежного лобзания не может освободить его от стиснутого желания и нешуточной тревоги за жизнь скрывающейся от агентов бюро волоокой смиренницы Наташи. Пусть она и не обладает роскошной хрестоматийной пышностью форм, что недвусмысленно обнажил расстегнутый синий блайзер, а, напротив, «делит пламень (как говорит в соответствующем пассаже Дилан Томас) поневоле», зато имеет тонкую, чувствующую душу, соединение с которой слаще душного плотского плена (но сейчас девушка, забравшись с ногами и пледом в утробу стоящего в углу огромного кресла, вздрагивает от каждого шороха и прислушивается к угрожающе молчащему автоответчику).
И в этот момент неожиданно (оборот викторианского романа, слишком поспешно перекочевавший в авантюрный) раздается телефонный звонок, и перевернутая книжка обещает репризу, достаточную для того, чтобы угадать условный сигнал в виде четырех гудков, затем пауза и следующий звонок: «Боб, это ты? Салют! Ровно в семь у Эмилии, тебя устроит?»
Шелестящие переговоры, во время которых затекшая от неудобной позы рука ищет сигару где-то тут, между чашкой, пепельницей и перекидным кадендариком, а затем, перехватив трубку, опускает ее в прокрустово ложе углубления. В семь часов у Эмилии. Ох уж эти заговорщики, свергающие друзей, чтобы вернуть власть то ли коммунистам, то ли патриотам, то ли еще кому-то, и для этого собирающиеся у Эмилии, с которой не спал разве что ленивый. Кто бы мог подумать, что русская демократия — это нонсенс, привычное ярмо куда милее, и приступ идиотизма с непонятной поспешностью заполнит объем, называемый у других убеждениями. Как это по-латыни: svoya nosha ne tyajela. Равнодушный взгляд переезжает оставленную книжку поперек, а затем рука переворачивает ее с живота на спину. В семь у Эмилии, сейчас три. Самое пекло. Есть время порадеть за того парня.
Ну что ж, автор должен помочь ему как-то выбраться из подвала, но как? Сделать его, наподобие героя из рассказа Уэллса, невидимым до первого приема пищи (напомним — завтрак еще не остыл на кухонном столе)? Или бег по гулкому чреву подвала до последней парадной, запертая решетка, к счастью не доходящая до самого потолка; и чудесная встреча с полузнакомой молоденькой мамашей в папильотках и с колесницей, что грозно выезжает прямо на него из лифта, а он, на скорую руку придумав причину своего нахождения в подвале, помогает — в качестве любезного соседа — вытаскивать колясочку из подъезда. И, продолжая разыгрывать перед своей спасительницей неожиданный приступ чадолюбия (для окружающих исполняя роль заботливого супруга), провожает их до автобусной остановки. В конце концов, все чудесное — случайно. Но даже если представить себе, что редкий и прекрасный, согласно формуле Спинозы, случай помог ему выбраться из подвала незамеченным, то куда он денется в своих тренировочных штанах, где вместо кармана слежавшийся гульфик с мятым застиранным фантиком от барбариски, в шлепанцах и футболке, домашней униформе советского интеллигента?
Исчезнуть, скрыться в большом городе не так просто, как кажется. Первое — мысли о парикмахерской, чтобы изменить внешность, состричь шевелюру и сбрить курчавую бороду, но чем рассчитываться — мятым фантиком? Следующий вопрос: куда? Метро, вокзалы могут обернуться ловушкой, и любой постовой с наметанным глазом, мучающийся от скуки рядом со стеклянной кабинкой дежурной подземки, что просеивает сквозь сетчатку многоликую гидру толпы, может оказаться владельцем его фотографии. С одной стороны, явная нелепость, абсурд — объявлять всесоюзный розыск человека, опубликовавшего на Западе несколько сот страниц прозы или давшего интервью корреспонденту «Дейли миррор» или «Нью-Йорк таймс». С другой — раз верхний этаж Литейного принял решение брать и произошел прокол, то теперь они обидятся и будут упорно искать, ибо у них просто нет иного выхода. Вопрос: насколько энергично и серьезно? Если серьезно, то уже сейчас выужена его записная книжка из кармана зеленой куртки, висящей на вешалке за дверью, и группе прослушивания диктуется список всех указанных там телефонов для проверки и контроля (ибо понятно, что к кому-то обратиться за помощью придется).
Однако, учитывая всеобщий бардак и леность, не говоря уже о затратах, все и вся прослушать они не смогут, да и не станут, но какие-то телефоны будут слушать обязательно, а какие именно — береженого Бог бережет. Надо сматываться из города. Родительская дача не подходит. Очевидно, засвечена, как и адреса, не оснащенные телефонами, надо теперь считаться с правилом: всех, кого знает он, знает и Литейный. Ринуться в консульство либо позвонить приятелю, культур-атташе, прося о содействии (каком? замолвить словечко, устроить пресс-конференцию, скандал или попросить, чтобы вывезли за границу в несгораемом шкафу дипломатической почты?), — глупость, тут же заметут. Что же тогда? Первое — найти место, где его не будут искать. Второе — все остальное потом, потом, трижды потом, хотя избавиться от безумных идей, как предупредить друзей и близких, как обеспечить встречу с, вероятно, единственным человеком, способным give him support, было трудно.
Вполне можно усмехнуться, закрыть книжку и поразмышлять вслух. Нам всегда приятно, если герой в куда более трудном положении, чем мы. Трудном? Если иметь в виду реальную жизнь, то не просто трудном, а безвыходном, ослепительно безнадежном, без шансов спастись. Если же иметь в виду роман, то все зависит от изобретательности автора и толщины романа: раз роман достаточно толстый, это лучшая гарантия того, что герой не попадется на следующей странице, а по крайней мере продержится на плаву достаточное для развития действия время.
Конечно, о многом можно догадаться. Похоже, перед нами детективный роман на материале «второй культуры». Что-то в подобном роде, кажется, уже было. Какая-то сторожка в больничном саду, среди сумятицы кустов и кленов, сумерки безвременья, новое поколение теней в широких шляпах и длинных пиджаках, обменивающихся тяжелыми томами в подозрительных коленкоровых переплетах. И тут же полудетективная-полуфантастическая история с исчезновением трупов из соседней со сторожкой прозекторской, где служит старый университетский приятель сторожа. Он то ли поэт, то ли критик самиздатского журнала, а по первой специальности — генетик; на что нужны трупы, сразу непонятно, точно не некрофилия, а какой-то мистический расчет, смысл которого выясняется по ходу дела. А раз так, то и мы можем предположить, что наш герой — автор то ли «Часов», то ли «Канавы» (в просторечии обозначение журнала «Обводный канал»), скажем, выпустивший свой роман в приложении к одному из них, а потом решившийся на издание в одиозной «Имке» либо лондонской «Русской рулетке». Что и вызвало гнев властей предержащих и их посредников с удивительным пристрастием к птичьим фамилиям, каких-нибудь Коршунова, Воробьева, Лунина. Может, это сам Борис Иванович с поседевшими пшеничными усами, хотя вряд ли: грех заставлять старика бегать по подвалам и думать о том, как бы поскорее сбрить бороду, которой никогда не было и в помине, но суть не в этом.
Раз «вторая культура» (пусть и в детективном преломлении), то вполне уместны несколько прочувствованных описаний, дающих читателю возможность понять, как тяжел удел не печатающегося на родине писателя, которому хорошо под сорок, если не больше, а у него один или два рассказа, опубликованные пятнадцать лет назад в «Юности» либо в «Тарусских страницах» (хотя для «Тарусских страниц» он, пожалуй, был слишком молод, но не в этом дело). Если у нас в кадре «вторая культура», то, даже не педалируя крутые повороты сюжета, можно использовать в качестве персонажей наиболее удивительных и фантастических ее представителей, способных, благодаря своей колоритности, придать устойчивость любой фабуле, украсив, расцветив своими портретами ткань повествования.
Скажем, если нам нужен консультант по преодолению «железного занавеса», необходимо сконструировать планер для перелета с вершин Кара-Дага в Турцию либо Италию или сделать особые присоски, способные прикрепить человека в скафандре и ластах к днищу стоящего на рейде в Маркизовой луже шведского сейнера, то как не вспомнить фантастическую фигуру небезызвестного редактора «А-Я» Алика Сидорова, чей гордый римский профиль, осененный седовласой челкой, первым, очевидно, должен проявиться на изнанке памяти, выуживающей верных помощников из омута отчаяния. Кто может больше, чем он? Не о нем ли и подумал наш герой, рассуждая о том единственном человеке, способном помочь ему в безвыходной ситуации?
Хотя все, что связано с переходом границы туда и обратно, давно уже обросло самыми невероятными легендами. Фольклор обогащен рассказами о всевозможных чудаках, выбирающихся за кордон в контейнерах, запечатанных на протяжении девяти дней пути, зайцем проникающих в салон самолета компании «Люфтганзе», переклеивающих фотографии в паспортах доброхотов-иностранцев, в это время отсиживающихся в вытрезвоне. Хотя наиболее интересны перипетии тех, кто тем или иным способом выбрался за границу, а затем так же нелегально вернулся обратно. Вроде того парня, что пролез несколько десятков километров по трубе строящегося газопровода, пересек таким образом финскую границу, потом — более ста миль инкогнито по просторам Финляндии, несколько лет жизни в Швеции, Европе; а затем не менее фантастическое возвращение назад в трюме испанского сухогруза, пришвартовавшегося в Одессе; три года бездомной беспаспортной жизни, случайное задержание на неофициальной выставке Ильи Кабакова и последующий срок, как шведскому шпиону, ибо единственный документ, который был представлен, — автомобильные права, полученные в Стокгольме.
Поэтому с фольклорной точки зрения положение нашего героя отнюдь не так безнадежно, как это могло показаться вначале. Да, он ехал в автобусе, без гроша в кармане, не имея, кажется, в целом городе никого, к кому бы мог обратиться за помощью, и мечтая только о том, как бы быстрее отдаться в руки брадобрея. Было бы забавно, если б в эту минуту за безбилетный проезд его задержал контролер; но довольно унижений, вполне достаточно подвала и коляски, пора выводить на авансцену какую-нибудь прекрасную даму с влажным взором голубых либо карих глаз, легкими нежными руками, способную, как Афина, из ничего соткать облако, скрывающее героя от преследователей. Но разве не метафизическое облако позволило ему выскользнуть из железных объятий ситуации, что имела сотни входов, но ни одного выхода, и спустя полчаса оказаться в толпе приезжих нацменов, иногородних студентов и одетых по фирме телок, кантующихся около переговорного пункта на Невском, рядом с известной пельменной, в неприятном визави «Сайгону», где появление смерти подобно? Однако вполне вероятно, появление у переговорного пункта и было вызвано невозможностью позвонить кому бы то ни было из знакомых здесь, в Питере (ввиду засвеченности записной книжки), и необходимостью отыскать кончик ариадниной нити, скажем, в Москве (хотя того, кому он собирался звонить в Москву, тоже слушали почти наверняка, значит, сказать что-либо прямо, без перифрастических недомолвок, он не имел права). Правда, если вспомнить, что в кармане лежала лишь мятая конфетная обертка, то и звонить было не на что, и, скорее всего, появление здесь, в злачных окрестностях «Сайгона», объяснялось надеждой на какую-нибудь счастливую встречу со старым знакомым, который бы ссудил его какой угодно суммой на первое время. Знакомого — да, однако легче выловить клон Софи Лорен, чем врачующую душу Афродиту, из волн невского прибоя возле «Сайгона». И только недобросовестный и неловкий фальсификатор чудесного позволит себе выдать за чистую монету историю о том, как накрашенная краля с внешностью слабой на передок давалки окажется в конце концов наивным и преданным созданием, вполне употребимым для наших целей, но…
Выбор героини — дело не вкуса и пристрастий, а попадания или непопадания в цель, ибо способ репрезентации женственности, каждый новый поворот ее взаимоотношений с мужским началом (также психоисторически обусловленным) — определяющая черта общества. Оппозиция «женское — мужское» отчетливее видна в обратной перспективе. Хорошо было в конце прошлого века оборачиваться назад и видеть тихо дышащую статую, про которую певец «шестидесятников и шестидесятниц» рассказал одну из своих парадоксальных историй. А тот, для кого купол Царскосельского вокзала стал впоследствии стеклянным гробом, первым отметил пропущенное другими роковое обстоятельство. И назвал знамением времени опасную влюбленность в женщину-статую. А как иначе можно было назвать чреватую последствиями комбинацию горячего и холодного, наспех прикрытую социальной подоплекой, и неизменное возвращение героини-статуи на свой знаменитый цоколь после лихорадочно-сумбурной ночи экстазов и обид. Поэтому когда художник еще во власти ночного видения поднял с чадной подушки голову, то из зеленых впадин глины на него взглянуло лишь какое-то тревожное воспоминание о неоправданной жизни, которое пришлось-таки успокоить панихидной службой рассказа. Конечно, ее звали Софи, та самая Софи из «Трех разговоров» и одновременно дочь откупщика, который говорил, что «риск — благородное дело»; и может быть, поэтому для его дочери найдено еще одно странное определение — отрешенная фаворитка.
Можно представить себе, как осенью 1868 года из окон своей виллы в Баден-Бадене сквозь частую сетку дождя, в еще не разошедшемся утреннем тумане, умиротворенный славой писатель увидел двух случайных пешеходов. И как, увидев их, он почувствовал смутную тревогу; а следом, сами собой, и уже не из тумана, а из забытья выплыли к нему два таких же, только давних пятна на размытом черноземе, — выплыли милые, зовущие, упрекающие, такие же фантастически притягательные, как и вся его отсюда еще более близкая и еще более загадочная родина. А следом, как по заказу, пошла для чего-то разматываться и вся пестрая ткань былого. И особенно ярко запечатлелась та девушка, которую ему стало когда-то до боли жалко. Он увидел Софи на коленях сквозь щель в переборке постоялого двора; увидел расцелованный ею скользкий сапог юродивого, тряпочку в ее красных, опухших пальцах… потом бал… лампы, в качестве знамения эпохи заменившие вчерашние свечи… бирюзовый крестик на черной бархатке и, наконец, — опять-таки ее, Софи, но такою, какой она вышла к нему в первый раз, когда ее голубое платье падало прямыми складками на стройные маленькие ноги.
Вот тогда-то он и решил написать — нет, не повесть, а только рассказ, сдержанно-простой и отчетливый, которому годы и подлинность материала придадут особое меланхолическое очарование.
Зажиточная дворянская семья, поместье где-то в южно-русской провинции — удобная рамка для жизни юной красавицы, знаменательно растущей без присмотра матери. Ей едва исполнилось семнадцать, но уже приходится хозяйничать, возиться с младшими детьми, принимать и выезжать. Она — тоненькая, с густыми шелковистыми бровями на детски припухлом личике, вся молчаливо-внимательная, с привычкой держать локти неловко и строго прижатыми к узкому стану с еще неразвитой грудью. По виду ей живется хорошо: ее любят, балуют, готовы сватать. Девушку тревожат, однако, особые, отнюдь не девичьи мысли и желания; и, как ни странно, первое чувство, которое она вызывает, — жалость с легким привкусом брезгливости, так как в жизни она ищет только одного: полновесного, полноценного унижения, способного дотла искоренить девичью гордость.
Перед нами симптоматичная проблема белого экстаза. Для равнодушного ума она — религиозная психопатка. Для кропотливого — очевиден эротический подтекст. Несколько бегло набросанных сцен, когда второстепенные персонажи вроде бальных кавалеров и случайных насмешников пытаются заронить сомнения в ее поистине гранитной неприступности. Однако она тверда настолько, что становится очевидным: и она, и автор скрывают какую-то важную причину, по которой ей просто необходимо вытравить из себя нечто, не поддающееся воздействию разума. Кажется, она — тайная преступница, совершившая по оплошности проступок, который тщетно пытается забыть. Но так как забыть не получется, то в конце концов ей не остается ничего другого, как решиться на побег из отеческого дома. И все, Господи, ради того, чтобы стать рабыней полусумасшедшего бродяги, безобразного грубого мужика, эпилептика, медиума и юродивого одновременно. Не случайно, наверное, его гнойные раны пахнут спермой; ряд сцен имеет характер наскоро декорированных под светский рассказ картинок житийного повествования; затем, как водится, возвращение блудной дочери домой, обет молчания, смерть и симптоматичное исчезновение трупа вместе с гробом накануне похорон.
Нам, однако, сегодня нужна не иллюзия вымысла, а вся безусловность отнюдь не случайного совпадения. Поэтому назвать свою героиню Софи было бы попросту невозможно. И пусть она не выйдет из уютного семейного портрета, а придет к нашему герою в котельную устраиваться на работу, ибо герой, раз он писатель, не печатающийся на родине, должен где-то работать, а так как в объективе, напомнили, «вторая культура», то не будем без особой надобности искушать канон. Тем более что в самой экспозиции заложены два обстоятельства, без которых нам просто не обойтись: герой не должен знать героиню слишком хорошо, ибо, во-первых, тогда ее телефон может оказаться в его записной книжке, а во-вторых, ему будет неинтересно познавать ее по ходу развития сюжета. С другой стороны, в момент их единственной встречи она должна была раззадорить его воображение своим вопиющим несовпадением с образом ожидания и вызвать ощущение если не чуда, то по меньшей мере — уникальности. Итак, пусть она зайдет к нему по звонку приятеля справиться о возможности устроиться на кочегарскую синекуру, поразив при этом в самое сердце (хотя поразив — слово неточное, обеспокоив — будет вернее) и оставив телефон, который он совершенно неожиданно для себя вспомнит, едучи через мост в автобусе либо уже здесь, возле переговорного пункта.
Было бы странно и неинтересно, если бы герой сразу разгадал формулу ее прелести. Нам же никто не мешает задаться вопросом: что именно делает женскую красоту привлекательной и при этом пленительно незащищенной? Сколько ни существует красавиц — худеньких, длинноногих, пышных, независимых, недоступных или разыгрывающих недоступность, но почти все из них замкнуты в ощущении своей красоты, как в футляре, и обременены комплексом спящей красавицы, положенной в хрустальный гроб. Конечно, что и говорить, есть определенная прелесть в холодных, высокомерных красавицах, кичливых недотрогах, которым хочется засадить и унизить, опустив их до уровня просто женщин; сбить с них спесь и лишить хрустального комплекса, разбив, разорвав целлофановую оболочку. Но что делать, даже в этом случае они скучны и незанимательны, ленивы в любви, не в состоянии сойти с пьедестала (так как больше у них ничего нет); поэтому так естественно желание задрать им юбку и измазать в сперме с головы до ног хотя бы для того, чтобы лишить их гордости, тягостной и неуместной.
О, сколько существует на свете женщин, насаженных на шарнир собственной внешности, как бабочка на иглу. Женщина всегда найдет, чем гордиться, — если не ногами, то голосом, если не прической, то походкой, а некоторые наши с тобой знакомые, приятель, гордились тем, что вагина у них маленькая, как у девочек, и узкая, словно прорезь в копилке. Помнишь, одна, первый раз раздеваясь, так и сказала, намекая на свое уникальное внутреннее устройство (которое, очевидно, представлялось ей безупречной сладостной ловушкой или хитроумным капканом с засасывающим принципом действия): ну, теперь ты от меня никуда не денешься. Сказала, впрочем, совсем не желая повышать себе цену, а, напротив, смягчая сказанное товарищеским сожалением, благородной печалью, ласковой заботой, намекая, что, мол, кто раз это попробует, сам от нее никогда не уходит (хотя, на наш вкус, вульва ее, действительно маленькая и сухая, как детский кулачок, оказалась при этом обманкой и неинтересной, как райское яблочко).
Но мы несколько о другом. Мы — о выборе героини. И коли разрешили ей стать красавицей, но красавицей, не торчащей на своей внешности, не закомплексованной собственным совершенством, то этому кое-что должно сопутствовать. Либо она ничего не должна знать о гипнотическом влиянии своей внешности (что очень трудно, если вообще возможно). Либо по каким-то причинам не ценить свою красоту или, еще лучше, относить ее не к достоинствам, а к недостаткам. А это, как говорил поэт, «близко, близко, очень близко…».
Пусть поэтому в тот единственный раз, когда они виделись, устраиваться на работу в котельную к нашему герою пришла женщина неизмеримого очарования, с лучистым и глубоким взглядом нежных и несколько виноватых глаз, которые одновременно молили о снисхождении и обещали невиданное, ни с чем не сравнимое счастье. Для психоаналитика ситуация открыта. Мы же попросту можем наградить ее «комплексом Софи», списав на него все остальное. Если даже для тургеневской девушки было возможно начать мастурбировать с первых отроческих лет, то что мешает нам увидеть восьмилетнюю девочку, ненароком оседлавшую ручку бабушкиного кресла раньше, нежели зеркало и глаза окружающих убедят ее в могуществе собственного нежного облика. Пусть она превратится в трепетного ангела, кропотливо прячущего от других и себя тайну автоэротического наслаждения, которое впоследствии обернется формированием двух принципиальных черт характера: немыслимой откровенности, доверительности, детской интонации, которая с ловкостью усталого лоцмана обходит риф вагинальной тайны, и уже отмеченного нами настороженного, скептического отношения к собственной прелести, ибо она, эта прелесть, обманна: сулит счастье всему миру и оказывается неспособной подарить его даже одному-единственному мужчине. Пусть этот вариант существует лишь на правах версии, которую либо подтвердит, либо опровергнет герой.
Ему пока что ничего не известно. Он кантуется у дверей переговорного пункта и пельменной, с опустошенной, беспокойной душой, почему-то вспоминая строки Введенского. Еще есть у меня претензия, что я не ковер, не гортензия. Импульсивное желание исчезнуть, наконец найденная возле урны позеленевшая медная двушка, которая открывает глазок в другой мир, — и пневматическое воспоминание о милой и странной женщине, телефон которой нигде, кроме памяти, не записан.
Но — времени нет, он, кажется, зачитался. Будильник на руке не успел доиграть любимый марш из «Melody alarm», как рука уже заправила полы рубашки в брюки, тянула подтяжки с висящей сбоку кобурой, на ходу проверяя, отстегнута кнопка или нет. Отстегнута. И, надевая по пути пиджак, он успевает взять чашку крепкого кофе с лимоном из рук почтительно стоящего с пуховкой под мышкой дворецкого графини Люверс, Долли Люверс, Николая Кузьмича, — кофе, от которого его спазматически передергивает на лестнице. Слава богу, бельэтаж. Три прыжка, и он уже за рулем машины с предусмотрительно разогретым двигателем; отваливает от поребрика, брезгливо морщась от звука стучащих клапанов; ловко перестраивается в крайний ряд, чтобы сразу с Фонтанки свернуть на Каменный мост. И, не думая ни о чем, бросает небрежный взгляд в панорамное зеркало, видит, как из-за дверей Доллиной парадной выскакивают двое в серых шляпах типа «борсалино», распахивают дверцы зеленого лимузина с желтым дипломатическим номером, который, нахально вильнув, тут же перестраивается в нужный для поворота правый ряд.
Как ни странно, это открытие кажется настолько удивительным, что он забывает об управлении, в последний момент успевая увернуться от столкновения с высоким гранитным парапетом моста, круто вращая рулевое колесо влево, в ответ награждаемый испуганным сигналом идущего рядом микроавтобуса: первая слежка. Ну, ну, успокаивает он отвратительно дробно застучавшее сердце, передающее эстафету дрожи пальцам, ничего страшного, рано или поздно это должно было произойти. Или ты хочешь делать такие дела и чтобы за тобой не следили? И, в последний момент приняв решение, резко газует на красный, успевая пересечь Фонтанку перед самым носом бешено загудевшего потока машин (понимая, что зеленому лимузину не перепрыгнуть через пять или шесть машин, отделяющих их от него).
Стремительный разгон, несколько поворотов, вылетевшая из-под колес белая собачонка, знакомый проходной двор с узкими подворотнями, Загородный, Лиговка, Пески. Пересекая Загородный, он перемещает револьвер из кобуры в карман пиджака; по Лиговке тащится в среднем ряду, чтобы не заметила транспортная полиция, если у них уже есть его номера; на Песках паркует машину за квартал от дома Эмилии, из «бардачка» вынимая темные очки, а из багажника — хозяйственную сумку.
Улица как улица, прохожие, редкие машины. Дом Эмилии с тремя характерными эркерами виден издалека, но он не смотрит на него, ленивой походкой идя по противоположной стороне; минует зеленную лавку, а затем, качнув раздумчиво сумкой для провизии, разворачивается и, спустившись по трем хрестоматийным ступенькам, заходит внутрь. Толчея, запах сырости, земли и склепа, который не мешает беглому, но внимательному осмотру нутра лавки: не наблюдает ли кто за окном и противоположным домом, за ним, за кем-нибудь еще? Нет, стерильно. Только не торопиться. Пропустим, просеем сквозь радужную оболочку зернистую карту заоконного мира, просмотрим внешне чистую корректуру булыжной мостовой, полупустого тротуара, обложку фасада с говорящими окнами и красноречивый зев подъезда. Итак, третий этаж, стекла эркера, забранные жалюзи, два окна — ошую с кремовыми шторками, одесную — с лимонными. Сладкие кремовые беззаботно отдернуты, строгие лимонные целомудренно закрыты. За лимонными — гостиная, где все и должны собраться. Странно, закрыта форточка, а там почти все дымят; если забыли открыть, то начнут задыхаться и скоро откроют. За кремовыми — кухня Эмилии, где беспрерывно готовится чай и где к окну будут обязательно подходить. Нет, отсюда не видно, надо подняться на уровень третьего этажа по черной лестнице противоположного дома и принять короткое донесение о визуальном осмотре. Что ж, пора.
И тут словно Божественная рука выпустила игральные кости, что со стуком покатились в разные стороны, поставив ситуацию на ребро. Все соединилось в одном мгновении, будто совпали концы, и мир повернулся на незримом шарнире. Три стертые ступеньки под ногами, со стуком захлопнувшаяся дверь за спиной и выплывший из нужной парадной на руках грузчиков сиринский зеркальный шкаф. Он заглотил часть вывески, колено водопроводной трубы и будто нарисованное акрилом выстиранно-голубое небо с беззаботным облачком — идеальный фон для визгливого бабьего всхлипа тормозов грузовичка-пикапа. Угрожающее, по восходящей гамме нарастание гула, а затем оглушительно красноречивое сочетание звона разбитого стекла, сумятицы криков — и летящая через разбитое стекло огромная книга.
Прошелестев крыльями, она упала, беспомощно изогнув переплет, ему под ноги, словно специально, чтобы он поднял голову и увидел искаженное лицо Эмилии, которую незнакомые мужчины оттаскивали от окна. Видела или не видела его Эмилия? Главное было сдержать себя и не поднимать больше глаз на разбитое стекло ситуации, чреватой стремительными последствиями. И, инсценируя глухоту, он пошел за спиной толкавшей перед собой тележку на колесиках старухи в вязаном жакете, глухота которой, очевидно, была естественной. Переложив сумку из одной руки в другую. Рассеянным, небрежным жестом запуская правую в пиджачный карман и снимая револьвер с предохранителя. Держа на экране сложенные крылья упавшего тома, более других похожего на некогда знаменитую монографию Северено Антинори «Клонирование и масонство». Неплохая идея: подать знак о провале, выбив стекло. Это не отдернутая занавеска или выставленный на подоконник горшок с гортензией. Бедная Эмилия, смелая Эмилия, кто бы мог подумать: вот и люби после этого мужчин.
Он был настолько уверен, что не успеет дойти до своей машины, настолько был готов ринуться при первом же оклике в любую парадную, дабы выскочить в окно черного хода, что, идя по инерции за вязаной спиной старухи, чуть было не прошел мимо своего грязно-серого, как апрельский снег, «мерседеса». Все еще не веря, он забрался внутрь, швырнул сумку на заднее сиденье и, не понимая, почему его не останавливают, завелся с полоборота, развернулся и покатил по переулку, ведущему к набережной. Мысли мелькали быстрее, чем дома. Сменить номер. Предупредить того, кого еще можно предупредить. Срочно сматываться. Куда? Поменять машину: как? Наоборот, отвлечь внимание, выкинув фортель. Кузмин или Феликс? Пожалуй, Феликс. И, увидев выходящую из телефонной будки даму под вуалью с карликовым пуделем на поводке, резко затормозил у освободившегося таксофона…
Ровно через два часа из сборного металлического гаража отца Александра выехал перекрашенный бессчетное число раз черный гроб, «опель-кадет» батюшки, с номерами, полученными тридцать лет назад, в середине семидесятых прошлого столетия; в то время как белый «мерседес», наполовину затонув, уже лежал на известной отмели у Полюстровской набережной, выбив предварительно чугунную решетку и перевернувшись в воздухе. Из воды виднелся только задний бампер с открытым багажником, сквозь серо-жемчужную воду обреченно светилась белая крыша. Все дверцы были распахнуты, намекая, что тело водителя, очевидно, выпало при первом ударе о решетку либо при втором — о воду и затонуло, утянутое течением на дно. Можно было гадать, несчастный ли это случай или самоубийство: пусть решает транспортная и речная полиция, заражая своими сомнениями агентов тайной полиции, — по меньшей мере, пока будет разматываться ложный след, время у него есть.
Надежно урчащий мотор «опель-кадета» компенсировал чувство дискомфорта от потертой, а местами драной обивки, от стародавней лицевой панели с дремучими дедовскими приборами и помятого, перекрашенного корпуса. Однако сказать, что он ощущал себя защищенным, было бы преувеличением. Две остановки, на углу Колокольной и Владимирского и на Большой Мещанской, укрепили его подозрения. Шпики кишели вокруг нужных ему домов, опознавательные знаки недвусмысленно свидетельствовали о провале самых надежных квартир. Хотя явной слежки за ним еще не было, чувство, что его преследуют, что его местонахождение скоро будет раскрыто, что времени, увы, слишком мало для принятия единственного и верного решения, — это чувство не покидало его. По сути дела, оставалось одно место, один дом на Каменноостровском проспекте, куда он и держал путь.
Едва он выехал из гаража, пошел дождь, сменивший белый полуденный жар с наивной яростью неофита. Дождь размывал перспективу, смывал следы, разгонял прохожих. Центр города почти весь был перегорожен, на площадях еще стояли танки, то и дело он натыкался на рогатки и мотки колючей проволоки; национальные гвардейцы мокли, исхлестанные влажным кнутом небесного раздражения; дворники с трудом раздвигали струи и потоки заливавшей лобовое стекло петроградской Ниагары.
Забавно, но все повторяется. Жаль, что не захватил тот пародийный детектив из стародавнего времени, что сейчас вполне мог бы сгодиться в качестве пособия. Мало ли что придумал изобретательный автор вместе со своим alter ego: ловкий ход не исключен. Трудно, правда, сказать, что спасение посредством прекрасной незнакомки — верх остроумия, но банальные приемы потому так употребительны, что кажутся вполне достоверными. Погружение в женщину если не вдохновляет, то по крайней мере обнадеживает, а тоннель любви, благодаря мраку неопределенности, поделенной на его длину, намекает на мерцание света в его конце. Конечно, многое зависит от интерьера.
Одно время ему хотелось написать историю путешествия заветного медальона в русской литературе, который сначала становится залогом любви, когда дрожащая ручка дарит его в осеннем помещичьем парке офицеру в простом военном френче, а затем ее обладательница умоляет вернуть опрометчивую улику детской слабости под сводами бального дворцового зала, прижимая руки то к груди, то к малиновому берету.
В другом случае медальон — веский аргумент в споре отцов и детей, и его снимают с обреченной шеи, чтобы положить на комод перед делом, результат коего — увы! — предрешен.
Или же медальон с портретом и локоном юной девушки выпадает из нагрудного кармана уже знакомого военного кителя, когда другая ручка гладит непокорные волосы (если поднять глаза, то над зубчатыми уступами гор плывет на север череда облаков — величественно девственная природа Кавказа), и чернокудрая обитательница сакли требует рассказа, чреватого для нее приговором.