35770.fb2
5
— Мир такой большой, — говорит Тоша. — Где же он?
У Тошиных ног — дорожная сумка. Мы приехали с вокзала. Кончились мартовские каникулы.
Мы стоим в комнате. Свет не решаемся зажечь. Смотрим в оттаявшее окно. Темно. Мне почему-то хочется, чтобы поскорее наступил рассвет. Но ещё рано. Я отворачиваюсь от окна. В створках полированного шифоньера отражаются падающие крупные снежинки. Снежинки почти чёрные.
Я научился различать цвета, как Поль Гоген. Это благодаря Тоше.
Чёрные снежинки, лиловые волосы.
Я смотрю в шифоньер на снежинки, Тоша смотрит на меня. Я слежу за ней боковым зрением. Она что-то знает про себя, про меня, я тоже знаю. Но я буду молчать. Молчать — хорошо. Это настоящее мужское качество — уметь молчать.
Тоша на корточках разбирает свою сумку, носочки, платочки, кофточки, а я достаю гитару. Я не играю ничего определённого, просто перебираю струны. Шуршит над третьим ладом перетёршаяся струна. Мне надо идти во Дворец культуры, уроки с восьми утра, у меня большая учебная нагрузка, но я не иду. Какая затяжная зима. Много снега, дворник внизу скребёт и скребёт.
Я перебираю струны и думаю о Тоше.
Что у неё было ко мне? Любовь? Любопытство?
Нет, не любовь. Любовь никогда не кончается.
А если было любопытство, то оно прошло. Совсем.
Лишь от привычки кое-что осталось. Нужна какая-нибудь разбитая тарелка или словесная неосторожность, чтобы исчезла и привычка, растворилась в житейской кислоте.
Беда в том, что я не бью тарелок и больше молчу, чем говорю.
И вот тянется у нас.
6
В вечер, летний и безнадежный, Тоша вскакивает со стула и бросает на диван гитару. Она больше не любит гитару. Может быть, тому виной трудная сессия. На экзамене Тоша всегда ужасно волнуется. А дома берёт гитару и показывает мне место, где на сцене не справилась. Да, экзамен по специальности — сплошные нервы. У Тоши внутри сжатая пружина. И вот пружина разжимается.
— Ухожу я, милый!
Тоша глядит на меня, как сивилла. Сивилла, предрекающая, что нам суждено расстаться. Взгляд, которому не возражают. Вот мы расстанемся, и печали-тоски меж нами не будет. Дикая, ужасная мысль, я гоню её от себя.
Держа свою гитару за гриф, я подхожу к гудящему инструменту Тоши и накрываю ладонью струны. На руке невыносимо громко тикают часы. Я убираю гитары в футляры. Потом скатываю ковёр на полу, жестом прошу Тошу выйти из комнаты, снимаю покрывало с дивана — хмурая Тоша возвращается, залезает с ногами на диван, она ненавидит быть в коридоре, — беру пластмассовую «хлопушку» и иду во двор.
Я мстительно колошмачу ковёр и думаю. Думаю о том, что сегодня воскресенье. То есть я колошматил ковёр вчера. Я выбиваю его по субботам. То есть в ковре нет пыли. Кажется, с Тошей ничего не поправишь, думаю я.
Тоша начинает рассказывать, едва я скидываю ковёр с плеча. Она торопится рассказать, пока я расстилаю ковёр и покрывало, пока занят и не смотрю на неё. Тоша говорит быстро, как бы избавляясь от груза. В её речи полно чужеродных тональностей. Её говорение напоминает безобразные какофонии Шнитке. Шум, беспорядок, нет разрешения.
Хочется заткнуть уши, убежать, упасть на траву.
Хочется — и не хочется.
Завёлся у Тоши парень, стриженый, с сердитым лицом, в модной чёрной футболке с вышивкой на груди: «Chanel». Буквы вышиты разноцветными нитками. Парень привозит товар из Екатеринбурга и здесь в ларьках продаёт. Возит на своей машине, белых «Жигулях» седьмой модели. У него есть газовый пистолет, он показывал Тоше. В промежутках от ларьков парень возит на поездах одежду с оптовых рынков в Новосибирске и Екатеринбурге, у него место на Центральном рынке. Всё успевает.
Зачем Тоша рассказывает так подробно? Наверное, намекает, что встретились они в поезде, встретились давно, бесповоротно. А может, с подробностями легче рассказывается. За подробностями как бы не видно главного, мучительного.
Тоша говорит, понемногу увлекаясь, говорит с гордостью. Как может, думаю я, гитаристка гордиться ларьками и пистолетом? Ничем, кроме вдохновенной игры, кроме звонкой беглости, не вправе гордиться гитаристка. Выходит, Тоша не гитаристка. Выходит, она ошиблась в своём призвании. Как ошиблась и во мне.
Тоша рассказывает, а я звякаю дужкой ведра с водой, протираю ножки стульев и пюпитров (они невыносимо грязные), отодвигаю от стены диван и радуюсь пыли, за диваном мохнатые сгустки, целые клубки пыли, из этих клубков впору вязать пуловеры. В общежитии многие ходят в вязаных пуловерах. Модной считается шерсть с люрексом. А в футболках «Chanel» здесь не ходят. Я мысленно прорисовываю картину своего крушения. Чем мне больнее, тем полнее и зримее картина.
Парень торгует в ларьках пивом, сигаретами, жевательными резинками. Точно, Тоша любит жевать резинки, я как-то прилип к стулу. А в мае, под цветущую черемуху, она притащила четыре бутылки «Адмиралтейского». Есть множество мелочей, которые обнаруживаются вдруг. У Тоши, несущей пиво, было огорчённое лицо. Я тогда решил, что ей стыдно нести пиво, звенеть в пакете бутылками. Я неправильно решил. Она собиралась в тот вечер рассказать про парня в футболке, но от пива размякла, сонно уронила веки.
Тоша стоит и ждёт, что я отвечу что-нибудь, вставлю слово, но я молчу. Как только она сказала про парня, мне стало холодно, я подошёл к полоскавшейся на ветру шторке, закрыл окно. Потом, подумав, снова открыл его, а шторку сдвинул к краю. Я высунул из окна руки и ощутил поток вечернего тёплого воздуха. Красное солнце уходило греть Канаду. Кричащие стрижи взмыли вверх. Я отошёл от окна и повернулся к Тоше. В комнате было холодно, как в колодце. Тоша и не заметила, что я отвлёкся на окно и напугал руками стрижей. Кажется, она утешала меня. Она говорила какие-то слова, которые будто бы могли заменить её присутствие. Вот она уйдет от меня, а слова останутся. Я смогу перебирать и согревать слова, как перебирал и грел её пальцы.
— Значит, не любишь, — говорю я, садясь на диван и опуская голову. Мне почему-то стыдно смотреть на Тошу.
— Нет, люблю, — возражает она стоя. Я вижу, как приподнимается и опускается её маленькая босая ступня в домашнем шлёпанце. — Я буду приходить к тебе. Мало ли куда я пошла. Как будто к подруге пошла. Почему-то друзей не бывает, а только подруги! — Тоша начинает реветь. Садится на стул и ревёт в ладоши. Пальцы её по-прежнему белые, ногти розовые, очень округлые. Между пальцами выбегают слезинки. Незнакомое кольцо с тёмно-зелёным камушком на среднем пальце. Нарочно надела, чужое кольцо придает смелости, решительности. Обручального нет кольца. Что мне делать со своим обручальным кольцом? А что делать без Тоши? У меня не было прошлого, а теперь нет и настоящего. — Буду приходить! — повторяет она из-под ладоней.
— Что ты, — отвечаю я. Я плохой говорун, но тут знаю, что сказать. — Не надо.
— Мы с тобой не понимаем жизни. — Тоша успокаивается. — А хотя бы один должен понимать. Я пойду, ладно? — вдруг деловито говорит она, точно ей нужно у меня отпрашиваться. Зеркало у нас висит возле двери, Тоша утирает слёзы платком, пудрится, подкрашивается. Лицо в зеркале припухшее, щёки надулись как у хомячка. Никогда раньше я не видел, чтобы Тоша плакала. Плакала она из-за меня. Тоша нагибается к тумбочке, наполняет чем-то сумку.
Она уходит, а я сижу в комнате, опустив голову. Тоша уже за дверью. Сейчас дверь захлопнется, замок английский. Я слышу весёлые голоса в коридоре. Неприятно, когда ты грустный, а рядом весёлые голоса. Потом голоса эти станут грустными, будут мне сочувствовать. Или не будут. Не важно. Важно другое. Завтра, послезавтра и дальше я буду жить в этой комнате. Со мной останутся предметы и вещи, помнящие Тошу. Смогу ли я смотреть на вещи? Смогу ли вдыхать Тошины запахи, которые уйдут не сразу? Не знаю. Может быть, и хорошо, что есть эти предметы, вещи и запахи. Голова очень тяжёлая, ковёр на полу двоится, делается объёмным. Я закрываю глаза.
Скрипнув дверью, Тоша неожиданно возвращается. Мое головокружение тут же проходит. Я открываю глаза, поднимаю голову. Тоша берёт какую-то забытую мелочь со стола, и я снова опускаю голову. Неплохо бы выпить бутылку вина, думается мне. Как бы на посошок, на дорожку. Это нам знакомо — присесть на дорожку. Вином можно Тошу остановить, задержать. Я бы сбегал, купил. Вчера был концерт авторской песни в ДК, платный, по билетам, я получил сносные деньги. Я куплю вино, апельсины, Тоша любит апельсины. Тошины ноги в кроссовках замерли у порога. Она смотрит на меня. Но я не буду отвечать на её взгляд. И не буду предлагать ей вина. Что-то не хочется с ней пить. Выпивая, я чувствовал бы себя скованно, словно бы знакомился с Тошей. Я чувствовал бы себя так, будто заводил шашни с чужой женой. Спьяну я полез бы к Тоше целоваться, а потом бы жалел.
Щёлкает дверной замок. У меня был приступ надежды. Надежда — это болезнь. Я злюсь сам на себя.
Я подхожу к окну и высовываю голову. Стрижи куда-то улетели. Им надоел этот маршрут. Они будут носиться мимо новых Тошиных окон.
7
Тоша ушла, забыв про гитару. Наверное, она не собирается больше играть на гитаре. И учиться в училище тоже. И работать в школе. Мало ли занятий существует на свете. Например, она будет жевать розовые жевательные резинки: разжует — выплюнет, разжует — выплюнет. Пока зубы не станут розовыми, как ногти.
Она ушла, а я поступил, как полагается мужчине: стал пить. В начале июля выдали учительские отпускные, и я принялся их пропивать. Я попросил у бухгалтерши купюры помельче, чтобы казалось много, и мои карманы распухли от денег. Я набрал в магазине дешёвого вина покрепче. Я пил основательно, утром, днём, ночью, я забросил гитару. Я жарил яйца, жарил хлеб, иногда варил пакетный суп, а вместо чая пил коричневый портвейн: «Агдам», «Анапу» или семьдесят второй. Водку не пил; водка была ненормально дорогая или фальшивая. В портвейн я добавлял сахар, подслащал жизнь. Каждое утро я брился и гладил рубашку, будто пил в приличной компании. Однажды купил с лотка кислых грузинских апельсинов, ел их, пьяный, прямо с кожурой, плакал над ними, пил портвейн из горлышка, и тёмные липкие струйки сбегали на чистую рубашку. Рубашки я стирал над раковиной в умывальнике, обдирая кожу на пальцах. Я будто хотел сменить кожу. Через неделю, в обед, ко мне постучался Колька Зырянов. «Почему, сволочь, не играешь?» — сказал он и сморщил нос от паров, поднимающихся из кастрюльки. В кастрюльке на плитке тяжело булькало: я хлебал портвейн горячим. Мне всё время было холодно, пальцы с обломанными ногтями, пальцы не гитариста, а забулдыги, плохо гнулись, и я грел их у плитки, грел о стакан с подогретым портвейном. Я воображал, что живу в колодце и греюсь у водопроводной трубы. Я сунул Кольке полбутылки «Агдама» и выставил Кольку в коридор. «Извини, — сказал я из-за двери, — ненавижу гитару. Музыку ненавижу. Музыка — не для меня».
Я пил и думал, что не стану великим и знаменитым, хотя от горя обычно становятся великими и знаменитыми. Я не хочу прославиться, убеждал я себя. Не хочу как все. Я упрямый и поперечный. Я не стану страшно знаменитым гитаристом. Не стану. Не превзойду Сергея Орехова, Казухито Ямашиту, Джулиана Брима. Меня не назовут, как Агустина Барриоса, в честь национального героя.
Я проживу жизнь и умру самой гордой смертью: в неизвестности.
8
Не удивительно, что имя Тошиного парня я забыл. Тоша, конечно, как-то его называла. Так сказать, представляла мне заочно. Чтобы потом представить очно. Как в кино: «Это тот, о ком я тебе говорила». Я помню, она произносила имя, сильно смущаясь. Но само имя запамятовал. Человек так устроен: ему говорят плохое, и он тут же плохое забывает. Он не старается забыть, а просто забывает. Не иначе, Тоша уже выдумала парню милое прозвище. Она умеет выдумывать милые прозвища.
Парень в футболке «Chanel» пришёл ко мне; он сидит на диване, говорит что-то, вдыхает мой перегар, а я не помню, как парня звать. Ничего; и он меня никак не называет.
Вдруг я понимаю, что меня мучит. Не имя же парня, в самом деле. Я вспоминаю, что примерно с весны Тоша никак не называет меня. Просто «ты», или безлично. Всю весну она увиливала от имени, ей было стыдно называть по именам двоих. Зачем же Тоша сказала, что будет приходить ко мне? Зачем? Все пьяные хорошо знают ответ на этот вопрос. Тоша не любит меня, а любит вот его, стриженого парня в футболке. Меня она жалеет. Совесть велит ей жалеть меня. Бросать человека всегда совестно. Даже врага бросать совестно, а я ведь не враг.
Я пьян, я качаюсь на стуле, ищу несуществующие подлокотники. Мне мерещится, что за спиной парня в футболке — Тоша. Несколько Тош, две-три. Как я пьян! Как я не хочу, чтоб меня жалели!
Жалость — остатки с барского стола. Жалость делает человека, по крайней мере, мужчину, сердитым. Гениальная мысль! Наверное, парня в футболке многие жалели, оттого его лицо стало сердитым.