35772.fb2 Черные холмы - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 19

Черные холмы - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 19

19 Нью-Йорк

1 апреля 1933 г.

По пути в город на поезде Паха Сапа читает в утренней газете об Адольфе Гитлере.

В Вашингтоне уже месяц как новый президент — ФДР (и по мнению большинства голосующих в Южной Дакоте, которая преимущественно является республиканским штатом, уже становятся ясны контуры социалистической программы этого человека в Белом доме), а в Германии в январе канцлером стал Гитлер. Судя по статьям в этой и других недавних газетах, проблема там не в социализме, а в антисемитизме нового канцлера и его партии. Евреи протестуют, пишет «Нью-Йорк таймс», но нацисты, получившие полную власть в результате голосования, отвечают на эти протесты, выставляя пикеты из своих головорезов у еврейских магазинов, и пикеты прогоняют покупателей, готовых покупать у евреев.

Здесь, в городе, в который въезжает Паха Сапа, в ходе митингов протеста 27 марта (пятью днями ранее) на Мэдисон-Сквер-Гарден собралась громадная толпа в пятьдесят пять тысяч человек, где президент АФТ[85] Уильям Грин, сенатор Роберт Ф. Вагнер и популярный Ал Смит, бывший губернатор штата Нью-Йорк, призвали к прекращению террора против немецких евреев. Протесты проходили также в Чикаго, Филадельфии, Кливленде, Бостоне и более чем в десятке других городов.

В ответ на слабые протесты немецких евреев и громкие протесты в Америке нацистский министр пропаганды, Геббельс, объявил евреям в Германии однодневный бойкот. В «Таймс» были помещены фотографии штурмовиков СА с партийными значками, которые готовятся блокировать вход в принадлежащий еврею магазин в Берлине. Паха Сапа достаточно знал немецкий, общаясь с немецкими горняками и рабочими в Черных холмах, и потому смог прочесть Fraktur — подпись готическим шрифтом: «Германцы! Защитите себя! Не покупайте ничего у евреев!»

В статье цитировали Геббельса, который предупреждал американцев и всех прочих, что если протесты против действий нацистов немедленно не прекратятся, «бойкоты будут возобновлены… пока немецкое еврейство не будет уничтожено».

Паха Сапа вздыхает и кладет газету на свободное сиденье рядом с собой. Поезд пересекает мост, въезжает в Манхэттен, и первый апрельский рассвет окрашивает насыщенным, холодным светом все небоскребы и другие высокие здания. По календарю наступила весна, но воздух по ночам еще морозный, и на окнах появляется изморозь.

Паха Сапа думает: может быть, Гитлер и эти нацисты — этакая вазичу-разновидность Шального Коня и других хейока, священные клоуны, ясновидцы грома, одержимые духами прислужники существ грома, которых убивает молния, если они не выполняют своего долга. Кажется, он где-то читал, что у офицеров СС на воротничках мундиров или еще где-то значки в виде двойной молнии… Да, Лайла Кауфман в булочной Рэпид-Сити говорила ему, что, когда она работала секретарем в муниципалитете Мюнхена, перед тем как вместе с семьей бежать из страны, на немецких пишущих машинках была специальная клавиша со знаком СС — двойной молнией. (Паха Сапа понятия не имеет, что означают эти буквы, но может себе представить значок с двойной молнией, выполненной прямыми штрихами в стиле ар-деко. Шальной Конь и его хейока акисита, «миротворцы» из племенной полиции, с удовольствием нацепили бы такие значки.)

Если Гитлер, Геббельс и прочие не вызывающие смеха клоуны — это и в самом деле ясновидцы грома вазичу, то это многое объясняет, думает Паха Сапа, хотя бы то, почему они стремятся уничтожить своих вымышленных и кажущихся врагов. Существа грома для отдельных личностей и их племен — источник громадной силы и неимоверного количества направленной энергии, но это предательские духи, опасные для любого, даже для их избранных ясновидцев. Слуги существ грома, хейока, воины-клоуны, являют собой живые проводники молнии и могут в любую секунду с ужасной и внезапной яростью поражать не только врагов, но и друзей, и самих себя.

Паха Сапа, прожив пятьдесят семь лет с воспоминаниями Шального Коня, точно знает, что меланхолия Т’ашунки Витко, его ощущение собственной изолированности и частые припадки бешенства были проявлениями данного ясновидцам грома племенного разрешения на отвратительные крайности. У вольных людей природы даже есть специальное слово — «китамнайан» — для такого рода неожиданной, непредсказуемой вспышки молнии: так говорят, когда ошалевшая стая ласточек удирает от грозы, всегда смирная лошадь вдруг ни с того ни с сего срывается в испуганный галоп или краснохвостый ястреб безжалостно и внезапно пикирует на жертву. Китамнайан, вызванный всплеском духовной энергии вакиньянов, первородной, неутолимой и нередко буйной энергии, которая в более хрупких и простых жизненных формах является лишь жалкой тенью их космической ярости.

Несчастья ждут бедных евреев в Германии, думает Паха Сапа, если только их давно уснувший Бог, пишущийся с большой буквы Б, не покажет, что он не слабее, чем существа грома вакиньянов. Хотя Паха Сапа читал книги и разговаривал с Доаном Робинсоном (и даже со смиренными иезуитами в Дедвуде) об иудаизме, он не очень ясно представляет себе, верят ли евреи, что бог, владеющий ими, в полной мере наделен неистовством неустрашимого воина. Но он подозревает, что Гитлер и его сторонники слишком хорошо знают радости, страх и отраженную силу такого подчинения свирепым богам.

Паха Сапа вздыхает. Он плохо спит в поездах и очень устал после трех дней и ночей, проведенных на жестких плетеных сиденьях. Он радуется при виде проводника, который идет по вагонам, объявляя, что следующая остановка — вокзал Гранд-сентрал и конец маршрута.

Паха Сапа тащит свой мешок несколько кварталов до дешевой гостиницы на 42-й улице, о которой ему сказал «Виски» Арт Джонсон. Забронированный номер освободится только после полудня, поэтому Паха Сапа вытаскивает яблоко из мешка, оставляет мешок у портье и отправляется на прогулку по Парк-авеню.

«Ее кооперативная квартира всего в трех кварталах к югу, на Парк-авеню, 71. Ты зайдешь?»

— Нет. Мы договорились. Встреча назначена на четыре пополудни.

«Но ты будешь проходить как раз мимо…»

— Я вернусь в четыре. До этого я еще должен встретиться кое с кем и сделать кое-что.

«Но может быть, она сейчас дома. Почти наверняка дома. Она, как пишет миссис Элмер, теперь никуда не выходит. Мы могли бы остановиться, спросить у швейцара…»

Нет.

«Может, тогда пойдем в другую сторону — дом сто двадцать два на Восточной Шестьдесят шестой, в клуб „Космополитен“, куда она прежде…»

— Молчи!

Последнее — не просьба, а непререкаемый приказ. Паха Сапа обнаружил, что может в любое время по своему выбору отправлять призрака назад, во тьму его беззвучной дыры.

Если бы его номер в гостинице был свободен, то Паха Сапа, наверное, прилег бы поспать часок-другой после двух дней сидения в поезде, когда он почти не дремал, проезжая по прериям и засаженным зерновыми полям Среднего Запада, потом по темным, заросшим лесом холмам и по туннелям Пенсильвании, но он понимает, что хорошая, освежающая прогулка лучше. Прогулка и в самом деле хорошая.

Он все же кидает взгляд на дом 71 по Парк-авеню, всего в трех кварталах от его гостиницы, но не замедляет шага. Как и положено в таких местах города, этот дом выглядит достаточно привлекательно. Он чувствует тревогу в связи с неминуемым предстоящим разговором — чтобы организовать его, потребовалось два года — и даже не может себе представить, в какой тревоге пребывает вселившийся в него дух. По правде говоря, он даже не хочет об этом знать.

Быстро идя по Парк-авеню, Паха Сапа улыбается. Он думал, что готов к Нью-Йорку, — но ошибался. Здания, мириады зданий и лабиринты улиц, раннее утреннее солнце, скрытое за домами, бессчетное число автомобилей, телеги развозчиков льда, фургоны для доставки товаров, трамваи и такси, постоянный поток пешеходов. Прошло сорок лет с тех пор, как он в последний раз был в большом городе (в Чикаго, во время выставки 1893 года), но центр Черного города несравним ни с какой частью этого гиганта. Нью-Йорк производит на старого и уставшего представителя племени вольных людей природы (что здесь переводится как «деревенщина» или «дикарь») из западных штатов Пыльной Чаши ошеломляющее и подавляющее впечатление.

Поначалу масштаб и темп всего, что он видит, странным образом опьяняет его, к усталости Паха Сапы чуть не добавляется головокружение, но через десять минут этот масштаб и темп тяжелым грузом ложатся на его плечи. (Он вспоминает истории Большого Билла Словака про кессон.) В других местах, где бы Паха Сапа ни бывал, он чувствовал себя человеком — независимо от того, знают ли его настоящее имя или нет, — но здесь он всего лишь один из миллионов, да к тому же довольно нелепый одиночка: тощий, усталого вида индеец, с длинными, все еще черными косами, с темными кругами под глазами и морщинистым лицом. Паха Сапа ловит свое быстро шагающее отражение в витринах магазинов или ресторанов — еще один непривычный для него груз: постоянное присутствие собственного отражения — и отмечает, как плохо сидят на нем давно вышедший из моды черный костюм, неумело завязанный галстук и мягкая шапочка. Туфли, которые он надевает очень редко, до блеска начищены, поскрипывают на каждом шагу и невероятно жмут. Печально улыбаясь, Паха Сапа понимает, что оделся для поездки словно на похороны, и этот факт становится все очевиднее с каждой новой витриной, в которой он видит себя. Он подозревает, что от него несет потом, дымом сигар, которым пропитан поезд, нафталином. У Паха Сапы нет пальто, и его с того самого часа, как поезд покинул Рэпид-Сити, мучает холод. Весна в этом году на Равнинах и в центральной части страны поздняя.

Хотя утро в Нью-Йорке солнечное и воздух прогревается до обещанных в газете шестидесяти по Фаренгейту, он жалеет, что не надел толстую кожаную куртку, которую оставил ему Роберт в 1917 году и которую он вот уже шестнадцать лет надевает зимой и весной, куда бы ни отправлялся, кроме работы. Куртку и свои удобные рабочие ботинки.

Он направляется по широкой Парк-авеню от 42-й улицы к Юнион-сквер, а потом на юго-восток по 4-й авеню на Бауэри-стрит. Скоро он оказывается южнее всех нумерованных улиц, проходит мимо итальянского квартала, мимо собора Святого Патрика, мимо Хустер-стрит, мимо Деланси-стрит в направлении Канал-стрит, идет по кишащим людьми иммигрантским районам, скармливающим остальной Америке второе поколение рабочих и строителей. Он думает, что если бы родился американцем, а не индейцем, то его родители, наверное, жили бы в этих трущобах, приехав морем бог знает откуда и пройдя через Касл-Гарден. (Доан Робинсон как-то рассказывал Паха Сапе, что до 1855 года в Америке не существовало пунктов по приему и регистрации иммигрантов. Приезжая сюда, люди просто заполняли декларацию — если хотели, — сдавали ее таможенному чиновнику на борту парохода или парусника и отправлялись заниматься своими делами в новой стране. Робинсон рассказывал, что вплоть до закрытия этого иммиграционного пункта в 1890 году, власти Нью-Йорка — а не федеральное правительство — регистрировали прибывающих иммигрантов в Касл-Гардене, называемом также Касл-Клинтон, — на острове в юго-западной оконечности Манхэттена. После 1890 года эти функции взяло на себя федеральное правительство, которое просеивало поток иммигрантов во временном центре на барже, пока в 1900 году не открылся иммиграционный центр Эллис-Айленд. Начиная с 1924 года, как сказал ему Доан, большинство потенциальных иммигрантов снова регистрируются на борту корабля, а на Эллис-Айленд отправляют только тех, кто вызывает сомнения или кому требуется карантин по состоянию здоровья.)

Почему-то Паха Сапе хотелось бы оставаться в Нью-Йорке столько, сколько нужно, чтобы осмотреть все эти места, хотя иммиграция не имеет к нему никакого отношения. Потом он вспоминает мертвых солдат вазичу в синих мундирах, лежавших на холмах над Сочной Травой, их белые искалеченные тела, такие жуткие на фоне зеленой и пожухлой травы. Он узнал, что большинство этих мертвецов, которые числились разведчиками в кавалерии Крука в Форт-Робинсоне, были ирландцами, немцами и другими новичками-иммигрантами. Во время серьезного промышленного спада 1876 года армия предлагала привлекательную альтернативу голоду в тех самых трущобах, мимо которых сейчас проходил Паха Сапа. Кудрявый на своем ломаном винкте лакотском и еще более ломаном английском сказал Паха Сапе, что половина пэдди и фрицев, которые находились в подчинении Кастера, не понимали команд своих сержантов и офицеров.

Призрак, томящийся внутри Паха Сапы, никак это не комментирует.

Расстояние от вокзала Гранд-сентрал до Бруклинского моста не так уж и велико — по прикидкам Паха Сапы, не больше четырех миль, и он (шагая между высокими зданиями, переходя из тени на солнце, а после каждого перекрестка снова в тень, выбирая западную сторону улицы, чтобы выйти из прохладной тени, если здания пониже) вспоминает, как он бродил по каньонам в Колорадо, Юте, Монтане и — гораздо меньше — по своим собственным Черным холмам. Но в известной Паха Сапе части Запада лишь несколько каньонов (вроде того, что вазичу теперь называют Спирфиш-каньон) имеют такую глубину и крутизну, чтобы походить на нижнюю часть Бауэри: гулкое эхо и резкие переходы от яркого солнца к тени.

Хотя становится все теплее, ветер щиплет его лицо. Обычно Паха Сапа не обращает внимания на высокие и низкие температуры, но в этом году он начал мерзнуть, и нью-йоркская прохлада снова заставляет его пожалеть, что на нем нет пальто или кожаной мотоциклетной куртки Роберта. Улицы впереди становятся слишком узкими, он поворачивает направо и идет на юго-запад по Канал-стрит назад, в направлении Бродвея, потом снова поворачивает налево, на Сентр-стрит.

Впереди он видит Сити-Холл-Парк, и — неожиданно — он пришел.

Бруклинский мост тянется над низкими зданиями и дугой перепрыгивает через Ист-ривер. Поднимающееся солнце все еще достаточно низко, и две башни с дугообразным пролетом отбрасывают длинные тени на Манхэттен, ближняя башня — так называемая Нью-Йоркская, затеняет узкие улицы, выходящие к реке, и склады по обе стороны широкого подъезда.

«Ты для этого сюда пришел?»

— Да. Ты со своей женой был в Нью-Йорке зимой, перед тем как тебя убили. Башни тогда уже были построены?

«Бруклинская башня — да. А Нью-Йоркская, когда мы уехали в феврале, еще достраивалась. Обе они были оплетены множеством мостков и лесов, но все равно производили сильное впечатление. Тогда еще не было этих натянутых тросов… Ты посмотри на дорогу! Посмотри на эти подвесные тросы! Мы и представить себе не могли, что у моста будет такой величественный вид!»

Паха Сапа ничего на это не говорит. У моста действительно величественный вид. Он видел фотографии, но реальность превзошла все его ожидания. Даже на этом острове новых архитектурных гигантов Бруклинский мост (пусть ты смотришь на него с загроможденного манхэттенского подхода) производит впечатление своей мощью и величием.

Паха Сапа мог бы — но решает не делать этого — поведать обитающему в нем призраку о бесконечных десятичасовых рабочих сменах в опасной темени, пыли и дыме шахты «Ужас царя небесного» в Кистоне, о нескончаемых рассказах его наставника Тар кулича, Большого Билла Словака, так и не избавившегося от своего гулкого восточноевропейского (бог уж его знает, какого именно) акцента, о громких криках, которые каким-то образом перекрывают гром паровых буров, стук кувалд, ржавый скрежет, визг и грохот вагонеток, протискивающихся мимо них в полуночно-темном хаосе, и о его, Большого Билла, вкладе в строительство Бруклинского моста.

Большой Билл оставил свою «старую страну», едва ускользнув от полиции, которая собиралась арестовать его за убийство в драке другого подростка. Случилось это в городе, в названии которого, казалось Паха Сапе, вообще не было гласных. А в 1870 году семнадцатилетний Большой Билл Словак прибыл в Нью-Йорк и устроился рабочим в «Мостостроительную компанию», с которой был заключен контракт на строительство того, что тогда называлось «мост Нью-Йорк — Бруклин».

Тогда не было еще никаких башен или тросов. Большой Билл признался, что он беззастенчиво соврал, устраиваясь на работу: сказал, что ему двадцать один и что он опытный рабочий — единственное, чем он занимался на родине, — это пас коз своего калеки-дядюшки — и, самое главное, что он профессиональный взрывник. (На самом деле он ни разу не поджигал ни одного фитиля, соединенного с чем-либо более мощным, чем свечка, но в тот жаркий майский день на работу принимали взрывников, и Большой Билл знал, что если будет нужно, то он научится у них. Как выяснилось, большинство из них тоже врали насчет своих профессиональных навыков в такой же мере — а то и в большей, — что и Большой Билл.)

В 1870 году, как не раз рассказывал Большой Билл в зловонной черной тесноте шахты «Ужас царя небесного» более чем тридцать лет спустя, нужно было обладать сильным воображением, чтобы представить себе, каким будет мост Нью-Йорк — Бруклин. Когда Большой Билл приступил к работе, существовал только огромный кессон, который, словно приплывший пароход, пришвартовали у бруклинского берега Ист-ривер и намеренно затопили. Этот кессон, наполненный сжатым воздухом, чтобы не допустить проникновения в него воды и обеспечить внутри рабочее пространство, должен был стать основанием для громадной Бруклинской башни, которую со временем возведут над ним. Но сначала кессон (а потом и его близнец на нью-йоркской стороне) нужно было погрузить, минуя толщу воды, ила, наносов, песка, гравия, пока он не достигнет коренной породы.

Большой Билл любил цифры. (Паха Сапа часто думал, что если бы этот специалист-взрывник громадного роста остался в своей старой стране и сумел получить образование, то мог бы стать математиком.) Даже в первый год их совместной работы Большой Билл неустанно засыпал статистическими данными своего тридцатисемилетнего помощника (вдовца-индейца, зарабатывавшего деньги, чтобы кормить пятилетнего сына, за которым во время дневных и ночных смен присматривала Безумная Мария, кистонская мексиканка, бравшаяся за любую работу).

Кессон, в котором работал юный Большой Билл под Ист-ривер, представлял собой гигантскую прямоугольную коробку длиной сто шестьдесят восемь и шириной сто два фута, разделенную на шесть отсеков, каждый длиной двадцать восемь и шириной сто два фута. Оба кессона, как часто повторял Большой Билл, были «такие большие, что там можно было разместить по четыре теннисных корта», что забавляло Паха Сапу, поглощавшего свой ланч в зловонной темноте «Ужаса царя небесного», потому что он никогда не видел теннисного корта и был уверен, что и Большой Билл не видел.

У кессона, конечно, не было дна. Рабочие ходили прямо по грунту, илу, отходам, валунам, гравию и коренной породе на дне реки. Именно наличие этих валунов на пути стенок кессона (коробку нужно было погружать до самого упора, когда она уже не сможет продвигаться дальше, после чего начать на ней строительство башни) и потребовало применения несуществующих профессиональных знаний взрывника Большого Билла.

Рабочие условия в кессоне на бруклинской стороне (а позднее и на нью-йоркской, где кессон погрузили на гораздо большую глубину) были ужасающими. Вонючий ил, постоянные высокие температуры, такое высокое давление воздуха, что и свистнуть невозможно, в буквальном смысле невозможно выдохнуть воздух из легких, вредное воздействие перепадов давления, которому подвергался организм всех рабочих сначала при спуске, а потом при выходе из жуткой дыры в реке.

Паха Сапа так никогда толком и не понял математику и природу этого самого высокого давления, но он верил Большому Билу, когда гигант говорил о проблемах, связанных с чем-то, что они все называли «кессонкой», а другие — декомпрессионной болезнью. Никто не знал, кого она поразит и с какой силой, было известно только, что она рано или поздно достанет всех и многие умрут в страшных мучениях. Сам полковник Вашингтон Реблинг, главный инженер и сын конструктора моста Джона Реблинга (который умер от столбняка, после того как в самом начале работ ему размололо пальцы ног на строительной площадке), заболел кессонкой, которая погубила его, сделав инвалидом на всю оставшуюся долгую жизнь. Большой Билл говорил, что болезнь, связанная с высоким давлением, не так сильно проявлялась во время работы на первом кессоне, поскольку коробку фундамента опустили всего на сорок четыре фута, а вот нью-йоркский кессон — на семьдесят восемь футов. Внешнее давление на кессон и соответствующее давление воздуха внутри на рабочих было невероятно высоким. Люди умирали от кессонки в обеих коробках, но настоящим убийцей, как говорил Билл, был нью-йоркский кессон.

Кессонка несколько раз поражала Словака за годы его работы в кессонах, и он так описывал ее симптомы Паха Сапе: головные боли с потерей зрения, постоянная рвота, невыносимая слабость, паралич, ужасные стреляющие боли в различных частях тела, ощущение, будто тебе выстрелили в спину или прокололи легкие, а потом нередко — слепота и смерть.

В худших случаях (как у полковника Реблинга, которого болезнь поразила после целого дня и ночи борьбы с медленным пожаром в бруклинском кессоне, когда ему пришлось множество раз спуститься в кессон и подняться на поверхность) приходилось прибегать к большим дозам морфия, чтобы смягчить боль, пока рабочий не поправлялся или не умирал.

У Большого Билла имелось собственное лечебное средство. Какими бы тяжелыми ни были проявления болезни, он кое-как спускался по лестнице в шлюзовую камеру, а потом нырял назад в темень, давление, дым, грохот кувалд и хаос дощатого настила на дне реки. Через несколько минут он всегда чувствовал облегчение. Он говорил, что обычно отрабатывал лишний неоплачиваемый час-другой, размахивая кувалдой или устанавливая заряды, и мучительный припадок смягчался, а потом проходил вовсе.

Большой Билл рассказывал Паха Сапе, что когда на бруклинской стороне Ист-ривер они углубились в ил на двадцать футов, на пути кессона стали встречаться слишком крупные валуны — кувалдами, костылями, ломами и потом их было не размолотить. Полковник Реблинг устроил совещание с Большим Биллом и двумя другими новыми рабочими, которые, как полагал Билл, были такими же «опытными» взрывниками, как и он сам. Разбивание валунов вокруг усиленной металлической кромки кессона (она у них называлась башмаком) из почти невозможного стало абсолютно невозможным, как бы ни старались рабочие внизу, в сгущенной атмосфере коробки под весом более двадцати семи тысяч тонн кессонной крышки и всего, что на ней, с десятками тысяч тонн веса воды и к тому же при повышенном давлении, и потому все рабочие высказались за проведение взрывных работ.

У Реблинга было три соображения. Он объяснил трем «взрывникам» и бригадирам, что в такой атмосфере повышенного давления внутри кессона даже слабый взрыв может привести к разрыву барабанных перепонок у всех находящихся там рабочих. Еще, добавил он, сжатый воздух в кессоне уже наполнен вредными газами, а также дымом и паром от друммондовых огней,[86] которые горят на конце длинных металлических стержней, отбрасывая странные тени и мерцая своими яркими голубоватобелыми соплами, и этот воздух может стать совершенно непригодным для дыхания, если к нему добавится еще дым от взрыва. А кроме того, сказал полковник Реблинг, взрыв может перекорежить двери и клапаны шлюзовой камеры, заблокировав единственный выход из кессона на дне реки.

Большой Билл не раз описывал Паха Сапе, какими понимающими взглядами обменялись взрывники после таких объяснений. Но у Реблинга был и еще один, более серьезный повод для беспокойства.

Обломки камней и песок удалялись с рабочей площадки в кессонах по колодцам — двум громадным стволам, откуда вода не выливалась только благодаря высокому давлению в кессонах. Днища каждого из стволов были открыты и находились всего в двух футах над бассейнами воды, обустроенными под ними. В эти бассейны было удобно сбрасывать обломки, которые потом поднимались вверх по колодцу через стоячую колонну воды; но что произойдет, спрашивал главный инженер, если взрыв в кессоне, направленный на разрушение валуна (а взрыв, конечно, нужно производить внутри кессона), воздействует на столб воды и воздух вырвется наружу?

Большой Билл сказал, что и он, и бригадиры, и взрывники молчали, тупо глядя перед собой.

Билл Словак принялся подражать искаженному жутким давлением воздуха голосу полковника Реблинга в углу кессона, где происходил это разговор, и результат оказался необычным: словарный запас Билла внезапно увеличился, голос изменился, акцент стал менее заметен:

— Случится полная декомпрессия, джентльмены. Вся вода, удерживаемая в колодце над нами, а на сегодня это столб в тридцать пять футов, а возможно, вся вода в обоих колодцах извергнется, как двойной Везувий, а за ней последует и сжатый воздух, которым мы дышим и который не впускает сюда Ист-ривер. Рабочие, которые окажутся вблизи колодца, наверняка извергнутся наверх вместе с фонтаном обломков. И тогда вся масса кессона, удерживаемая только за счет высокого давления, обрушится на нас, разбивая и расплющивая все блоки, скобы, рамы и даже наружные клинья самого башмака. Все внутренние переборки…

Большой Билл сказал, что в этот момент кучка бригадиров и рабочих, включая трех «взрывников», так «горевших желанием» поджечь запал, оглядела кессон, блестя белками широко распахнутых глаз, которые казались еще шире и белее в сине-белом сиянии друммондовых огней.

— Все внутренние переборки и опоры будут мигом смяты это массой, обвалившейся сверху. Никто не успеет добраться до шлюзовой камеры или даже до узких стволов, которые до взрыва были колодцами-подъемниками, а после него превратятся в фонтаны, извергающиеся наружу, а все конструкции из стали и железа — воздушные стволы, шлюзы, колодцы, скобы, башмак кессона — тоже будут смяты и раздавлены в течение нескольких секунд. А потом сюда ворвется река и утопит тех, кому удастся выжить после обвала.

После этого вытаращенные белые глаза, рассказывал Большой Билл Паха Сапе (а иногда и еще пяти-шести шахтерам) в черных глубинах «Ужаса царя небесного», встретились в последний раз, потом снова обратились к полковнику Реблингу.

— Итак, джентльмены, новое скопление валунов выходит за пределы башмака, находится вне пределов нашей досягаемости и не собирается сдаваться нашему наступлению с кувалдами и ломами. Вес кессона будет только загонять их все глубже, а башмак и вся конструкция будут неизбежно повреждены, если мы не удалим эти валуны. Так рискнем мы прибегнуть к взрывчатке? Мы должны решить сегодня. Сейчас.

Все они согласились попробовать.

Но сначала, как рассказывал Большой Билл, Реблинг принес свой револьвер, оставшийся у него после службы в армии во время Гражданской войны, и стал стрелять из него, увеличивая мощность пороховых зарядов.

Никто не оглох. Звук выстрелов, сказал Большой Билл, был до странности приглушенным в сверхплотной атмосфере кессона.

Затем полковник приказал Большому Биллу и двум другим «взрывникам» установить небольшие рабочие заряды в дальнем углу кессона, всей остальной смене отойти в самые дальние закоулки, а взрывникам постепенно увеличивать мощность зарядов.

Колодцы не взорвались, даже когда заряды приблизились к той мощности, которая требовалась, чтобы разрушить казавшиеся непробиваемыми валуны. Шлюзовые камеры остались целыми. Вибрации не уничтожили ни крепления, ни людей.

— Но пороховой дым был сущим проклятием, — рассказывал Большой Билл в темноте «Ужаса царя небесного». — Мы по сорок минут, а то и больше работали в черном облаке дыма, образующемся после каждого взрыва, даже не видя концов своих кувалд или ломов, а потом я неделю харкал черной слизью, вязкой, как гудрон.

Но результат действия полного заряда был поразительным. Валуны, которые задержали бы их продвижение на несколько дней и повредили бы башмак оседающего кессона, разлетались на куски за считаные секунды, эти куски затем размалывались и отправлялись наверх по колодцу.

Он сам, рассказывал Большой Билл Паха Сапе, предложил полковнику Реблингу использовать технику, применяемую шахтерами, которые с помощью длинных стальных буров и кувалды пробивают в камне отверстия, куда потом закладывают заряд (паровой бур, которым все они пользовались на «Ужасе царя небесного» в Черных холмах с 1900 по 1903 год, в 1870–1871 годах еще не был изобретен), что позволяет легко производить забойку заряда и приводить его в действие. Большой Билл, чьи руки были в два раза больше рук Паха Сапы, даже во времена его дряхлой старости, в сорок лет, на «Ужасе царя небесного» в 1902 году был главным по установке и забойке заряда.

За одну восьмичасовую вахту он с двумя напарниками, говорил Большой Билл, могли производить до двадцати взрывов. Другие рабочие настолько к этому привыкли, что вместе с взрывниками спокойно отходили в соседние отсеки, чтобы не попасть под вызываемый взрывом град осколков и камней.

Они уже опускались не на шесть дюймов в неделю, как было раньше, когда валуны разбивались кувалдами, теперь бруклинский кессон падал на двенадцать — восемнадцать дюймов за шесть рабочих дней (в воскресенье у всех был выходной). Полковник Реблинг поднял жалованье Большому Биллу Словаку и другим взрывникам на двадцать пять центов в неделю.

В марте 1871 года, когда бруклинский кессон достиг глубины сорока четырех футов и шести дюймов, Реблинг приказал Большому Биллу и другим рабочим закачать туда цемент. Теперь кессон стал фундаментом для Бруклинской башни будущего моста. Кессоны, погруженные на такую глубину в древние мезозойские коренные породы Ист-ривер, куда не могли добраться ни морские черви, ни другие точильщики, ни обычные агенты разложения, простоят, как сказал полковник Реблинг, миллион лет.

В мае 1871 года, когда со стапелей сошел нью-йоркский кессон, восемнадцатилетний Таркулич «Большой Билл» Словак восседал на нем, словно моряк, помогая сплавлять его вниз по реке к пункту назначения, которого тот достиг в сентябре. Когда год спустя нью-йоркский кессон достиг своей окончательной глубины в семьдесят восемь футов и шесть дюймов, — более высокое давление забрало здесь и больше жизней, — Большой Билл был предпоследним, кто покинул кессон; перед тем как его заполнение бетоном было почти завершено, он протянул свою громадную руку, чтобы помочь полковнику Реблингу подняться в шлюзовую камеру, двери которой закрылись за ними в последний раз.

После этого многие из тех, кто работал в кессоне, взяв свои жалкие деньги, отправились по домам, но Большой Билл начал работать на Бруклинской башне, а когда в мае 1875 года башня была завершена, перешел на Нью-Йоркскую, возведенную в июле 1875-го. Он рассказал Паха Сапе, что поменял темноту и повышенное давление кессонов в семидесяти и более футах под поверхностью реки на работу высотника, болтающегося на высоте в двести семьдесят футов над поверхностью реки. Они не пользовались страховочными приспособлениями. Их жизнь зависела только от их здравого смысла и чувства равновесия, а также от простой люльки, болтающейся на тросе, или от прочности лесов. Работая на верхушках строящихся башен, они весь день спинами были обращены к двухсотфутовой пропасти, на дне которой их ждала твердая, как цемент, вода.

А потом началась опасная намотка и натяжка многих тысяч миль стальных тросов. Большой Билл Словак освоил и эту профессию. Ничто ему так не нравилось, как проход по висячим мосткам — раскачивающимся, неустойчивым, шириной в четыре фута, изготовленным из досок, не подогнанных вплотную, они крепились к каждой из башен под углом в тридцать пять и больше градусов и проходили над рекой на высоте двести и более футов, и только в первый день, когда они начали сплетать нити троса, он и его босс Э. Фаррингтон не меньше четырнадцати раз пробежали туда-сюда по всей длине раскачивающихся мостков, равной тысяча пятьсот девяносто пяти футам и шести дюймам.

Таркулич «Большой Билл» Словак был в восторге от каждого часа и дня своей работы на Бруклинском мосту — он сто раз говорил об этом Паха Сапе, — и когда весь Нью-Йорк, Бруклин и Америка сходили с ума, празднуя официальное открытие моста 24 мая 1883 года, Большой Билл рыдал как ребенок.

Ему тогда исполнилось тридцать, и тринадцать из них он проработал на полковника Реблинга и на сказочный мост. А тут вдруг будущее покрылось туманом неизвестности.

Шесть месяцев он запойно пил в Нью-Йорке, а потом направился на запад, в золотоносные поля Колорадо, а оттуда на Черные холмы. Любой золотодобывающей шахте был нужен опытный взрывник. Он рассказывал, что в таких городках, как Криппл-Крик, платили хорошо, но виски и шлюхи там тоже стоили дорого.

В тот вечер, когда Большой Билл погиб под завалом (этот завал был следствием не его всегда тщательно рассчитанных подрывов, а недогляда какого-то мастера-однодневки — из тех, которым на все наплевать, — поставленного наблюдать за надежностью крепей в горизонтальном стволе номер одиннадцать), Паха Сапа работал в другую смену. Следующим утром он не вышел на работу — уволился, дождался только вместе с еще несколькими рабочими (и одной мексиканкой) похорон Большого Билла Словака на обдуваемом всеми ветрами кладбище на окраине Кистона. Потом Паха Сапа на часть накопленных денег купил лошадь, взял своего маленького сына и мимо Медвежьей горки отправился на север в Великие равнины.

Паха Сапа выходит на дощатую пешеходную дорожку и направляется к возвышающимся впереди каменным башням. Внизу справа и слева бегут поезда. Большой Билл говорил ему, что полковник Реблинг запустил фуникулер, вроде того, что бегает в Сан-Франциско, который двигался, просто зацепившись за вращающийся трос под ним, но его в последующие десятилетия сменили сначала трамваи, а затем электрички, которые всюду в Нью-Йорке и Бруклине катят по эстакадным путям. Глядя на мчащиеся мимо поезда в защитной, стальной с деревом, облицовке, Паха Сапа предполагает, что недалеко то время, когда их тоже уберут и автомобильные полосы в обоих направлениях будут увеличены с двух до трех.

Но даже при двух полосах в каждом направлении машины громко ревут внизу по обе стороны пешеходной дорожки. Паха Сапа не может сдержать улыбку, когда думает о том, что полковник Реблинг (и его отец Джон в 1850-е годы) проектировал мост для пешеходов и конного движения, но построенное сооружение окажется настолько прочным, что будет выдерживать многие миллионы «фордов», «шевроле», «сутцев», «студебеккеров», «доджей», «паккардов» и грузовиков самых разных размеров. Паха Сапа замечает, что этим утром движение интенсивнее в сторону Манхэттена, чем в сторону Бруклина.

На кажущейся бесконечной пешеходной дорожке многолюдно, но не очень. Даже здесь большинство гуляющих (мужчины на легком ветерке придерживают свои шляпы, немногочисленные женщины время от времени прижимают к телу юбки, которые здесь короче, чем у вайапи вазичу в Южной Дакоте) двигаются в сторону Манхэттена.

Сегодня идеальный день, чтобы прогуляться по пешеходной дорожке Бруклинского моста. Несмотря на ветерок, здесь теплее, чем там, в тени домов. Паха Сапа бросает взгляд на свои дешевенькие часы: начало девятого. На какую же работу, которая начинается так поздно, спешат эти люди, недоумевает он.

Так же как горные хребты, скажем, Тетонских или Скалистых гор лучше оценивать с расстояния, подальше от обступающих их предгорий, так и горизонт Нью-Йорка становится более впечатляющим, чем дальше Паха Сапа отходит по мосту. Все высотные здания центра города к северу вдоль берега реки отливают золотом в лучах утреннего солнца, а некоторые из небоскребов повыше за этой первой линией сооружений поднимаются так высоко и так интенсивно отражают солнце, что сами кажутся световыми колоннами. Паха Сапа видит, как ярко отражается свет от очень высокого здания подальше на север, и думает, что, может, это и есть новый Крайслер-билдинг — в Южной Дакоте некоторые думают, что он сооружен целиком из стали.

Впереди он видит первую из двух башен, которая поднимается на двести семьдесят шесть футов и шесть дюймов над поверхностью воды. Сколько раз Большой Билл Словак повторял все эти факты и цифры Паха Сапе в темени той опасной дыры, что называется «Ужас царя небесного»? Паха Сапа в то время не имел ничего против; повторение определенных фактов и цифр может быть вакан, священным само по себе, некой разновидностью мантры.

На Ист-ривер и всем Манхэттене теперь, пятьдесят лет спустя после завершения первого, целая гирлянда мостов, но эти другие — включая Манхэттенский мост на северо-востоке и Уильямсбергский мост вверх по реке за ним — сделаны из стали и железа. На взгляд Паха Сапы, они в этот прекрасный первоапрельский день выглядят страшно уродливо по сравнению с изящными, но кажущимися вечными башнями-близнецами из камня, на которых держится Бруклинский мост.

Он знает, что это не только самые высокие, но и единственные каменные башни такого рода в Северной Америке, и тут он, слегка потрясенный, понимает, что в Америке нет других каменных памятников человеческому духу, превышающих эти каменные башни Реблинга с их двойными готическими арками, кроме каменных голов Гутцона Борглума, появляющихся на Черных холмах.

Сейчас там время интенсивных взрывных работ — Борглум готов отказаться от работ на уже намеченной вчерне голове Джефферсона слева (если стоять лицом к памятнику) от Джорджа Вашингтона и уже очищает взрывами скалу справа от Вашингтона в поисках более подходящей для камнетесных работ породы, из которой будет высечен новый Джефферсон, — и Борглум пригрозил сжечь Паха Сапу, когда тот попросил шестидневный отпуск.

«Ну, теперь ты доволен? Мы уже можем вернуться на Парк-авеню и узнать, дома ли она?»

— Нет. Помолчи, пока я не разрешу тебе говорить. Встреча назначена на четыре часа дня, и миссис Элмер из Бруклина очень ясно дала понять, что мы… я не должен являться раньше этого времени. Так что помолчи. Если услышу от тебя еще хоть слово, прежде чем сам спрошу, то я не пойду на встречу, сегодня же сяду на поезд и сэкономлю жалованье за несколько дней.

Молчание. Он слышит только звук проносящихся мимо поездов, рев машин на дороге моста, легкий шорох ветра в гигантских бесчисленных тросах, на которых подвешен мост, и за его спиной — постоянный приглушенный гул города, пронизанный автомобильными гудками.

Паха Сапа слышит голоса и направляется к ограде пешеходной дорожки. Четыре человека в комбинезонах в люльке внизу покуривают сигареты и смеются, а один из них изображает, будто красит металлическое плетение под деревянным настилом прогулочной дорожки.

Паха Сапа откашливается.

— Простите, джентльмены… Не можете ли вы мне сказать, некий мистер Фаррингтон работает сегодня на мосту?

Четверка поднимает головы, двое из них смеются. Самый толстый из них, коротышка, который кажется Паха Сапе главным, смеется громче всех.

— Эй, что это с тобой такое, старик? Это у тебя косы? Ты что, китаец или какой-то индеец?

— Какой-то индеец.

Толстый коротышка в заляпанном комбинезоне снова заливается смехом.

— Это хорошо, потому что по субботам старикам-китайцам не разрешается ходить по мосту. То есть бесплатно не разрешается.

— Вы не знаете, мистер Фаррингтон все еще работает здесь? Э. Ф. Фаррингтон… Я не знаю, как расшифровывается Э. и Ф. Я пообещал одному моему другу, что узнаю.

Четверка переглядывается, они о чем-то переговариваются, потом снова смеются. Паха Сапе не требуется большого воображения, чтобы представить, что бы сделал мистер Борглум, если бы увидел, как кто-то курит на рабочем месте и так неуважительно разговаривает с людьми, посещающими памятник. Как-то раз Линкольн Борглум сказал ему: «Спустя некоторое время все понимают, что мой отец не просто так все время носит свои большие ботинки».

Высокий рабочий с клочковатыми усами — Джефф в дополнение к толстоватому бригадиру Матту[87] (Паха Сапа постоянно путал двух этих персонажей комиксов, пока не встретил на рабочей площадке памятника высокого, худого усатого работягу по имени Джефферсон — «Джефф» Грир, которого не спутаешь с Хантимером «Большим Хером» или Хутом, он же Маленький Хут Линч) — издает странноватый для взрослого мужчины смешок и говорит:

— Да-да, вождь, мистер Фаррингтон все еще тут работает. Он сейчас на верхушке ближней башни. Он один из здешних боссов.

Паха Сапа мигает, услышав эту новость. Если Фаррингтону было тридцать, когда Большой Билл Словак познакомился с ним в 1870 году, то сейчас ему должно быть девяносто три. Вряд ли в таком возрасте кто-то может работать. К тому же на вершине одной из башен. Может быть, сын?

— Э. Ф. Фаррингтон? Главный механик? Пожилой или молодой?

Новый взрыв необъяснимого смеха внизу. На сей раз отвечает бригадир Матт:

— Ну да, Фаррингтон работает механиком. И он старше коренных зубов Моисея. Вот только насчет «главного» не уверен. Поди поднимись и сам у него спроси.

Паха Сапа поднимает голову на громаду каменной башни. Он знает, что ни снаружи, ни внутри этого каменного двухарочного монолита нет лестницы. А уж тем более лифта.

— И туда можно подняться?

Высокий, Матт, отвечает:

— Конечно, вождь. Мост открыт для публики, разве нет? Мы даже денег за проход не берем. Иди-иди.

Паха Сапа щурится на солнце.

— А как?

Толстый коротышка Джефф отвечает ему, и неожиданное молчание трех остальных вызывает у Паха Сапы подозрение.

— Ну, по любому из четырех тросов. Я предпочитаю тот, что справа от прогулочной дорожки. Если сорвешься с него, то до реки не долетишь — шарахнешься на прогулочную дорожку или разобьешься о проезжую часть внизу.

— Спасибо.

Паха Сапа хватило общения с этой четверкой. Он надеется, что не все ньюйоркцы такие.

— Не бери в голову, Сидящий Бык, — снова говорит Матт. — Когда вернешься в резервацию, передай от нас привет своей скво.

Четыре троса тянутся на берег реки, и каждый крепится ниже вершины соответствующей башни. Два из них поднимаются по обеим сторонам прогулочной дорожки от самого ее начала и провисающей дугой уходят к Бруклинской башне, от них ответвляется двести восемь поддерживающих тросов, называемых несущими, а еще на башне закреплено множество диагональных тросов — «ванты», по морской терминологии, — которые помогают удерживать пролет. В серединной части реки, опускаясь до самой проезжей части, висят четыре троса, образующие самую идеальную из геометрических форм — цепную линию.[88] Сын Паха Сапы Роберт, который очень любил математику и вообще науку, но чаще казался скорее поэтом, чем геометром, как-то раз следующим образом описал Паха Сапе цепную линию: «Самое художественное и изящное проявление гравитации — роспись Бога».

Еще Паха Сапа знает, что каждый из четырех основных тросов по обоим берегам заканчивается гигантским анкером. Они представляют собой башни высотой по восемьдесят футов (сами по себе грандиозные сооружения на момент открытия моста, когда Нью-Йорк был невысоким городом) и весят по шестьдесят тысяч тонн. И каждый из этих анкеров удерживает нагрузку башен, пролетов, поездов, людей, тысяч миль проводов и громадный вес самих тросов (так арочные контрфорсы средневековых соборов несут вес всего сооружения) анкерными плитами, каждая весом более двадцати трех тонн, и эти плиты, посаженные на каменное основание, сравнимое с пирамидой весом в шестьдесят тысяч тонн, соединены анкерными тягами длиной двенадцать с половиной футов, а тяги, в свою очередь, скреплены со штангами меньшего размера, которые и выведены на выкрашенные красной краской гигантские стержни с проушинами, торчащие из громадной анкерной сваи из камня, железа и стали, и каждый стержень с проушиной соединен со своим тросом, а четыре троса вместе держат на себе всю массу моста.

Но для Паха Сапы все это сейчас не имеет значения. Он должен понять, можно ли на самом деле пройти по одному из этих тросов. Он хочет поговорить с мистером Фаррингтоном.

Поэтому Паха Сапа стоит у южных перил прогулочной дорожки и смотрит на один из четырех широких тросов, уходящих к башне. В этом месте трос располагается ниже прогулочной дорожки, а еще дальше, ближе к берегу Нью-Йорка, даже ниже уровня самого моста. Трос в металлической, окрашенной белой краской оплетке не такой уж и толстый, если вспомнить, какую нагрузку он несет (его диаметр — всего 15 ¾ дюйма, такого же размера и три других главных троса), но Паха Сапа помнит, что в каждом большом тросе есть пять тысяч четыреста тридцать четыре металлических проводка, каждый из них скручен в пучки вместе с другими проводами в главном тросе.

Большому Биллу Словаку нравилось это число — пять тысяч четыреста тридцать четыре. Он считал, что в нем есть что-то мистическое. Похоже, даже вазичу верили в духов и знаки.

Паха Сапа легко перешагивает через низкие перила на трос, который проходит справа от прогулочной дорожки. Стоять на нем можно без труда — это труба диаметром чуть меньше шестнадцати дюймов, но крашеный и изогнутый металл оказывается скользким. Паха Сапа снова жалеет, что надел неудобные дешевые туфли на скользкой подошве.

Он предполагает, что трос тянется на семьсот пятьдесят — восемьсот футов от этой точки до проходного канала в башне на высоте двести семьдесят пять футов над рекой. Большой Билл мог бы назвать ему точную длину. Вообще-то, он и называл ему точную длину пролета моста и кабеля — девятьсот тридцать футов, но он уже прошел по пролету (вдоль которого и тянется кабель) от анкера около двухсот футов.

Видимо, впереди около семисот двадцати пяти футов троса. И он поднимается под углом тридцать пять градусов. Если подумать — не очень круто, но когда стоишь на таком тросе, твое представление о крутизне меняется, Паха Сапа знает это по многим годам работы в шахте и двум годам на горе Рашмор. И потом, скользкая поверхность — такая опасная штука.

Справа от главного проходит тоненький трос, он висит фута на три с половиной выше главного. Это своего рода перила, но, чтобы за них держаться, нужно свеситься в одну сторону. Расстояние между главным тросом и тоненьким довольно велико. Паха Сапа приходит к выводу, что это, пожалуй, не перила, а какая-нибудь оснастка, чтобы цеплять к ней инструмент или спускать оборудование на леса, закрепленные на основном кабеле.

Он спрыгивает с кабеля на прогулочную дорожку, несколько человек, спешащих мимо, недоуменно поглядывают на него, но явно решают, что это кто-то из мостовых рабочих, и торопятся дальше.

Возвращаясь к тому месту, где в люльке, висящей где-то под прогулочной дорожкой, работают те четыре клоуна, Паха Сапа видит груду материалов, оставленных ими наверху. Его интересует только веревочная бухта. Он берет один конец, рассматривает его. Нет, он бы не поменял эту веревку на свой тросик в одну восьмую дюйма, на котором он болтается перед носом Эйба Линкольна в маленькой люльке с паровым буром, но все же это лучше, чем бельевая веревка.

Паха Сапа достает из кармана раскладной нож и отрезает от веревки кусок в восемь футов.

Когда он снова перепрыгивает через противоположные перила на главный трос, у него уходят считаные секунды на то, чтобы соорудить узел Прусика[89] на «перильном» тросике. Держась за оба конца веревки, он снимает с себя ремень (жалея, что на нем не широкий рабочий пояс), обвязывает его еще одним прусиком, для чего ему приходится связать концы веревки, и затягивает его у себя на правом бедре.

Не очень надежная страховка — Борглум бы не одобрил ее у себя на площадке, но все же лучше, чем ничего.

Паха Сапа замечает горизонтальный трос (почти наверняка это защита от ветра), который соединяет перильные тросы футах в тридцати вверху и висит над прогулочной дорожкой, он видит еще несколько таких стальных тросов и крепежей на длинном крутом подъеме к башне, но он знает, что ему потребуется всего несколько секунд, чтобы развязать два скользящих узла, переместить веревку за препятствие и завязать прусики снова. Это не составит труда.

Паха Сапа начинает быстрый подъем по круто уходящему вверх тросу, держась правой рукой за веревку, время от времени натягивая ее, чтобы сохранять равновесие, когда с юга по нему ударяет сильный порыв ветра.

Через две минуты он добирается до высоты башенных арок, а со слов Большого Билла он знает, что они находятся в ста семнадцати футах над проезжей частью (два центральных троса подходят к башне в пространстве между арками), останавливается, чтобы перевести дыхание и оглядеться, но не забывает при этом затянуть прусик потуже.

Чувство незащищенности здесь сильнее, чем на его привычной работе, когда он висит в двухстах футах над долиной на искалеченных Шести Пращурах. Там близость скалы дает ощущение, пусть и ложное, что ты можешь за что-то ухватиться. А здесь только трос диаметром 15 ¾ дюйма под его скользкими подошвами (а трос хотя и натянут, но вроде чуть-чуть раскачивается) и тоненький перильный провод, который определенно колеблется под напором ветра и натягом его веревки. Он знает, что от вершины башни до уровня воды чуть больше двухсот семидесяти шести футов, но тот, кто сорвется с одного из этих центральных тросов, до реки не долетит — разобьется о прогулочную дорожку, а скорее всего, при падении с правого троса, — о железнодорожные пути далеко внизу. Если он оттолкнется изо всех сил и пролетит над или под перильным тросом, почти невидимым снизу, справа от него, то, вероятно, сможет попасть на автомобильную дорогу внизу.

Он разворачивается и смотрит на Манхэттен.

Город выглядит величественно в свете раннего утра, десятки новых высоких зданий отливают белизной, желтоватым или золотистым цветом. Свет улавливается тысячами окон. Он видит бессчетное число черных автомобилей, которые двигаются по дорогам и улицам у реки, многие выстраиваются, чтобы попасть на Бруклинский мост, и все они с этой высоты похожи на черных жуков.

Внизу, приблизительно в том месте, где он запрыгнул на трос, собралась группка прохожих, и он видит белые овалы их поднятых лиц. Паха Сапа надеется, что не делает ничего противозаконного — да и почему это должно быть противозаконным? — и помнит, что Матт и Джефф, мостовые рабочие, сказали ему, что именно так он может найти мистера Фаррингтона на башне. Конечно, нельзя исключать, что Матт и Джефф просто решили подшутить над заезжим «вождем» и деревенщиной.

Паха Сапа пожимает плечами, разворачивается и продолжает восхождение. Хотя он и привык работать на высоте, но тут обнаруживает, что лучше ему смотреть туда, где резко уходящий вверх трос входит в черное отверстие у карниза башни футах в ста пятидесяти над ним. Ветер, задувающий против течения Ист-ривер с юга, набрал силу, и Паха Сапе приходится на мгновение отпустить веревку, чтобы пониже и поплотнее натянуть на голову матерчатую шапочку. Он не собирается отдавать реке двухдолларовую вещицу или ронять ее под колеса машин, мчащихся в Нью-Йорк.

У вершины, с приближением громадной каменной стены и верхних обводов двух готических арок, чувство незащищенности усиливается. Он обнаруживает, что для сохранения равновесия, делая шаги, надо ставить ноги по одной линии. Здесь самый крутой угол подъема. Видя, насколько малы отверстия под тросы, он спрашивает себя, можно ли вообще забраться с троса на вершину башни. Он видит нависающий карниз, простирающийся футов на шесть за отверстия, в которые входит трос, но его высота футов семь и на нем нет стальных скоб или чего-то, за что можно было бы ухватиться. Паха Сапе придется отвязаться от свободно двигающегося здесь перильного тросика и запрыгнуть на нависающий карниз в надежде, что он сможет найти там, за что можно бы ухватиться, или за счет трения удержаться и не рухнуть вниз. И если — когда — он все же свалится с карниза, то вероятность того, что он попадет на большой трос и удержится на нескольких дюймах его скользкой округлой поверхности, невелика.

Но когда он добирается до громадной стены из гигантских каменных блоков и нависающих карнизов, то видит, что если встать на четвереньки, то можно заползти в квадратный ход, через который пропущены главный и более мелкие тросы.

Внутри, в относительной темноте справа он видит старую деревянную лестницу, а сверху сюда проникают солнечные лучи. Он сворачивает свою веревку бухтой и набрасывает ее на плечо.

Паха Сапа поднимается по лестнице через отверстие вверху на вершину Нью-Йоркской башни Бруклинского моста.

Здесь ветер еще сильнее, он вздувает полы его нелепого пиджака и по-прежнему пытается похитить его шапку, но на этом плоском, широком пространстве у ветра нет шансов. Паха Сапа пытается вспомнить магические числа, которые называл ему Большой Билл, рассказывая о вершинах башен: сто тридцать шесть футов в ширину на пятьдесят три фута в длину? Что-то вроде этого. Это пространство, составленное из отдельных каменных блоков, по площади явно больше того, что нужно очистить взрывами и камнетесными работами для головы Тедди Рузвельта в самой узкой части перемычки к югу от каньона, в котором мистер Борглум хочет создать Зал славы.

Паха Сапа свободно ходит туда-сюда по вершине. Здесь нет бригады рабочих, нет и никакого девяностотрехлетнего Э. Ф. Фаррингтона; значит, эти клоуны все же разыграли его. На самом деле он, конечно, и не ожидал встретить здесь старика, но думал, что тут может работать его сын или внук.

Он подходит к восточному краю и оглядывается. Основные тросы и их несущие так круто падают вниз, что у него щемит мошонку. Машины на дороге в ста шестидесяти футах внизу кажутся совсем мелкими, а шорох их шин по дороге — чем-то далеким-далеким. По прикидкам Паха Сапы, до Бруклинской башни около трети мили, но выглядит она поразительно. На ее вершине полощется американский флаг, и Паха Сапа видит на ней маленькие человеческие фигурки… а что, если Фаррингтон работает именно там… нет, забудь об этом. У него нет ни малейшего желания попытаться спуститься по одному из четырех продолжающихся тросов, а потом снова подниматься, будь там хоть трижды цепная линия.

Когда смотришь с южного края башни, то кажется, что до воды гораздо больше, чем двести семьдесят шесть футов, он видит паромы, спешащие в обе стороны, реку, наполненную судами, пароходы побольше двигаются или стоят на якоре в заливе чуть дальше. Статуя Свободы на острове поднимает ввысь свой факел.

Он смотрит на запад. Недавно законченный Эмпайр-стейт-билдинг возвышается над другими высокими зданиями, как секвойя над соснами. Паха Сапа чувствует, как у него вдруг перехватывает горло от красоты этого здания, этих башен… и от гордыни того народа, который соорудил все это и привел в движение. (Восемь недель спустя он еще раз увидит Эмпайр-стейт-билдинг, когда вместе с тридцатью другими рабочими и мистером Борглумом поедет в кинотеатр «Элкс» в Рэпид-Сити посмотреть фильм «Кинг-Конг». Борглум уже успеет посмотреть эту картину, которая так его вдохновит («Вот это приключение так приключение! — отзовется он о ней. — Картина для настоящих мужчин!»), что поведет колонну старых пикапов и купе с Паха Сапой на мотоцикле Роберта (и с Редом Андерсоном в коляске), чтобы еще раз увидеть ее. Мистер Борглум войдет в кинотеатр, не заплатив ни цента, потому что великий скульптор считает, что такие мелочи, как плата за билет в кинотеатр, на него не распространяются, но Паха Сапа и другие рабочие, которые под давлением босса должны посмотреть фильм, выложат немыслимую сумму — по двадцать пять центов каждый. Паха Сапа не жалеет потраченных денег, он смотрит на виды Нью-Йорка в конце фильма и вспоминает минуты, проведенные им на западной башне Бруклинского моста.)

В этот миг первоапрельского утра 1933 года Паха Сапа и не думает ни о каких гигантских обезьянах, раскачивающихся на восхищающих его зданиях. Утро до этой минуты было безоблачным, но неожиданно несколько быстрых облаков закрывают солнце, отбрасывая бегущие тени на воды залива, на пароходы, острова, паромы, южную стрелку Манхэттена и части Бруклина. Когда два из этих набежавших облаков расходятся, Паха Сапа видит почти вертикальный столб солнечных лучей, пронзающих воды реки к югу от моста. Отраженный свет такой яркий, что ему приходится прикрыть глаза рукой.

Неожиданно вокруг него возникают какие-то люди.

Паха Сапа от испуга подпрыгивает, думая, что полиция каким-то образом выследила его, сейчас закует в наручники и потащит вниз по тросу — ничего себе дельце.

Но это не полиция вазичу.

Когда он в последний раз видел этих шестерых стариков, они были ростом в сотни футов и вокруг каждого — яркое свечение. Теперь они просто старики, и все, кроме одного, ниже Паха Сапы. На них одежды из оленьих шкур, мокасины, накидки, украшенные ожерельями и нагрудными пластинами из костей, повсюду красивейшая бисерная вышивка, вот только белая прежде оленья кожа потемнела и прокоптилась от времени, как и их лица, шеи и руки.

Старший из пращуров и самый близкий к нему говорит, и его голос — это только голос одного из стариков племени вольных людей природы, а не ветра или звезд.

— Теперь ты понимаешь, Паха Сапа?

— Что понимаю, тункашила?

— Что Всё, Тайна, сам Вакан Танка проявляет гибкость и разные его воплощения делятся властью с пожирателями жирных кусков, а также с сисуни, шахьела и канги викаша, а также с икче вичаза. Это…

Старик показывает на мостовую башню под ним, на дорогу далеко внизу с бегущими по ней поездами и автомобилями, на горизонт Нью-Йорка и сверкающий Эмпайр-стейт-билдинг.

— …все это вакан. Все это — свидетельство того, что вазикун слушал богов и заимствовал их энергию.

Паха Сапа чувствует, что какое-то подобие злости наполняет его. Но эту злость питает только печаль.

— Значит, ты хочешь сказать, дедушка, что пожиратели жирных кусков — большие каменные головы, что поднимаются из Черных холмов, — заслуживают того, чтобы править миром, а мы должны угаснуть, умереть, исчезнуть, как исчезли бизоны?

Начинает говорить еще один из пращуров, тот, что с седыми волосами, разделенными посредине, и единственным красным пером в тон замысловато связанному красному одеялу, накинутому на его левую руку.

— Ты уже должен понимать, Паха Сапа, та жизнь, что ты прожил, должна была бы подсказать тебе, что не это мы говорим. Но наплыв людей и многих народов и даже их богов то убывает, то прибывает, как Великое море на каждом из берегов этого континента, что мы даровали вам. Народ, который больше не гордится собой, не уверен в своих богах или в своей собственной силе, угасает, сходит на нет, как отлив, оставляя после себя только зловонную пустоту. И пожиратели жирных кусков тоже поймут это в один прекрасный день. Но Тайна и твои пращуры — даже существа грома, какими бы переменчивыми они ни казались, — не оставляют тех, кого любят.

Паха Сапа заглядывает в лицо каждому из шести стариков. Ему хочется прикоснуться к ним. Каждый из них так же материален, как и собственное тело Паха Сапы. Несмотря на ветерок, он ощущает исходящий от них запах — смесь табака, чистого пота, дубленой кожи и чего-то сладковатого, но не приторного, как полынь после дождя.

Он трясет головой, все еще злясь на себя и на непонятные, нечеткие речи пращуров.

— Я не понимаю, дедушки. Простите… Я собирался… вы знаете, что я собирался сделать… но я всего лишь один, почти старик, со мной никого нет, и я не могу… я не… Я хочу понять, я бы отдал свою жизнь, чтобы понять, но…

Самый низкорослый из пращуров, тот, что с черными волосами и черными глазами, чьи черты лица такие же обветренные и изъеденные, как Бэдлендс, тихим голосом говорит:

— Паха Сапа, почему твой скульптор решил высечь головы вазичу на Шести Пращурах?

Паха Сапа мигает.

— Там хороший гранит для камнетесных работ, дедушка. Скала выходит на юг, а потому люди могут работать там почти круглый год, и завершенные головы будут освещены солнечными лучами. И еще…

— Нет.

Это короткое слово заставляет Паха Сапу на полуслове закрыть рот.

— Твой скульптор, найдя священное место, понимает, что он нашел. Он чувствует скрывающуюся там энергию. Именно это, а не золото привлекло вазикуна в твои священные Черные холмы. Они хотят оставить свой след на этом месте, так же как вольные люди природы искали там свои судьбы. Но будущее нашего народа — оно, как и будущее отдельно взятого человека, не определено. Оно может быть изменено, Паха Сапа. Ты можешь его изменить.

Паха Сапа вспоминает о динамите, который он начал запасать у себя в сарае в Кистоне, но молчит.

Четвертый пращур, тот, который больше всего похож на женщину, начинает говорить, и голос у него ниже, чем у все остальных.

— Паха Сапа, подумай о косах, что ты носишь. А потом подумай о многих тысячах стальных кос в тросах на этом мосту, о том, что каждый большой трос, в свою очередь, сделан из соединенных и переплетенных стальных пучков, сплетенных в косы, — в сумме это прочнее, чем любой отдельный провод, каким бы толстым, каким бы крепким он ни был. Весь секрет в плетении. Плетение — оно вакан.

Паха Сапа смотрит на четвертого пращура, но никак не может понять, о чем тот говорит. Могут ли, думает Паха Сапа, древние духи впадать в старческий маразм?

Когда снова говорит первый пращур, голос у него хотя и тихий, но такой же веский и сильный, как башня под ними.

— Жди, Паха Сапа. Верь. Надейся.

Остальные пять голосов похожи на шепот и лишь чуть громче ветра.

— Жди.

Паха Сапа на секунду прикрывает глаза рукой. Делает это он только второй раз за свои шестьдесят восемь лет, эмоции переполняют его.

— Эй… ты! Старик! Какого черта ты сюда забрался?

Когда Паха Сапа убирает руку, шести пращуров нет. И кричит отделенная от тела голова бледнолицего, торчащая из монолитного камня.

— Эй, я спрашиваю, зачем ты сюда забрался?

Голова круглая, без шапки, с коротко стриженными волосами, красным лицом, лопоухая. Она, ворча, вылезает из отверстия над северным тросом. На человеке грязноватый белый комбинезон, а на мощной талии пояс с единственным страховочным ремнем и металлическим карабином. Человек невысок, как и Паха Сапа, но кажется, что он состоит из одних мускулов, у него широкая грудь, которую он выставляет вперед, приближаясь к Паха Сапе.

— Ты меня слышал? Как ты сюда попал?

Паха Сапа оглядывается, словно пращуры все еще где-то здесь — на карнизе или на одном из тросов. Далеко внизу и на северо-востоке большой пароход включает паровой гудок, и этот звук похож на крик женщины.

— Я поднялся. А вы — мистер Фаррингтон?

— Поднялся по тросу? Без всякой страховки? Ты что — спятил?

Паха Сапа прикасается к короткой веревке, скрученной у него на плече. Краснолицый мигает три раза.

— Что? Ты поднялся сюда, чтобы повеситься? Так уж лучше просто спрыгнуть.

— Я обвязался прусиком. Я бы предпочел веревку получше, но у клоунов другой не было.

— У клоунов?

— У Матта и Джеффа. Это двое из той четверки, что в люльке красят чугунные украшения под прогулочной дорожкой. Я спросил у них, работает ли на мосту мистер Фаррингтон, они сказали, что работает здесь и что подняться сюда нужно по тросу.

— Матт и Джефф. Коннорс и Рейнхардт. Господи Иисусе. Прусик? Это довольно новый скользящий узел. Австрийцы написали про него в своем руководстве для альпинистов всего пару лет назад, и мы пользуемся им время от времени. Ты что — альпинист?

— Нет. Я работаю у Гутцона Борглума в Южной Дакоте.

— Борглум? Этот тот псих с горы Рашмор?

— Да.

Человек качает головой. Паха Сапа чувствует, что злость краснолицего проходит, и понимает, что в обычной жизни его собеседник довольно уравновешенный человек. Глаза у него пронзительно голубые, и теперь Паха Сапа видит, что румянец на щеках и краснота широкого носа — это их нормальное состояние, а не признак злости, просто капилляры расположены слишком близко к поверхности и человек очень много времени проводит на солнце.

— Так вы мистер Фаррингтон? Или Коннорс и Рейнхардт и тут меня обманули?

— Я Фаррингтон.

— Но явно не мистер Э. Ф. Фаррингтон. Может быть, родственник? Сын? Внук?

— Нет, я не знаю никаких… постой. Я слышал это имя. Был один Э. Ф. Фаррингтон, он работал с мистером Реблингом на строительстве моста… Кажется, работал главным механиком.

— Точно. У меня был друг. Он уже умер. Так вот, он работал с мистером Фаррингтоном и просил меня найти его, если я когда-нибудь буду в Нью-Йорке. Ему теперь уже за девяносто.

— Ну да. А я — Майк Фаррингтон, но никакой не родственник. Но теперь я вспомнил. Главный механик Фаррингтон сорок лет назад не поладил с одним из боссов. Но не с полковником Реблингом. И ушел незадолго до открытия моста. Слушайте, сюда нельзя подниматься. С прусиком или без.

Паха Сапа не хочет спорить не с тем Фаррингтоном. Он вдруг чувствует себя усталым, запутавшимся, глупым. Он приехал в Нью-Йорк, чтобы выполнить дурацкое обещание, данное им Длинному Волосу, а теперь вот пришел на этот мост с еще более дурацким поручением. И, ощущая неприятный спазм в пустом животе, он понимает, что пропустит четырехчасовую встречу на Парк-авеню, потому что, вероятно, окажется в тюрьме. Он сомневается, что у него хватит денег, чтобы внести залог. Мистер Борглум уволит его по телефону, даже не выслушав объяснений… а у него и нет никаких объяснений.

Из-под нижней части башни доносятся крики, и Майк Фаррингтон подходит к краю. Паха Сапа вяло идет следом.

Рабочая люлька висит под северным тросом приблизительно на пятьдесят футов ниже и отчасти скрыта из виду более близким тросом. На ней трое в одинаковых комбинезонах, страховочные ремни пристегнуты к тросику наверху, они кричат и размахивают руками.

— Майк? Все в порядке? Там что — самоубийца?

Фаррингтон кричит им в ответ:

— Нет-нет, все в порядке. Просто тут один старый джентльмен заблудился. Не самоубийца.

Фаррингтон поворачивается к Паха Сапе и тихим голосом спрашивает:

— Вы чокнутый, но не самоубийца?

— Нет. И я не стал бы забираться на самый верх, если бы хотел спрыгнуть. Прыжок в воду с уровня дороги точно убил бы меня. Может, я и чокнутый, но не глупый.

Фаррингтон не может сдержать неожиданную белозубую улыбку. Он машет рабочим — мол, продолжайте ваш осмотр, или соскоб ржавчины, или чем там они еще занимаются, вытаскивает из кармана сигару и спички.

— Хотите закурить… не знаю, как вас зовут.

Паха Сапа начинает было говорить: «Билли Словак…» — но замолкает. Начинает говорить: «Билли Вялый Конь…» — но опять замолкает. Ему нравится этот Майк Фаррингтон, пусть он и не родня прежнему боссу и другу Большого Билла.

— Меня зовут Паха Сапа. Это означает «Черные Холмы» — то самое место, в котором я живу.

— Так вы вроде как индеец?

— Лакота. Сиу.

Фаррингтон одним движением своего крупного большого пальца зажигает спичку, закуривает, выдыхает дым, засовывает сигару в зубы, складывает руки на мощной груди, снова ухмыляется и говорит:

— Сиу. Вы — те самые ребята, что убили Кастера?

— Да. Шайенна помогали, но сделали это мы.

И снова белозубая ухмылка и пронзительно-голубые глаза. Паха Сапа никогда не курил — только Птехинчалу Хуху Канунпу, перед тем как потерять ее после ханблецеи, но ароматный дымок сигары Фаррингтона пахнет замечательно. Это напоминает ему о шести пращурах.

— Значит, убили, — говорит Фаррингтон. — И шайенна вам немного помогли? А вы были на Литл-Биг-Хорне, когда это случилось, мистер… гм… Паха Сапа?

Паха Сапа заглядывает в глаза своему молодому собеседнику. Он не улыбается и не смеется.

— Да, Майк. Я — последнее, что генерал Джордж Армстронг видел в своей жизни. Я совершил над ним деяние славы в тот момент, когда его поразила вторая пуля.

Фаррингтон смеется — три громких, произвольных «ха», после которых его рабочие снова окликают его, потом он внимательнее смотрит на Паха Сапу и замолкает. Похлопывает не очень нежно Паха Сапу по спине.

— Я верю вам, сэр. Богом клянусь. Ну а теперь, как мы спустим вас на землю?

— Я так думаю, по тому же тросу, по которому я поднялся.

— Вы верно думаете, мистер Паха Сапа. Вы с вашим обрывком бельевой веревки и узлом Прусика. Я мог бы взять страховочные ремни у одного из наших ребят, но я не уверен, возьмете ли вы их да и нужны ли они вам. Я пойду с вами. Я вижу, там уже собралась толпа, тридцать или сорок человек, которые в субботнее утро не нашли для себя лучшего занятия, чем стоять тут, разинув рты. И я уверен, что там будет и парочка нью-йоркских лучших.

— Нью-йоркских лучших?

— Так мы здесь называем наших полицейских, мистер Паха Сапа, совершающий деяние славы. Они там уже стоят с дубинками и наручниками наготове. Эта толпа наблюдала за вашим восхождением, и наверняка уже кто-то вызвал полицию или сбегал за патрульным. Но я им скажу, что вы — мой отец… или новенький, принятый в бригаду ремонтников. Или что-нибудь такое. Вы обещаете не упасть и не убиться на пути вниз? А то ведь сейчас треклятая депрессия, и мне нужна эта работа.

— Даю слово, что постараюсь, Майк.

Фаррингтон снова внимательно смотрит ему в глаза, щурясь от ароматного дымка. Потом еще сильнее впивается в сигару зубами, и его улыбка становится шире.

— У меня подозрение, что на ваше слово можно положиться, мистер Паха Сапа. Очень даже можно.

Двадцать пять минут спустя, когда ушли слегка ошарашенные полицейские, удовлетворившись объяснениями Майка Фаррингтона, которые вовсе не удовлетворили собравшуюся на мосту толпу (здесь было скорее человек семьдесят пять, чем тридцать или сорок), Паха Сапа, пожав руку Фаррингтону и отвязавшись от парня в большом не по росту твидовом костюме и с блокнотом в руках — парень сказал, что он репортер, — идет в направлении Бродвея, снова в тени высоких зданий, он часто останавливается и оглядывается, чтобы еще раз посмотреть на башни моста.

«Паха Сапа, теперь, когда ты покончил с этим делом, мы уже можем начать готовиться к назначенной встрече?»

Обычно этот бубнящий голос в голове Паха Сапы раздражает его, но теперь он скрашивает его чувство одиночества в городе и мире, которые слишком велики для него.

— Да, генерал. Я вернусь в отель, приму ванну, надену чистую рубашку, и мы направимся на Парк-авеню.

«Ты впервые назвал меня генералом. Или, насколько мне известно, подумал обо мне так. Там, на этом мосту, случилось что-то, когда я не слушал или не смотрел?»

Паха Сапа не отвечает. Он сворачивает на нижний Бродвей и теперь идет на север к Эмпайр-стейт-билдингу и сверкающему Крайслер-билдингу, в самое сердце города вазичу. Становится теплее. Каждый раз, оглядываясь через плечо, Паха Сапа видит уменьшающиеся контуры Бруклинского моста, иногда скрывающегося за домами, но никогда не исчезающего из виду надолго. Точно так же навсегда он сохранится и в мыслях Паха Сапы.

Он минует Таймс-сквер и идет дальше, засунув руки в карманы и насвистывая «Нам не страшен серый волк» — песенку из мультфильма про трех поросят, который выпустят только в мае, но мистер Борглум каким-то образом раздобыл копию (сам он говорит, что напрямую от мистера Уолта Диснея) и показывал на своих вечерних субботних сеансах — он и миссис Борглум давали их два раза в месяц в студии скульптора.

Мост за спиной Паха Сапы все уменьшается и время от времени пропадает из виду, но никогда не исчезает насовсем.


  1. АФТ — Американская федерация труда.

  2. Друммондов свет — освещение, использовавшееся в театрах в конце XIX века. На цилиндр негашеной извести направлялось кислородно-водородное пламя, разогревавшее его приблизительно до 2500 градусов, то есть до белого каления.

  3. Матт и Джефф — персонажи комикса, созданные карикатуристом Базом Фишером в 1907 году.

  4. Цепной линией называется плоская кривая, форму которой принимает гибкая однородная и нерастяжимая тяжелая нить, концы которой закреплены в двух точках.

  5. Узел Прусика (прусик) — один из схватывающих скользящих узлов, обеспечивающих страховку альпиниста. По мере подъема или спуска перемещается рукой.