35772.fb2
Сентябрь 1936 г.
Паха Сапа загрузил коляску и готов отправиться в путь на рассвете, но еще раньше появляется Линкольн Борглум с бригадой — проверить остатки динамита и перевезти его куда-нибудь в другое место. Молодой Борглум в курсе того, что происходит, и вид у него смущенный, чуть ли не извиняющийся, но взрывники — Клайд («Прыщ») Дентон, Альфред Берг, Ред Андерсон, Хауди Петерсон, Громила Пейн и другие ребята, что выносят ящики к стоящему здесь же грузовику, просто недоумевают.
Вопрос ему задает Ред:
— Ты куда едешь, Билли?
Паха Сапа говорит правду:
— Домой.
Он вырыл банку из-под кофе у себя на заднем дворе, и теперь у него в коляске все его оставшиеся деньги. Еще он загрузил все, что может ему понадобиться на остаток жизни: немного еды, смену одежды, большую, не по размеру, куртку Роберта, оставшуюся, когда сын ушел в армию, заряженный кольт.
Линкольн Борглум протягивает ему руку, и хотя Паха Сапа смущается, но не видит оснований, чтобы не протянуть свою. Потом он заводит мотоцикл и съезжает по склону на дорогу, идущую через Кистон.
Сначала он останавливается у кузницы, чтобы залить под завязку бензина в бак. И одноглазый болтливый Джин Тернболл, суетясь вокруг него, говорит:
— Ты слышал, что Мьюн Мерсер прикончил себя вчера ночью?
Паха Сапа, проверявший масло, замирает.
— Мьюн? Как это?
— Он сначала упился до чертиков в Дедвуде в «Номере девять», потом вышел и поехал по той дурной кривой над «Хоумстейком». Флинни сказал, что машина пролетела триста или четыреста футов, прежде чем остановиться в овраге. Мьюна даже не выкинуло из машины — это был «родстер» без верха, — ему просто оторвало голову.
— У Мьюна нет «родстера». У него вообще нет никакой машины.
— Это так. Он ее угнал у своего пьяного приятеля в «Девятке» — у того здоровенного поляка, что работает на шахте, ну, ты его знаешь, такая скотина, у него сестра пользуется успехом у «Мадам Деларж», и Флинни говорит, этот поляк зол как никогда.
«Ну что ж, — думает Паха Сапа, заплатив тридцать центов и в последний раз выезжая из города, — мой маленький заговор в конечном счете все же забрал чью-то жизнь».
Паха Сапа направляется не в Рэпид-Сити — он едет на запад, а потом в последний раз через Черные холмы. При этом ему приходится проехать мимо горы Рашмор, и он останавливается один раз в том месте, где дорога делает поворот и откуда видна только голова Вашингтона — почти над самой дорогой. Паха Сапа всегда считал, что лучший вид на Монумент открывается отсюда.
Если не считать лесовозов, то дорога почти пуста до самого Леда. Температура воздуха сегодня пониже (и он уверен, что дело тут не в скорости езды, потому что старый мотоцикл редко развивает скорость выше сорока миль в час), солнце за один день каким-то образом сместилось с конца лета на начало осени. Из Леда он направляется по каньону до Спирфиша, и звук двигателя «харлея-дэвидсона» резким эхом отдается от крутых стен каньона.
За Спирфишем (где, как всегда представляет себе Паха Сапа, жирная форель в садках с ужасом ждет возвращения Калвина Кулиджа) он направляется на север к Бель-Фуршу, но, не доезжая до него, сворачивает налево на грунтовой хайвей № 24. Крохотный белый дорожный знак, который сообщает ему, что он приехал в Вайоминг, прочесть трудно, потому что он прострелен ружейными пулями и дробью.
Он поехал сюда, а не в Монтану, потому что хочет еще раз увидеть Мато-типи — то, что вазичу назвали «Башня дьявола». Он привозил сюда Роберта в один из их турпоходов, мальчику тогда было восемь.
Гора высотой восемьсот шестьдесят семь футов с широкой, плоской вершиной и ребристыми склонами похожа на окаменевший пенек, если придерживаться масштаба каменных гигантов вазичу. Это самое священное место для кайова, которые называют его Т’соу’а’е — «Сверху на скале», но все племена позаимствовали историю кайова о том, как гигантский медведь преследовал семь сестер, которые, спасаясь от него, прибежали к пеньку, и тогда ваги пенька сказал: «Прыгайте на меня». Когда девушки запрыгнули на пенек, тот начал расти, гигантский медведь бешено колотил лапами и рвал пенек когтями, оставляя на нем вертикальные канавки, которые и теперь можно увидеть на громадной скале.
Девушки, разумеется, не могли спуститься, пока там был медведь (а медведь никуда не уходил), и Вакан Танка разрешил сестрам подняться на небо, где они стали созвездием, которое у вазичу называется Плеяды. (Хотя некоторые кайова и по сей день утверждают, что сестры стали семью звездами Большого Ковша. Паха Сапа всегда считал, что кайова своим воображением восполняют то, чего им не хватает в логике.)
Паха Сапа и Роберт посетили Мато-типи в 1906 году, в тот самый год, когда президент Тедди Рузвельт объявил башню первым национальным памятником Америки. Против этого формально возражали не только кайова, но лакота, шайенна, арапахо и кроу; тогда Служба национальных парков — которая контролировала все подступы к прежде священному месту — наняла этнографов, которые заявили (Паха Сапа помнит, как читал их заявление в Рэпид-Сити совсем недавно, всего два года назад, в 1934 году): «Весьма маловероятно, что какое-либо из племен находилось на территории национального памятника „Башня дьявола“ настолько долго, чтобы это место могло занять важное место в их жизнях или в их религии и мифологии».
Паха Сапа улыбнулся — он мог себе представить, как бы смеялся Сильно Хромает, если бы услышал это. Каменная башня не только многие поколения присутствовала в историях разных племен (Сильно Хромает рассказывал Паха Сапе и другим мальчикам не менее десяти разных историй о семи сестрах и этом месте), но этнографы, в отличие от Сильно Хромает и даже Роберта, не учли, как быстро вольные люди природы и другие племена могут создавать новую мифологию о новом месте обитания, в котором они оказались, а потом принимать эту мифологию — или новый взгляд на реальность — как основополагающую в своем мировоззрении.
Его потрясает, что теперь на грунтовой дороге, ведущей к башне, стоит шлагбаум и человек в униформе служителя парка и шляпе в стиле Первой мировой требует пятьдесят центов за въезд. Но Паха Сапа разворачивается и уезжает — он насмотрелся на башню, подъезжая к парку, и не собирается платить столько же, сколько он когда-то платил за вход на Всемирную выставку, за то, чтобы увидеть обнажение породы, похожее на гигантский пенек. Ему приходится немного вернуться и свернуть на дорогу округа, которая представляет собой всего лишь две направляющиеся на север колеи в прерии, пересекающиеся с хайвеем № 212 в Монтане. Здесь, на этих колеях, нет никаких знаков, которые известили бы его, когда он выехал за границы Вайоминга и оказался в Монтане. Это произошло где-то за городком (состоящим из одного магазина и бензозаправки), называющимся Рокипойнт.
Паха Сапа останавливается на перекрестке, чтобы купить кока-колу. Тут, среди бесконечной прерии и холмов, стоит единственное здание, свидетельствующее о том, насколько пустынна эта часть Вайоминга-Монтаны. С деньгами, извлеченными из кофейной банки и засунутыми теперь в его задний карман, он чувствует себя богачом.
Мальчик за прилавком — глуповатого вида вазичу. Беря у Паха Сапы никель, он наклоняется над потрескавшимся деревянным прилавком и заговорщицки шепчет:
— Эй, вождь, хочешь посмотреть одну классную вещь?
Паха Сапа одним глотком, закинув голову, выпивает кока-колу. После долгой езды и пыли на дороге Вайоминга его одолевает жажда. Мальчик заговорил с ним шепотом, поэтому он тоже отвечает шепотом:
— Я знаю… двухголового теленка.
— Не, это кое-что получше. Оно такое историческое. Об этом не знает никто, кроме тех, кто здесь живет.
Историческое. Паха Сапа любитель всего исторического. И еще, как понимает он теперь, его жертва. (Впрочем, как и все остальные.)
— Сколько это будет стоить? И сколько займет времени?
— Всего еще один никель. И несколько минут ходьбы. Ну, не больше десяти.
Паха Сапа, чувствующий себя в последние дни богачом, посылает еще два никеля по прилавку — один за новую банку холодной кока-колы, другой — за историю.
На самом деле идти от магазина приходится минут пятнадцать. У мальчишки, видимо, какие-то проблемы с координацией движений — идет он, как неумело управляемая марионетка: колени подогнуты, руки уперты в бока, ноги в ботинках выписывают непонятные кренделя. Но все же ему удается провести Паху Сапу через поле, на котором пасутся два быка, поглядывающие на них с убийственной ненавистью в глазах, потом через забор из колючей проволоки и вверх по склону небольшого холма, на вершине которого растет несколько сосенок, потом вниз к широкой долине, поросшей низкой травой.
— Вот оно. Ну что — класс?
Паха Сапе несколько мгновений кажется, что это шутка умственно отсталого мальчика, но потом он видит старые следы колес и выбоины в низинке, старые колеи, оставленные колесами фургонов, тянутся от низкого хребта на восточном горизонте до еще более низкого вдали на западном.
Мальчик запускает большие пальцы за подтяжки, превращаясь в олицетворение гражданской гордости.
— Эти колеи оставил генерал Джордж Армстронг Кастер. Это когда он вел тута Седьмой кавалерийский. Давным-давно это было. Фургоны, скот, запасные кони, даже жену с собой взял, как говорят… Вот это был цирк! Наверное, ты бы не прочь это увидеть, вождь?
— Это стоило никеля, сынок. Кастер тут и в самом деле побывал.
Паха Сапа допивает остатки второй колы и швыряет бутылку в направлении колеи. Она пролетает над острыми листьями юкки и других тщедушных кустиков.
Парнишка вскрикивает «Хей!» и бегом кидается за бутылкой. Он приносит ее на вершину холма, как верный, хотя и немного рассерженный, расхлябанный и глуповатый лабрадор-ретривер.
— Это же целый пенни, вождь!
Паха Сапа устраивается на ночь у дороги на высоком лесистом и безлюдном плато, которое протянулось на сорок миль по Монтане между Эпси и Ашландом. Он уверен, что это удлиненное, тянущееся с юга на север, поросшее соснами плато станет национальным заповедником, если только уже не стало. И названо оно будет в честь Кастера.
Палатку он не взял, но на полу мотоциклетной коляски припасены брезент-подстилка и еще один водонепроницаемый кусок брезента на тот случай, если пойдет дождь. Ночь теплая и безоблачная. Недавно было полнолуние, и хотя луна восходит поздно, но все равно мешает ему пересчитать звезды. Он понимает, что это та же самая полная луна, под которой он совсем недавно плясал высоко на торце горы Рашмор, размещая заряды динамита. Это событие кажется ему еще более затерянным в истории, чем колеи, оставленные фургонами Кастера, за взгляд на которые он заплатил хорошие деньги. Где-то на севере в сосновом лесу или в соседних высоких прериях начинают выть койоты. Потом раздается один, более низкий и жуткий вой — Паха Сапе он кажется похожим на вой волка, хотя волк в Монтане теперь редкий зверь, — и все койоты замолкают.
Паха Сапа вспоминает, как Доан Робинсон объяснял ему древнюю греческую максиму агона,[128] согласно которой жизнь разделяет все на категории: равное, меньшее, большее. Койоты чтят агон своим боязливым молчанием. Паха Сапа понимает, что они чувствуют.
Пытаясь отвлечься, Паха Сапа погружается в мысли, все еще причиняющие ему боль: он вспоминает, как полная луна вставала над громадным черным силуэтом Мато-типи, когда они с Робертом останавливались там летом 1906 года, и как он допоздна вел долгие разговоры с восьмилетним мальчиком. Наверное, именно тем летом Паха Сапа и осознал, насколько одарен его сын.
В ту ночь Паха Сапе снится сон. Будто бы он снова на карнизе на горе Рашмор, а над ним взрывается и рассыпается на части голова Авраама Линкольна, карниз под ним рушится, но на сей раз ему удается прочесть записку в пустом ящике из-под динамита.
Это почерк Роберта, и записка совсем коротенькая:
Отец.
Я подхватил бы испанку, даже если бы поступил в Дартмут или остался дома с тобой. Но я был с моими отважными друзьями и встретил самую прекрасную девушку на свете. Грипп нашел бы меня где угодно. А эта девушка — нет. Важно, чтобы это понял ты. Мама согласна со мной.
Проснувшись, Паха Сапа плачет. Проходит немного времени, и он уже не уверен, отчего заплакал: то ли оттого, что увидел подпись Роберта, то ли оттого, что прочел это мучительное, вселяющее неоправданные надежды «Мама согласна со мной».
Утром он едет дальше на запад то по низким, переходящим один в другой холмам, поросшим соснами, то по прерии с низкой травой, слишком сухой для скота, и скоро оказывается на территории Северошайеннской резервации. По его опыту, все индейцы из резерваций угрюмы и подозрительно относятся к чужакам (он и сам был таким, когда жил в Пайн-Ридже), и это подтверждает древний продавец-шайенна в Басби, где Паха Сапа заходит в лавку, чтобы купить колбасы, хотя шайенна и ладили с сиу больше, чем с кем-либо другим. Сразу за Басби, насколько ему известно, начинается большое агентство кроу, простирающееся до самого конца его путешествия (до конца жизни, думает он и тут же отметает эту глупую, исполненную жалости к самому себе мысль), а кроу с лакота, как известно из истории, всегда враждовали. Он знает, что угрюмость, свойственная индейцам резерваций, в стране кроу обернется открытой враждебностью, и надеется, что ему не придется там останавливаться.
Угрюмость продавца не имеет значения для Паха Сапы. От пункта назначения его отделяет всего тридцать миль. Он может осуществить свой план еще до захода солнца. По какой-то причине ему важно, чтобы в это время было еще светло.
Но не успевает он отъехать и нескольких миль от Басби, как двигатель «харлея» начинает чихать, а потом останавливается. Паха Сапа уводит мотоцикл в невысокую траву у дороги, разворачивает брезент-подстилку и неторопливо разбирает двигатель; он не спешит, к тому же работа с мотоциклом всегда напоминает ему часы, вечера и воскресенья, проведенные в работе над этой машиной с Робертом.
Проходят часы — Паха Сапа сидит под солнцем рядом с выкрашенным серой краской мотоциклом, аккуратно раскладывая на брезенте детали в порядке их поступления и отношения друг к другу: впускные клапаны, коромысла, маленькие пружинки, свечи зажигания (довольно новые), оголовники впускных каналов, сами головки цилиндров, наконец, распредвал… все кладет на свое место, так чтобы можно было собрать хоть вслепую, как, вероятно, научился собирать Роберт винтовку «Американ энфилд» модели 1917 года со скользящим затвором, запомнив каждую деталь по виду и на ощупь, стараясь, чтобы пыль не оседала на промасленных деталях и не попадала внутрь.
Неполадки обнаружились в правом цилиндре маленького V-образного двухцилиндрового двигателя объемом шестьдесят один кубический дюйм. Провернуло шатунный вкладыш коленвала.
Паха Сапа вздыхает. В крохотном Басби он видел какое-то подобие мастерской — еще одна бывшая кузня, пристроенная к тесному, зловонному магазинчику, но, даже если в мастерской и сохранилась кузня, вкладыш ему самому не сделать. Ему нужен новый.
На его карте по маршруту следования впереди, на западе, на враждебной (как он все еще думает об этой земле) территории кроу нет ни одного городка. Поэтому он устанавливает на место те детали, которые можно, засовывает сломанный вкладыш, поршень и шток в мешок и кладет все это в коляску, после чего, вспугивая выпрыгивающих из-под его ног кузнечиков, принимается по жаре толкать мотоцикл назад в Басби. Мимо проезжают две старые машины, за рулем — индейцы, но ни одна не останавливается, чтобы предложить помощь или подвезти. Они видят, что он — чужак.
Вернувшись в Басби (к северу от дороги на голой земле стоят несколько домов — по его прикидкам, здесь проживает не больше сотни душ), Паха Сапа узнает, что механиком в мастерской тот же старик, который неохотно продал ему колбасу. Этому шайенна за восемьдесят. Когда Паха Сапа спрашивает, как его зовут, тот отвечает — Джон Странная Сова, но добавляет, что отвечает только на «мистер Странная Сова». Мистер Странная Сова разглядывает детали, которые Паха Сапа раскладывает на скамейке — единственном чистом пространстве в мастерской, и торжественно сообщает ему, что неисправность во вкладыше. Паха Сапа благодарит его за диагноз и спрашивает, когда бы он мог получить новый вкладыш. Паха Сапе приходится ждать, пока старый шайенна мистер Странная Сова совещается с двумя другими стариками и парнишкой, которого вызвали, чтобы он помог разрешить проблему.
Так вот, сообщает наконец мистер Странная Сова, за вкладышем для такого экзотического аппарата, как «харлей-дэвидсон» модели «Джей» с V-образным двигателем, им придется обращаться не в Гэрриоуэн, и не на склад в агентстве кроу, и даже не в Хардин, а в Биллингс. А поскольку Томми ездит в Биллингс всегда по пятницам утром, а сегодня только вторник, то вкладыш они получат лишь в пятницу вечером, скорее всего, к ужину, а мистер Странная Сова закрывается каждый день ровно в пять, без всяких исключений, а по субботам и воскресеньям никогда не открывает мастерскую, как бы ни просили и ни суетились всякие приезжие, так что приступить к работе мистер Странная Сова, молодой Рассел и, возможно, присутствующий здесь Джон Красный Ястреб, у которого когда-то был мотоцикл, смогут только в понедельник, седьмого сентября (сегодня первое сентября).
Паха Сапа понимающе кивает.
— А автобусы тут ходят? Мне нужно проехать около тридцати миль до места сражения на Литл-Биг-Хорне.
— На кой черт вам нужно на место сражения? Там ничего нет. Даже ресторана.
Паха Сапа улыбается, словно разделяет соображение о том, насколько глупа такая поездка.
— Так тут ходит автобус, мистер Странная Сова?
Автобус ходит. Каждую субботу из Бель-Фурш в Биллингс.
Но у того старого поля сражения он не останавливается. Да и зачем? Правда, он забирает почту в агентстве кроу по другую сторону дороги от места сражения.
— Как вы думаете, здесь найдется кто-нибудь желающий заработать доллар — я заплачу, если кто-нибудь отвезет меня на Литл-Биг-Хорн раньше субботы.
Это становится предметом еще более серьезного обсуждения, но в конечном счете три старика решают, что единственный, кто может или захочет отвезти кого-нибудь на поле сражения, — это Томми Считает Ворон, а это может произойти во время его регулярной поездки в Хардин и Биллингс по пятницам, то есть через три дня, и Томми, вероятно, запросит не один доллар, а три, и не хочет ли мистер Вялый Конь продать сломанный мотоцикл за… ну, скажем, за десять долларов? Велика вероятность, сходятся во мнении три старика и парнишка шайенна, что «харлей-дэвидсон» вообще невозможно починить. Сломанный вкладыш — штука страшная, и кто может знать, какие там еще возникли повреждения в старом двигателе. Мистер Странная Сова мог бы, скажем, купить сломанный мотоцикл за десять долларов и уговорить Томми Считает Ворон отвезти заезжего лакоту в агентство кроу не за три, а за один доллар.
Паха Сапа предлагает заплатить мистеру Странная Сова три доллара за пользование его инструментами и местом внутри закрытой мастерской в пятницу вечером, когда Томми Считает Ворон привезет вкладыш. Мистер Странная Сова считает, что три доллара — справедливая цена за пользование его инструментами, но за место в мастерской и электрическое освещение нужно будет заплатить еще два доллара.
Паха Сапа, на которого способности этого старого пердуна торговаться производят сильное впечатление, спрашивает:
— А вы, мистер Странная Сова, случайно не знаете, не забрело ли сюда одно из потерянных колен израилевых и не обосновалось ли в Басби, штат Монтана?
Три старика и парнишка не понимают вопроса, но по взглядам, которыми они обмениваются, ясно: для себя они решили, что у этого незваного гостя племени сиу не хватает шариков.
Паха Сапа подтверждает этот диагноз, разражаясь смехом.
— Не берите в голову. Я согласен заплатить пять долларов за инструменты, место в мастерской и освещение в пятницу вечером.
Громкий, хрипловатый голос мистера Странная Сова напоминает Паха Сапе те меха, которые когда-то работали здесь, когда мастерская еще была кузней.
— И не забудьте цену самого вкладыша. Плюс еще, конечно, доллар Томми за то, что он привезет этот вкладыш из Биллингса.
— Конечно. А здесь не найдется места, где я мог бы провести три ночи, пока Томми не привезет вкладыш из Биллингса?
На этот раз совещание между тремя стариками и одним молодым длится меньше. Выясняется, что никто в Басби не готов приютить сиу, это говорят Паха Сапе, ничуть не стесняясь. Даже за деньги. Но мистер Странная Сова сообщает ему, что тут по дороге есть ручеек, у берега растут тополя, и мистер Вялый Конь, если желает, может остановиться там. За стоянку денег с него они не возьмут. Но мистер Вялый Конь должен пообещать, что ни ссать, ни срать в ручей он не будет, потому что, видите ли, люди в Басби пользуются этой водой.
Паха Сапа дает торжественное обещание, что ни ссать, ни срать в пределах пятидесяти ярдов от ручья он не будет, забирает брезент, куртку, кухонные принадлежности и кожаный саквояж из коляски. В магазинной части мастерской он покупает у мистера Странная Сова еще одну буханку хлеба и фонарик. Он еще раньше — когда ехал на запад через крохотный мостик, а потом когда толкал назад мотоцикл — заметил русло ручейка и умирающие тополя. До этого места меньше полумили, а до захода солнца еще несколько часов.
Идя на запад в сторону заходящего солнца, Паха Сапа в глубине души знает, что разумно было бы просто идти и идти этой дорогой — может быть, подвернется какая-нибудь машина и его подвезут до резервации кроу на западе, а если нет — идти и идти. Тут всего двадцать пять — тридцать миль до поля сражения. Он мог бы идти прохладной ночью, остерегаясь змей, которые выползают, чтобы понежиться в теплом гравии на дороге, и завтра к полудню был бы уже на Сочной Траве. У него случались походы и подлиннее — вышагивал без остановки день и ночь много-много раз за свои семьдесят с лишком лет, и в условиях гораздо худших, чем эта прямая дорога и хорошая погода в самом начале Луны бурых листьев.
Но по какой-то причине Паха Сапе невыносима мысль о том, чтобы оставить красивый, с аккуратными серо-коричнево-оранжевыми буковками мотоцикл в руках мистера Странная Сова, мистера Красного Ястреба и невидимого, но угрожающего Томми Считает Ворон, и еще он думает, что за ворон считает Томми — летающих или мрачных из резервации.[129]
«Все равно тебе придется оставить где-нибудь мотоцикл через несколько дней», — напоминает более рассудительная и менее сентиментальная часть его разума.
Да, где-нибудь. Но на поле сражения. И в месте по его выбору, а не там, где этого требует запоротый вкладыш. Он проделал этот путь на любимой машине Роберта, преодолел столько миль, переместился почти на двадцать лет во времени, и он хочет пройти остаток пути с этим «харлей-дэвидсоном».
Казалось бы, Паха Сапа должен испытывать беспокойство за три ночи и три дня ожидания, когда он находится так близко к цели и месту назначения, но задерживается в забытом богом местечке, называющемся Басби. И все же какая-то извращенная часть его сознания радуется свободному времени, когда можно расслабиться, подумать и почитать рядом с высохшим ручейком, не оправдывающим своего названия. (Та малость воды, что еще осталась здесь, застоялась в лужицах и в оставленных копытами следах — у кого-то вблизи Басби есть скот, — и в этих лунках бурой воды уже присутствует немалая доля мочи и экскрементов. Однако отметились тут жвачные, а не люди, так что Паха Сапа понимает озабоченность мистера Странная Сова и обитателей Басби. За питьевой водой и водой для утреннего кофе Паха Сапе приходится ходить в магазин и платить мистеру Странная Сова два цента, чтобы наполнить две маленькие фляжки из колонки.)
Паха Сапа нашел укромное место, невидимое с дороги, разложил брезент-подстилку, а брезент наверху устроил так, чтобы его можно было мигом развернуть в случае дождя (его кости подсказывают ему, что ждать дождя уже недолго). Он проверяет, не окажется ли его стоянка в русле ручья, если дождь обернется настоящим потопом. Любой, проживший на Западе больше недели, принял бы такие же меры предосторожности, думает Паха Сапа.
Эта мысль напоминает ему о повсеместном потопе в августе 1876 года, самом дождливом за всю его жизнь месяце, а затем на него накатывает другая волна — ощущение вины и опустошенности из-за потери самой священной Трубки его народа, Птехинчала Хуху Канунпы, из Малоберцовой Бизоньей Кости. Отчаяние и стыд так свежи, будто он потерял трубку только вчера.
А что он чувствует сейчас, после своего самого последнего провала?
В 1925 году по совету Доана Робинсона он прочитал стихотворение «Полые люди», написанное неким Т. С. Элиотом. Он до сих пор помнит две последние строчки, и они, кажется, отвечают его нынешнему душевному состоянию:
Доан Робинсон сказал ему, что хныканье и взрыв в стихотворении связаны с Пороховым заговором Гая Фокса, что-то из английской истории. (Но вдруг он слышит голос Роберта, его тон всегда восторженный, никогда не нравоучительный; мальчик в волнении шепчет:
— Представь, отец: тысяча шестьсот пятый год. Фокс с несколькими друзьями предпринимает попытку взорвать парламент, но бочки с порохом обнаружены в подвалах под палатой лордов до того, как Фокс успел привести их в действие, и под хныканьем имеются в виду те звуки, которые он издавал под пытками. Согласно приговору, его должны были пытать, повесить, выпотрошить, четвертовать, — но сначала повесить так, чтобы он не совсем умер, но он их обманул: не позволил выпотрошить себя, пока еще был жив, спрыгнув с виселицы и сломав себе шею.)
— Спасибо, Роберт…
Паха Сапа шепчет своему отсутствующему сыну:
— Мне это поднимало дух.
Но сколько бы он ни шутил, он понимает, что теперь он — один из полых людей.
Молча пообещав своему любимому тункашиле собственной жизнью защитить священную Птехинчала Хуху Канунпу, он вместо этого потерял ее… убегая от каких-то жирных, искусанных блохами кроу.
Пообещав Сильно Хромает, Сердитому Барсуку, Громкоголосому Ястребу и другим вичаза ваканам, что он вернется и расскажет о своем видении, он не смог вернуться вовремя… не смог даже рассказать им о своем видении. До сего дня он никому, кроме своей жены, не рассказывал о видении с каменными гигантами вазичу.
Пообещав своей любимой жене на ее смертном одре, что он всегда будет заботиться о сыне и оберегать его, поклявшись, что Роберт получит образование и будет счастливым человеком, он позволил своему мальчику уйти в армию, а потом и на войну и умереть в чужой земле среди чужих людей, так и не реализовав свои таланты.
Поклявшись, что он не позволит каменным гигантам вазичу подняться из священной земли Черных холмов, уничтожить бизонов, похитить богов, прошлое и будущее икче вичазы и других племен, Паха Сапа и в этом потерпел полное поражение. Он даже не смог подорвать какую-то жалкую скалу.
Не осталось ничего, в чем он мог бы потерпеть новое поражение.
Или почти ничего. Неделей ранее, зная, что он может потерпеть окончательное поражение, Паха Сапа отправился в Дедвуд и купил новые патроны для кольта, а потом испытал двенадцать штук в отдаленном каньоне. Он знал, что со временем даже патроны приходят в негодность.
Он устал хныкать. А время для взрыва уже прошло.
Вечером в четверг начинается дождь, к полуночи он переходит в ливень, о котором Паха Сапу предупреждала боль в костях. Он хорошо выбрал место — выше уровня самого высокого паводка, направив скат так, чтобы внутрь не задувал ветер, точно рассчитал геометрию двух брезентовых полотнищ на растяжках, чтобы вынести их за пределы высоких тополей, по которым может ударить молния, или того места, куда могут упасть тяжелые стволы при более или менее серьезном порыве ветра; таким образом, Паха Сапа лежит в сухости и тепле под своими одеялами, хотя гроза бушует всю ночь.
Он пользуется такой роскошью, как фонарик, купленный им у мистера Странная Сова, — по цене, в два раза превышающей цену любого фонаря, — чтобы читать «Послов» Генри Джеймса.[131] Паха Сапа — упрямо, в промежутках между чтением других книг — брал эту книгу в библиотеке Рэпид-Сити вот уже в течение почти десяти лет. Он просто не мог через нее продраться. И дело не в том, что от Паха Сапы ускользал смысл книги Джеймса, — от него ускользал смысл отдельных предложений. Сама история казалась такой малозначительной, такой претенциозной, такой мелкой и темной, что Паха Сапа даже думал, уж не хотел ли Генри Джеймс скрыть полное отсутствие какой-либо истории за этими неопределенными, путаными, грамматически и синтаксически неудобочитаемыми предложениями и шквалом слов и абзацев, которые вроде бы были никак не привязаны ни к мысли, ни к человеческим взаимоотношениям. Попытка расшифровать этот роман напоминает Паха Сапе о первых неделях неразберихи и перегрузок в голове, когда он пытался научиться читать под руководством иезуитов в Дедвудской палаточной школе, в особенности когда его наставником был терпеливый, никогда не выходящий из себя отец Пьер Мари, которому (как понимает теперь потрясенный Паха Сапа) в то время, когда он учил маленького лакоту и других мальчишек, едва ли исполнилось двадцать лет.
Но почему, спрашивает Паха Сапа, слыша, как гроза обрушивается на его брезентовое укрытие, он проявлял такое упорство, пытаясь прочесть этот конкретный роман, когда другие давались ему с такой легкостью? Да бросил бы его давно — и все дела.
Но Роберт восхищался Генри Джеймсом и любил эту книгу, а потому Паха Сапа продолжал брать ее в большой библиотеке Рэпид-Сити и возвращал, не осилив и десятка страниц. Потраченные им усилия напоминают Паха Сапе о том, что он слышал о сражениях Великой войны, по крайней мере до того, как американцы (включая и его сына) под самый конец вступили в нее: такое количество жизненной энергии, столько артиллерийских снарядов израсходовано ради завоевания таких ничтожных, унылых клочков земли.
Но настоящая проблема, думает он, выключая фонарик (хотя мог бы, если бы захотел, продолжить чтение в свете постоянно сверкающих молний), заключается в том, что ему надо вернуть книгу в библиотеку. Поэтому он и положил ее в саквояж. Он не вор.
Где-то между этим местом и полем боя Кастера он должен найти почтовое отделение. Логика подсказывает ему, что в лавке мистера Странная Сова должны предоставляться такие услуги — ведь вокруг нее на много миль нет ни одного городка, но ничего подобного в лавке нет. Когда Паха Сапа сказал, что хочет купить большой конверт и марку, мистер Странная Сова смотрит на него — опять, — будто у этого сиу не хватает шариков.
Молнии сверкают, грохочет гром, вода в ручейке поднимается, но Паха Сапа спит в сухости и без сновидений в своей хорошо обустроенной импровизированной палатке, и сон его тревожит только хныканье замученных джеймсовских предложений.
В пятницу утром гроза прекращается, небо снова чистое, хотя воздух для начала сентября холодноват. Паха Сапа сворачивает свою стоянку, вывешивает брезент на просушку и идет прогуляться на север вдоль петляющего ручейка.
Его поражает, что, по мере его, Паха Сапы, старения, мир становится меньше. Когда он был мальчиком, до Сочной Травы, до того как в его жизни начались трудные времена, тийоспайе Сердитого Барсука перемещалась от реки Миссури на востоке в страну Бабушки на севере, до Тетонских гор и на запад, потом на юг по реке Плат до Скалистых гор, на юг почти до самого испанского городка Таос, а потом длинной петлей назад на восток через Канзас и Небраску, назад в самое сердце мира около Черных холмов.
Паха Сапа помнит, как выглядела тийоспайе в походе: обычно в целях безопасности их сопровождали еще несколько родов, воины отправлялись на своих пони вперед на разведку, старики и женщины шли пешком, дети помладше играли и убегали далеко в обе стороны от двигающейся деревни, повозки тащили старые клячи и собаки. Нередко они оказывались на вершине поросшего травой холма и видели тысячи бизонов на много миль вокруг. Или же пересекали возвышенность, с которой им открывались горные хребты в туманном далеке, и они знали, что уже скоро, летом, эти белые пики станут их пунктом назначения. Границ в те времена для мира икче вичаза не существовало…
«Потому что твои кровожадные сиу убили или выгнали все другие племена».
Паха Сапа в удивлении останавливается. Голос в его голове звучит громче обычного.
— Я думал, ты ушел.
«А куда мне идти? Да и зачем? А ты зачем идешь туда, куда идешь? Не ради меня, надеюсь. Мне все равно, где ты покончишь со всем этим».
— Я ничего не делаю ради тебя, Длинный Волос.
Раздражающий голос Кастера эхом отдается в черепе Паха Сапы. Он бросает взгляд через плечо, чтобы убедиться, что ни один из местных северных шайенна не слышит, как он разговаривает сам с собой. Но видит только корову на ближайшем холме, она наблюдает за ним с тем спокойным, глупым, доверчивым выражением, которое свойственно жвачным.
«Ну так мы с тобой говорили о том, что вы, сиу, миролюбивые сиу, которые, как наверняка скоро будут утверждать историки, если уже не утверждают, сражались только для того, чтобы защитить свои земли и семьи… мы говорили о том, что вы, сиу, воевали против всего, что передвигается на двух ногах. А к тому же убивали и всех, у кого по четыре ноги. Ваша война была столь же неразборчива, как и ваша старая манера загнать несколько сотен бизонов на скалу, чтобы они свалились вниз, а вы могли насладиться вкусом двух-трех печенок».
Так оно и есть, думает Паха Сапа. Он вынужден улыбнуться. Враг индейцев, этот враг, знает их — знал их — лучше, чем так называемые интеллектуальные друзья-вазичу. Каждую весну, лето и осень воины из тийоспайе Сердитого Барсука наносили на себя боевую раскраску и отправлялись воевать, не имея для этого никаких других оснований, кроме одного: время пришло. Мужчины вольных людей природы, если им не с кем было воевать, просто переставали быть вольными людьми природы. Война против других племен и против чужаков казалась иногда необходимой, но если она не была необходимой (а так оно по большей части и было), то воины все равно искали врага. Война была необходима ради самой себя. Воюя, можно было отвлечься от женщин, от их болтовни, от запахов, звуков и скуки деревенской жизни, и почти все мужчины стремились к войне. Война была незаменимым испытанием мужества и силы. А самое главное, она была развлечением.
Но, даже молча признавая все это, Паха Сапа понимает, что Кастер не закончил свой бубнеж.
«Когда армия призвала ваших вождей на те первые мирные переговоры в Форт-Ларами в восемьсот пятьдесят первом,[132] вы, сиу, всё говорили о территории, которая принадлежала вам вечно, но на самом деле вы отобрали ее у арикара, хидаста и майданов, когда возвращались из Канады и Миннесоты. Вы хвастливо говорили о территориях, которые вечно принадлежали вам, но на самом деле всего несколькими годами ранее были собственностью кроу и пауни. Вы, сиу, были жестокой, безжалостной захватнической машиной».
— У шайенна мы забрали не всю землю.
«Просто вам не позволили этого сделать, мой краснокожий друг. И потом вы были не прочь объединиться с шайенна и арапахо, чтобы расправиться с пауни, понка, ото, Миссури — всеми более слабыми племенами».
— Они были слабы и не заслуживали ничего иного — только умереть или потерять свои земли. Так в те времена считалось.
«И до сих пор считается, Паха Сапа. По крайней мере, среди нас, бледнолицых. Ты посмотри на этого Гитлера — ты читал о нем, когда мы ездили в Нью-Йорк три года назад. Он знает цену слабости — своей и своих врагов. Но твои так называемые вольные люди природы утратили отвагу и больше уже не могут жить и умирать, как прежде, — жить собственной храбростью, забирая то, что вам нравится, у более слабых, которые не в силах себя защитить. Теперь вы все стали жирными, неповоротливыми индейцами из резерваций, вы носите ковбойские шляпы, работаете на вазичу и ждете подачек».
Паха Сапе нечего ответить на это. Он вспоминает те десятилетия, когда сам работал на пожирателей жирных кусков. Он думает о дерзкой, честолюбивой, непримиримой энергии, которую излучает, вдыхает и выдыхает Гутцон Борглум. И о том, что такими качествами больше не обладает ни один из его соплеменников, включая и его самого.
«Когда Митчелл и Фицпатрик[133] созвали вождей в Форт-Ларами на те первые переговоры в восемьсот пятьдесят первом, им пришлось разбираться с шайенна, убившими и скальпировавшими двух шошонов, которым сами же шайенна гарантировали безопасный проход на тот совет…»
Голос призрака долбит мозг Паха Сапы, словно бур с паровым приводом, — такой звук Паха Сапа слышал чуть не каждый день в последние пять лет своей жизни.
«И когда Митчелл помог уладить это дело, убедил шайенна принести извинения и заплатить шошонам выкуп крови ножами, одеялами, табаком и цветной материей — всем тем, что получили шайенна от бледнолицых в качестве взяток всего несколькими неделями ранее, — шайенна не сдержались и снова оскорбили шошонов на праздновании мирного договора, подав им вареную собаку».
Паха Сапа не может сдержать улыбку.
— Да-да, шошонам никогда не нравился вкус собачьего мяса.
«Но тебе-то он нравился, верно, мой друг?»
Паха Сапа хорошо помнит трапезы времен своего детства, помнит радость, с какой он и другие мальчишки вылавливали из общего котла собачью голову. Это считалось деликатесом. От одного только воспоминания у него начинается слюноотделение.
«Как ты, Паха Сапа, в последнее время в Кистоне не воровал соседских щенков себе на стол?»
— Чего ты добиваешься, Длинный Волос? Хочешь меня разозлить?
«Да зачем мне это надо? А что ты сделаешь, если я и в самом деле пытаюсь тебя спровоцировать, — пристрелишь меня? Кстати, а почему именно Литл-Биг-Хорн? Почему не здесь? Чем одна монтанская речушка или ручеек хуже другого? А так хоть мотоцикл не пропадет даром. Мне старый мистер Странная Сова кажется неплохим парнем… ну, я имею в виду для шайенна он вовсе не плох. Этот жадный старый койот, возможно, был там, на Литл-Биг-Хорне, жадным молодым койотом, сражался бок о бок с твоей родней и мародерствовал, грабя искалеченные тела моих братьев в тот день, когда все вы убили меня».
Паха Сапа понимает, что призрак пытается его разозлить. Он понятия не имеет, зачем это нужно Длинному Волосу.
Голос призрака звучит снова.
«У меня вопрос к тебе, мистер Черные Холмы. Почему вы, самопровозглашенные вольные люди природы, окруженные другими, теми, кто для вас и не люди вовсе, не уничтожили — или не попытались уничтожить — нез персе, или плоскоголовых, или ютов, или равнинных кри, или пикани, или банноков, или черноногих?»
— Все другие находились слишком далеко или слишком высоко в горах, — хотя мы и пытались уничтожить кое-кого из них, — но черноногие очень крепкий орешек. Они ужасный народ, Длинный Волос. Они убивали просто ради того, чтобы взять твои зубы для игры, кидали их на одеяло, как игральные кости, а женщины отрезали тебе се и вешали на шест своего вигвама, как детскую игрушку.
Призрак снова смеется.
Паха Сапа возвращается на свою стоянку, складывает высохший брезент, закрывает саквояж и идет в городишко Басби.
В полночь он уже в пути.
Бедняга Томми Считает Ворон, которого мистер Странная Сова отрядил сидеть в мастерской и смотреть, чтобы Паха Сапа не украл чего-нибудь, в десять часов уснул. Паха Сапа проверил, все ли инструменты он вернул на место, и, оставив парня спать, отвел мотоцикл футов на сто по дороге, а потом кик-стартером завел двигатель.
Фара на мотоциклах в 1916 году была новинкой, и Паха Сапа так и не установил штатную на машину Роберта. Луч фары в лучшем случае мигающий и не очень яркий. Двигаясь в эту ночь по дороге на запад, он бы вообще выключил фару и ехал бы в лунном свете, вот только плотная туча затянула небо, и свет луны стал слишком слаб — ехать при нем тяжело. Но света все же хватает, чтобы Паха Сапа видел: дома кроу по обе стороны дороги — жалкие развалюхи… впрочем, они не отличаются от большинства жалких развалюх, что он видел в резервации северных шайенна или, если уж откровенно, то и в Пайн-Ридже, и в других резервациях сиу в Южной Дакоте.
— Длинный Волос? Генерал? Ты еще здесь?
«Можешь называть меня полковником. Чего тебе надо? Хочешь рассказать мне, в каких жалких развалюхах здесь живут кроу?»
— Нет, я хотел объяснить, почему я не опустил плунжер взрывной машинки на горе Рашмор. Но развалюхи и в самом деле навели меня на эту мысль.
«Я знаю, почему ты не опустил плунжер на горе Рашмор, Паха Сапа. Ты струсил. Но может, у тебя есть другое объяснение?»
— Кладбище в Пайн-Риджской резервации… то, что у церкви и школы епископальной миссии. Кладбище, на котором похоронены Рейн и ее отец.
Призрак молчит. Отремонтированный двигатель «харлей-дэвидсона» ровно урчит — это единственный звук, раздающийся в ночи. Довольно прохладно, и Паха Сапа надел длиннополую кожаную куртку, которую оставил ему Роберт.
Паха Сапа взвешивает, не прекратить ли ему разговор: неблагодарный призрак не заслуживает общения, а уж тем более объяснения, — но спустя какое-то время продолжает:
— Время от времени мальчишки… а я думаю, что и взрослые… из резервации проникают по ночам на кладбище и делают там всякие гадости. Большинство крестов и надгробий были сделаны, конечно, из дерева, поэтому вандалы просто разбивали их, но несколько более крупных надгробий — например, преподобного де Плашетта — были из камня, и вандалы брали ломы и кувалды и крушили, что могли, а что не могли разбить — переворачивали.
У призрака усталый голос.
«Ты же не хочешь стать еще одним кладбищенским вандалом?»
— Когда я услышал, как Борглум и президент говорят, что головы на горе Рашмор простоят сто тысяч лет, то я представил себе, что столько же лет там валяются обломки этих голов. Каждая культура чтит своих мертвых вождей — тебя чтят в том месте, куда мы едем. Мысль о том, что я сродни тем вандалам, которые приходят на кладбище из глупости, разочарования и жажды разрушить воспоминания других людей, потому что сами ничего толком не могут создать… мне это показалось неправильным.
«Очень благородно, Паха Сапа. Значит, тебе предпочтительнее не быть вандалом и позволить каменным гигантам вазичу стоять на твоих священных Паха-сапа и над прерией».
— Твои каменные гиганты вазичу уже поднялись и сделали с нами то, что сделали, Длинный Волос. Если бы я разрушил дело жизни Борглума, это ничего бы не изменило. Ты посмотри по сторонам.
Луч фары мигал и приплясывал, мало что освещая. Но в рассеянном свете луны были видны лачуги, где утоптанная земля заменяла передние дворики, скопление сараюшек — сообщества людей, грязь — высокую траву прерии.
«Я знаю. Я был здесь в последние дни жизни, ты не забыл? Я помню, как эта прерия сверкала после дождя. Я помню цветы от горизонта до горизонта, как и стада бизонов. Вы, индейцы, всегда были грязным народом на свой манер. Мы ощущали вонь ваших мусорных куч за двадцать миль. Единственное, что придавало вам видимость благородства, так это возможность беспрестанного движения, вы оставляли за собой груды разлагающихся бизоньих тел, гигантские курганы вонючего мусора. Потом пришли мы, и для вас не осталось места».
— Да.
Это неправда, вернее, не вся правда, но Паха Сапа слишком устал, чтобы спорить.
До твердой дороги — с покрытием — он добирается почти в два часа ночи. Знаки, указывающие путь к месту сражения, он видел еще на дороге от Басби, а теперь новые указывают на юг, на асфальтированное шоссе. Так или иначе, место сражения Кастера менее чем в миле к югу, а потом назад милю или две по той дороге, по которой он приехал.
Городишко Гэрриоуэн — явно названный в честь любимой песни Кастера и его полка, — как выясняется, состоит из двух домов у дороги, ведущей на юг, а местечко, называемое Агентство кроу, похоже, состоит из трех зданий вдоль дороги на север. Он поворачивает направо и едет одиннадцать миль до городка Хардин, маленького, но достаточно большого, чтобы там были магазинчик и почтовое отделение. Покрышки шуршат и шелестят по асфальтированной дороге непривычно для Паха Сапы.
На поле сражения он возвращается только к одиннадцати.
Чтобы его не задержали за бродяжничество в Хардине (а Паха Сапа знает, что такая опасность существует — незнакомый индеец шляется по городку вазичу среди ночи, и никто не посмотрит на мотоцикл, который свидетельствует, что он не какой-то оборванец, только что спрыгнувший с товарного поезда, и на пачку денег в заднем кармане, тоже свидетельствующую в его пользу), Паха Сапа, найдя в темноте магазин и почту, выбрался из городка, проехал немного вниз по течению реки и, найдя укромное место в ивняке, улегся на брезент до рассвета. Почему он решил, что должен сделать то, что собирается сделать, на поле сражения, при свете дня, а не в темноте, загадка для него самого, но он знал, что ночью туда не поедет.
Может быть, иронически думает он, лежа на спине и считая немногие звезды, что соизволили показаться между медленно плывущими облаками, индеец, который большую часть своей жизни таскал в себе призрака с того поля сражения, в конечном счете боится призраков.
Восход был облачным, туманным, а воздух гораздо холоднее, чем обычно пятого сентября, ветер такой промозглый, что Паха Сапа полез в саквояж за свитером, который надел под замечательную, идеально состарившуюся и выцветшую куртку. В отличие от лавки мистера Странная Сова в Басби, здесь, в Хардине, в субботу работают и магазинчик, и почта, но почта открывается только в половине десятого. Прежде чем он наконец взвесил, проштемпелевал и вручил «Послов» Джеймса почтовому клерку для отправки в библиотеку Рэпид-Сити, он всунул в конверт доллар, хотя и знал, что плата за просрочку должна быть гораздо ниже. Собираясь выехать из городка, он вдруг понял, что голоден как волк. Он увидел индейцев кроу в черных ковбойских шляпах, они шли типичной для кроу походочкой, наполовину ковбойской, наполовину переваливающейся, утиной, направляясь в столовую на Мейн-стрит. Паха Сапа припарковал мотоцикл по диагонали к тротуару рядом со старым «фордом» модели Т и разнообразными грузовичками, кое-как приспособленными для езды по пересеченной местности на ранчо, и вошел внутрь позавтракать. Он заказал глазунью (из двух яиц), стейк (средней прожарки), а к нему гарнир в виде оладьев, тост, апельсиновый сок и попросил официантку — тоже кроу, но не такую угрюмую, как большинство известных ему женщин кроу, — не забыть про кофе и кленовый сок.
«Закусить от души, прежде чем привести в исполнение смертный приговор».
Паха Сапа подпрыгнул от неожиданности, услышав в ушах этот голос, и оглянулся. Поблизости никого не было. Губы у Паха Сапы оставались неподвижными, когда он ответил:
— Что-то вроде этого. Я голоден.
«А свою песню смерти уже сочинил?»
Чувство вины волной накатило на Паха Сапу. Воины лакота не проявляли особого фанатизма в том, что касалось их песен смерти, если им не хватало времени пропеть ее перед концом, — иногда песня смерти сочинялась родственниками и пелась уже после кончины воина, — но у Паха Сапы не было ни родственников, ни оставшихся в живых друзей лакота, и он чувствовал, что если он, Паха Сапа, хотя бы не попробует, то это будет предательством по отношению к Сильно Хромает, который верил в такие вещи. Он часто спрашивал себя, было ли у Сильно Хромает время пропеть свою песню смерти, перед тем как вазичу открыли стрельбу из пулемета Гочкиса.
Ни одна персональная песня смерти не пришла в голову Паха Сапе и не приходила теперь, пока он поглощал самый сытный завтрак, какой ему приходилось есть за последние годы, запивая его пятью чашками кофе. Единственное, что ему вспомнилось, так это песня, которую пел ему Сильно Хромает, когда Паха Сапе было девять или десять лет:
Вроде неплохо. Если ему не придет в голову что-нибудь получше по дороге на поле сражения, которое всего в каких-то пятнадцати милях отсюда, он может попытаться пропеть это в свои последние секунды.
Но пока что он прошептал призраку:
— Нет, еще не сочинил. Но что-нибудь придумаю.
Призрак ответил тихо и, как с удивлением понял Паха Сапа, серьезно:
«После „Гэрри Оуэна“ я больше всего любил „Девушку, которую я оставил, уходя в поход“. Полковой оркестр играл эту песню в тот день, когда мы выехали из Форт-Авраам-Линкольна в последний раз. От этой песни у некоторых солдат и всех вышедших нас провожать женщин на глазах были слезы».
— Давай-ка начистоту, Длинный Волос. Ты что, хочешь, чтобы я спел «Девушку, которую я оставил, уходя в поход» как мою песню смерти?
«А почему нет? Она вроде как подходит нам обоим, хотя в случае с Рейн она оставила тебя, а не наоборот. Я оставил Либби, — мы оба знали, что это может случиться, хотя не думаю, что кто-то из нас по-настоящему верил в это, — но она меня так и не бросила. Столько лет прожила вдовой, в одиночестве…»
После такого великолепного завтрака — определенно лучшего завтрака, какой он ел после смерти Рейн, — Паха Сапа пребывал в благодушном настроении и не хотел портить его мрачными мыслями, своими или призрака.
— Нет, со мной сегодня нет полкового оркестра, поэтому я вряд ли буду петь «Девушку, которую я оставил, уходя в поход».
Потом он вдруг неожиданно прошептал:
— Ты боишься, Длинный Волос?
Паха Сапа предполагал услышать в ответ противный мальчишеский смех, но ничего такого не последовало.
«Боюсь ли я пули в висок… в твой висок?.. Нет. Совсем не боюсь. Но уж если ты спросил, то я боюсь, что эта волшебная пуля сорок пятого калибра может навсегда покончить с твоим несчастным состоянием, но не убьет меня… поскольку я в конечном счете всего лишь призрак. Представь, что я по-прежнему в сознании, мыслю, все понимаю посредством того, что осталось от твоих органов чувств, после того как тебя похоронят и ты начнешь разлагаться в земле… там, в темноте и сырости, с червями… сколько это продлится, пока не разложатся остатки твоего мозга и…»
— Хорошо, хорошо. Хочешь, я оставлю записку с просьбой кремировать мои останки?
Паха Сапа хотел пошутить, хотя его и мутило немного после столь живописного ряда образов, но призрак Длинного Волоса явно отнесся к его словам серьезно.
«Я был бы тебе благодарен, друг».
Паха Сапа покачал головой, заметил, что люди за другими столиками обратили внимание, что он разговаривает сам с собой, оставил непомерно большие чаевые, оплатил чек и прошел в туалет — такой роскошью, как унитаз с канализацией, он не пользовался много-много недель (у его лачуги в Кистоне была уличная будка).
«Опорожниться от души, прежде чем привести в исполнение смертный приговор».
— Да заткнись ты, черт тебя подери. Я тебя умоляю.
Паха Сапа подумал, что никогда не использовал слово «умоляю» прежде, и теперь испытал какое-то странное чувство, произнося его. Но призрак генерала (полковника в момент его смерти) Джорджа Армстронга Кастера и в самом деле заткнулся на достаточно долгое время, чтобы Паха Сапа мог от души насладиться прелестями цивилизации.
В туалете было очень чисто.
Когда он сворачивает с шоссе № 87 — это современное двухполосное шоссе, заполненное грузовиками и грязными легковушками, — на отсыпанную гравием дорогу, по которой он ехал из Басби, уже наступило позднее утро. Въезд в парк поля сражения — через ответвление от этой боковой дороги. У въезда на территорию парка, или памятника, или как уж оно там теперь называется, что-то вроде ворот, но у них никого нет, и Паха Сапа чувствует облегчение, увидев это. Он и без того потратил немалую часть денег, сэкономленных за всю жизнь, на роскошный завтрак.
Паха Сапа почти ничего не узнает вокруг, проезжая на мотоцикле своего сына по узкой тропинке вдоль хребта, на котором погиб Кастер. Внизу течет Сочная Трава — вазичу по-прежнему называют ее Литл-Биг-Хорн, — и Паха Сапа видит громадные тополя там, где прежде сотни вигвамов сиу и шайенна терялись за изгибом реки в долине на юге.
Обет молчания, принятый призраком, длился недолго.
«Есть одна вещь, о которой я жалею».
— Ты хочешь сказать, еще одна, кроме того, что ты привел к гибели себя и треть своего полка?
Паха Сапа, даже не успев додумать до конца, жалеет, что подумал это. Рабочие на горе Рашмор и бейсболисты могли бы сказать: игра зашла слишком далеко. Не стоит отделываться плоскими шуточками.
Призрак словно не слышит его.
«Мне жаль, что у меня не было возможности проехаться… прокатиться… как ты это называешь… на мотоцикле, который ты отремонтировал со своим парнем. Я как-то раз проехался на велосипеде. Но это другое дело».
Паха Сапа не может сдержать ухмылку.
— Я вижу весь Седьмой кавалерийский на «харлей-дэвидсонах».
«Нам бы понадобились кожаные куртки. И какие-то новые знаки различия».
— Может, в виде черепов.
Они доезжают до места, которое обозначено маленьким щитом с надписью «Холм последнего сражения». Паха Сапа останавливает мотоцикл и собирается было взять с собой саквояж, но потом решает не делать этого. Сначала он засовывает кольт в холщовый мешок с наплечными лямками, но затем оставляет оружие в саквояже. Место слишком людное. Он видит четыре припаркованные неподалеку машины: три старых «форда» и «шевроле» поновее. Он видит несколько человек в летних полотняных костюмах — они двигаются по травянистому склону среди белых крестов и надгробий.
Паха Сапа останавливается у памятника, воздвигнутого здесь вскоре после сражения. На бронзовой доске, отполированной до блеска временем и прикосновениями рук, выгравированы имена погибших из Седьмого кавалерийского.
«Мы здесь сегодня в качестве туристов, Паха Сапа?»
— Я думал, может, тебе хочется увидеть, где тебя убили.
«Не очень. К тому же мои кости похоронены не здесь. Меня перевезли в Вест-Пойнт. Либби похоронили там же, рядом со мной».
Паха Сапа смотрит вниз, чтобы сделать вид окружающей местности доступным для призрака. Надгробия — некоторые безымянные — установили там, где были найдены, а потом захоронены искалеченные тела.
Почему он поскакал в тот день по ущелью и на берег реки вместе с воинами? Он толком и не помнит. Чтобы совершить деяние славы? Зачем? Он был молодым вичаза ваканом на обучении, и его такие вещи даже не интересовали… или так ему казалось.
Паха Сапа возвращается к мотоциклу и едет на юг вдоль хребта, гравийная дорога здесь едва ли шире тропинки. За Холмом последнего сражения никаких машин нет. За десять минут едущий потихоньку мотоцикл преодолевает три-четыре мили, которые отделяли Кастера от остальной части Седьмого кавалерийского. И от спасения. Но Паха Сапа знает, что Рено и Бентин не предприняли попытки спасти их. Они просто прислушивались к звукам стрельбы на севере. Потом наступила зловещая тишина. У них тут были свои трудности.
Маленький щит у тропинки сообщает: «Попыт а Уэйра спас и К ст ра».[134] Отсутствующие буквы, видимо, расстрелял кто-то из мощного ружья. Паха Сапа выезжает на гравийную парковку, где нетронутый щит гласит: «Памятник и поле сражения Рено и Бентина».
Шепот призрака почти не слышен, хотя и звучит в голове Паха Сапы.
«Либби до самой смерти боролась против установки всяких памятников Рено и его упоминаний где-либо на поле сражения. Как только она умерла, он получил свой памятник».
— А тебе не все равно?
«Все равно».
На сей раз Паха Сапа оставляет саквояж в коляске, но берет мешок, легко закидывая лямки на плечо. В мешке немного хлеба, колбаса и заряженный кольт.
«У тебя сильные боли, да, Черные Холмы?»
Паха Сапа решает было не отвечать, но потом все же отвечает:
— Да, рак сегодня крепко меня прихватил.
«Ты бы сделал это из-за одного рака? Ну, даже если бы не случилось провала на горе Рашмор?»
Паха Сапа не отвечает, потому что не может. Но он надеется, что не пришел бы сюда с кольтом только из-за боли и болезни. Его это немного беспокоит, но он так никогда и не узнает ответа на этот вопрос.
Он находит ровную, практически невидимую с парковки площадку, где можно присесть. Когда он садится, трава оказывается ему почти по плечо. Облака понемногу начинают рассеиваться, и солнечные лучи здесь и там касаются переваливающихся холмов и изгибающейся долины внизу, и повсюду, послушные ветру, лениво колышутся травы.
«У Бентина и Рено холм был получше, — говорит призрак спокойным тоном, скорее сдержанно-профессиональным, чем задумчивым или завистливым. — Я бы с моими людьми смог продержаться весь день и ночь… будь я на этом холме».
— Это что — имеет какое-то значение?
Раздается слабый отзвук печального смеха. Призрак словно уже покидает его. Но пока еще остается.
«Паха Сапа, ты видел этих воронов? Они летели за нами по дороге. Все время».
Паха Сапа видел их и видит теперь — птицы расселись на заборе в двадцати футах. Это старая потрескавшаяся ограда, она идет от парковки и, возможно, обозначает границы парка. Два ворона смотрят на него. Смотрят на них.
Ему это не нравится. А кому бы понравилось? Ворон у лакота — символ смерти, но, с другой стороны, в лакотских историях фигурирует всё и вся. Одни говорят, что вороны уносят ванаги умерших людей на Млечный Путь, откуда начинается путешествие духа. Другие, включая Сильно Хромает, не верили в это.
Он пытается вспомнить, как по-лакотски будет «ворон». Каги така или канги? Он не может вспомнить. Он забывает родной язык.
Теперь это уже не имеет значения.
Паха Сапа сидит в траве, скрестив ноги, и держит в руке тяжелый револьвер. Оружие пахнет ружейным маслом и теплым металлом. Одно гнездо под бойком он оставил пустым, без патрона, чтобы случайно не отстрелить себе ногу — совет разведчика кроу из Седьмого кавалерийского, которого нет в живых вот уже пятьдесят пять лет. Но когда он взводит большим пальцем боек, в боевое положение становится заряженное гнездо.
Он решил, что не будет тянуть. Никаких глупостей вроде песни смерти. Никаких церемоний. Он решил стрелять в правый висок и теперь подносит к нему ствол.
«Постой. Ты обещал мне… я говорю о кремации».
Паха Сапа опускает револьвер, но лишь ненамного.
— Я написал записку. На салфетке. В туалете столовой.
«Я тебе не верю».
— Ты где был — спал?
«Я же не слежу за всем, что ты делаешь. Особенно в туалете. Где она — эта записка? Ее смогут найти?»
— Она в кармане моей рубашки. Ты можешь помолчать минуту? Всего одну минуту?
«Покажи мне записку».
Паха Сапа вздыхает — он раздражен — и осторожно опускает боек. Достает салфетку из кармана и держит перед своими глазами, думая, что Кастер подличает до самой последней секунды своего затянувшегося существования. Карандашная запись начинается словами «Мои пожелания», и в ней всего одно предложение.
— Ну, ты доволен?
«У тебя там ошибка. Нужно писать „останки“, а не „остатки“».
— Ты хочешь, чтобы я вернулся в город, в эту столовую и снова попросил карандаш у официантки?
«Нет».
— Прощай, Длинный Волос.
«Прощай, Паха Сапа».
Паха Сапа поднимает пистолет, снова взводит боек и кладет палец на спусковой крючок. Лучи солнца согревают его лицо. Он делает глубокий, печальный вдох.
— Мистер Вялый Конь!
Это не призрак. Это женский голос. Голос прозвучал так неожиданно, что Паха Сапа чуть не нажал на спуск. Осторожно отжав боек, а потом и пистолет, он оглядывается через плечо и видит двух женщин, которые идут в его сторону через высокую траву.
Он сидит к ним так, что они, вероятно, не видели пистолета. Он торопливо засовывает кольт назад в мешок и неуклюже поднимается на ноги. При этом движении все в нем кричит от боли.
— Мистер Вялый Конь! Это ведь вы? Я видела мотоцикл — это мотоцикл Роберта. Я тысячу раз рассматривала эту фотографию. Он мне ее подарил. Я и вашу фотографию видела, но он мне ее не отдал.
На женщинах дорогие модные платья и широкополые шляпки. Той, что постарше, лет под сорок, и говорит она вроде бы с французским акцентом. Молодой женщине, которая отдаленно похожа на первую, не больше семнадцати-восемнадцати. У нее карие сверкающие глаза.
Паха Сапа смущен. Он смотрит в сторону дороги и видит длинный элегантный седан «пирс-эрроу». Солнце выглянуло из-за бегущего облака, и в его лучах дорогая белая машина становится ослепительно прекрасной, какой-то нездешней. У машины стоит усатый мужчина; мозги у Паха Сапы работают неповоротливо, но он понимает, что это шофер.
Та женщина, что постарше, продолжает говорить.
—.. и потому мы добрались до горы Рашмор только вчера, и мистер Борглум был очень любезен и очень жалел, что мы вас не застали. Все наши письма и телеграммы не доходили до вас, потому что мы пытались вас найти под именем Уильяма Вялого Коня де Плашетта — это имя и кистонский адрес Роберт нам назвал уже в бреду. И письма возвращались со штампом «адресат не обнаружен». Мы еще писали в миссию Пайн-Риджской резервации. Но мистер Борглум сказал, что мы найдем вас здесь, на месте сражения Кастера, и я сказала Роджеру, чтобы он несся как ветер, и вот мы здесь и… господи!., ведь вы мистер Уильям Вялый Конь? А для друзей и семьи — Паха Сапа?
Он только смотрит на нее с глуповатой улыбкой. Кольт в его мешке увесисто прижимается к ноге. Наконец он снова обретает дар речи.
— Борглум? Борглум не знал, куда я еду. Борглум не мог вам сказать… Никто не знал, где я…
Он замолкает, начиная осознавать, что сказала женщина.
Акцент делает голос женщины почти музыкальным.
— Нет-нет. Он был абсолютно уверен — знал, куда вы отправились. «Отправились» — я правильно сказала? Он даже сказал нам, что вы будете на этом, втором холме, а не на первом, где стоит большой памятник.
Паха Сапа облизывает губы. Он не может оторвать глаз от лиц двух этих женщин. На заборе у него за спиной один из воронов недовольно каркает.
— Извините, мисс. Я… не расслышал. Как, вы сказали, вас зовут? Вы сказали, что были знакомы с моим сыном?
На лице женщины вспыхивает румянец, судя по ее виду, она явно недовольна собой или вот-вот готова расплакаться.
— Извините, пожалуйста. Конечно. Вы ведь не получали моих писем… теперь мы это знаем. И телеграмм, что мы посылали в последний месяц.
Она протягивает руку. Перчаток на ней нет.
— Мадам Рене Зигмон Адлер де Плашетт. Ваша… как это по-английски? Да — невестка. Я вышла замуж за Роберта в ноябре восемнадцатого. Четырнадцатого ноября, если говорить точно. Мой отец, он в Бельгии, мсье Вандан Далан Адлер, был, конечно, не очень доволен нашим браком, потому что Роберт был…
Она замолкает. Паха Сапа подсказывает ей:
— Индейцем?
Мадам Рене Зигмон Адлер де Плашетт тихонько смеется.
— Нет, что вы. Дело было совсем не в этом. Дело в том, что он был… как это… гой, то есть не еврей. Понимаете, мы — евреи, одна из старейших семей евреев-огранщиков в Бельгии. Но в последние несколько лет… ну, вы знаете, как развивается ситуация в Германии и Европе — герр Гитлер и все такое… поэтому папа перемещает бизнес и семью в Денвер и Нью-Йорк. В Денвер потому, что жених Флоры, Морис, он всегда хотел обзавестись… как это… скотоводческим ранчо. А в Нью-Йорк, конечно, из-за отцовского алмазного бизнеса, потому что он в Бельгии, не будет преувеличением сказать, самый знаменитый огранщик алмазов, а потом и поставщик. И он надеется завоевать такую же репутацию в Америке. Мы с Флорой приехали раньше, чтобы… Ах, господи. Что же это я!
Она прикладывает ладони к щекам.
— Я была так рада, что нашла вас, мой дорогой мистер Вялый Конь. Все болтаю и болтаю… как вы это говорите? Как с цепи сорвалась? Извините, бога ради, что забыла представить… Флора, детка, и ты тоже извини.
Она быстро говорит что-то по-французски или бельгийски молчащей молодой женщине с такими знакомыми карими глазами, потом снова поворачивается к ошарашенному, онемевшему Паха Сапе.
— Мсье Вялый Конь, позвольте вам представить мою дочь, мою и Роберта, вашу внучку, мадемуазель Флору Далан де Плашетт. Ее жених остался в Брюсселе, чтобы помочь отцу свернуть бизнес, но уже в следующем месяце они присоединятся к нам…
Но молодая женщина протянула руку, и, когда Паха Сапа смотрит на эту руку, все звуки в его голове затихают. Размер, форма, длина и хрупкость бледных пальцев… и даже немного обкусанные ногти… все это так знакомо Паха Сапе, что отзывается болью в его стариковском сердце.
Он берет ее руку, ту самую руку, ЕЕ руку в свою.
И тут пуля словно все же вылетает из ствола его револьвера.
В его мозгу взрывается яркий свет. Это последняя ослепляющая вспышка, жуткое ощущение, будто все границы исчезают, потоки устремляются внутрь и наружу, невероятное цунами шума, в котором тонут все мысли и ощущения, и он падает вперед, вперед на удивленных женщин… падает… падает… падает… перестает быть.
Один из смыслов этого греческого слова — «соревнование», «состязание». Как пишет в одном из своих романов Дэн Симмонс: «Агон представляет собой сравнение всех подобных вещей и классификацию их по принципу: равное, большее или меньшее. Все во Вселенной участвует в агоне… человек должен иметь возможность сравнивать мужчин (или женщин), а потому мы должны знать наших отцов. Наших матерей. Наше прошлое. Нашу историю».
В оригинале здесь игра слов, основанная на омонимии: crow — по-английски «ворона» и Crow — индеец племени кроу.
Перевод Б. Городецкого.
Генри Джеймс (1843–1916) — виднейший американский писатель XIX — начала XX века. В его романе «Послы» герой отправляется в Европу на поиски и спасение сына от первого брака своей невесты, предположительно влюбившегося в недостойную женщину.
Договор, подписанный в Форт-Ларами в 1851 году, устанавливал территориальные границы племен, индейцы гарантировали безопасный проезд белых поселенцев по Орегонскому тракту, за что им была обещана рентная плата в 50 000 долларов в течение следующих пятидесяти лет. Индейцы этим договором разрешали также строительство фортов и дорог на своих территориях.
Д. Митчелл и Т. Фицпатрик — правительственные чиновники, назначенные для ведения переговоров в Форт-Ларами.
Томас Уэйр (1838–1876) — капитан Седьмого кавалерийского. Будучи подчиненным майора Маркуса Рено и капитана Фредерика Бентина, он не выполнил приказ оставаться с Рено и Бентином и предпринял запоздалую попытку спасти Кастера.