35790.fb2 Черный квадрат - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Черный квадрат - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

- Головы нынче не в цене,- оборвал его Анциферов.- А уж твоя-то...- Но мысли своей не договорил.- Не нам с тобой решать - виноват, не виноват, на это есть органы, суд, прокуратура. А партбилетом, гляди, не пробросайся, он тебе, может, больше головы пригодится, держи под замком. И язык - тоже. Тем более по телефону. И номер мой забудь, вычеркни напрочь. К тому же я перехожу на другую работу. В случае чего, твой я и сам знаю.

- Но ведь он даже не...- начал было Рэм, но Анциферов опять не дал ему договорить:

- Не - кто? - спросил так, будто заранее знал, что Рэм ему скажет.

- Он русский...- сказал Рэм и тут же осекся, поймав себя на том, что, произнеся эти слова, он вступает в сговор, принимает правила игры тех, кто приходил за тестем и увел его и от воли которых теперь зависит судьба Василия Дмитриевича.

- Русский,- согласился Анциферов, и Рэм прочел в его глазах не привычную насмешку, а, как показалось ему, откровенное презрение. Долго глядел на него все с тем же презрением в глазах, потом отвернулся, сказал, будто подводя черту: - То-то и оно. Кабы не так, то советский суд можно бы обвинить именно в том, что ты, как я понимаю, имеешь в виду. И это уже был бы не судебный, а политический вопрос, а уж это - не нашего ума дело. И - точка.- Встал, натянул поглубже на голову заснеженную каракулевую шапку пирожком, сказал, уже отворотясь от него: - Вот уж не думал, что ты...- Но и на этот раз не договорил, пошел было прочь.- И запомни - ты мне не звонил, мы с тобой не встречались. И вот еще что...- закончил с привычной своей непроницаемой насмешкой,- если уж пришел за советом, зря ты Мефистофеля на Пастернака променял.- И через несколько шагов стал неразличим за вновь посыпавшим густым снегом.

Иванов еще долго сидел под снегом на скамейке, сил не было встать и уйти, и чувство, которое он только что испытал за то, что словами своими, пусть и сказанными необдуманно, от отчаяния, он вступил в сговор и принял правила игры той самой тайной воли и власти, перед которыми бессилен не только он, но, как стало ему сейчас яснее ясного, и сам Анциферов,- чувство это было хуже и постыднее стыда: то был страх, холодный, до липкого пота, головокружительный страх, страх, страх...

И не сразу дошли до него слова Анциферова насчет Пастернака: стало быть, там знают и о его диссертации, уда уже закинута и крючок проглочен, остается подсечь карася-идеалиста и - на сковороду его, в кипящее масло... И он поймал себя на том, что думает и страшится не за Василия Дмитриевича, а - за себя.

Вернувшись домой, он долго отряхивался от снега в прихожей, а Ирине сказал, что удалось переговорить с нужным человеком, и тот обещал помочь, и что есть надежда.

8

В конце марта, недели через три после смерти Сталина, когда в онемевшей от растерянности, искреннего горя у одних и зыбких, утаиваемых даже от самих себя робких надежд у других, Москве люди не разговаривали, не звонили друг другу по телефону, боясь проговориться и выдать эти свои ожидания, в восьмом часу утра, в словно бы вымершей после ареста Василия Дмитриевича квартире раздался телефонный звонок. Рэм поднял спросонья трубку и сразу узнал голос Анциферова:

- Не разбудил, лейтенант? - И, как всегда, не сообщил, а приказал: - Жди. Скоро. И не благодари, не звони. Да и телефон у меня изменился. - И как бы с неким намеком: - Считай, с опозданием подарок жене к Восьмому марта.- И положил трубку.

А через неделю-другую вернулся домой Василий Дмитриевич, бледный, с запавшими, будто помертвевшими глазами, разом состарившийся, молчаливый - ни на один вопрос не отвечал, ничем не делился. Возвращаясь из клиники, куда он поехал на следующий же день, уходил к себе в кабинет, и никто - ни дочь, ни зять, ни даже двухлетняя Саша, внучка,- не смел к нему входить.

Ирина была убеждена и свято верила, что не что другое, как встреча Рэма с тем влиятельным человеком, который еще зимою, за три месяца, обещал помочь и сказал, что есть надежда,- и помог! - что именно эта встреча сыграла главную роль в деле отца. В ее глазах Рэм читал готовность отблагодарить его всей своею жизнью. Но эта экзальтированная, особенно на людях, благодарность только тяготила и раздражала его - он-то понимал, что Анциферов ничем не помог тестю, не мог помочь, даже если бы захотел, и в памяти невольно всплывало то брезгливое презрение, которое не скрыл Анциферов, когда Рэм пустился в объяснения, почему Василий Дмитриевич никак не мог быть в чем-либо заподозрен. И от этого еще больше раздражался на жену и едва сдерживался, чтобы не сказать ей правду, но отмалчивался, потому что знал, что она этой правде не поверит, как не могла до конца поверить, что никакого "Джойнта" и никаких диверсантов-отравителей не было и в помине.

Она верила во власть вопреки тому, что в глазах этой власти и она сама, и отец, и все, кто по рождению, по образованию, по генетической памяти о былой безбоязненности и по неизжитой, несмотря ни на что, потребности в ней,- все они были и оставались подозрительны, чужды и опасны. И таких, как Ирина, успел убедиться Рэм, было большинство в среде этой молодой, новой породе интеллигентов, "соли земли, теина в чаю", как, по Чернышевскому, она себя понимала, все еще неколебимо веря, что она-то от века была и вовеки пребудет цветом и гордостью страны.

И будущее представлялось ему совершенно непредсказуемым. Работа с Анциферовым в Берлине, и короткая встреча с ним под снегопадом у Большого театра, и этот его, ни свет ни заря, телефонный звонок и осведомленность о том, чего еще не случилось,- все это делало Анциферова в глазах Рэма человеком не просто приближенным к власти, но как бы живым ее воплощением, знаком ее тайны, паролем ее. Хотя он и догадывался, что истинная, полная, беспредельная власть от Анциферова, может быть, еще дальше и выше, чем расстояние от него самого до Анциферова. Но так уж получилось, что Анциферов оказался для Рэма той точкой в пространстве и времени, в которой впервые пересеклась с этой таинственной, невидимой властью его собственная судьба, и это пересечение придало в его глазах власти реальность, объем и несомненность, отчего, впрочем, она не стала менее тайной и необозримой. Она, догадывался Рэм, была ристалищем иных сил, иных воль, для которых что он, что Анциферов были величинами бесконечно малыми, муравьями в царстве динозавров.

Но ниточка эта, канат морской, навеки, казалось Рэму, связывает теперь его судьбу с Анциферовым.

Параллельно с этой его жизнью - Анциферов, Ирина, тесть, дочь, дом в Хохловском переулке, смутные и тревожные предчувствия, допущенная наконец к защите диссертация о Пастернаке - была у него и другая, вторая его жизнь: Нечаев, его мастерская и его друзья,- никак не связанная, не состыковывающаяся с первой.

Он привязался к Нечаеву, к его мастерской, всегда набитой до отказа друзьями - художниками, музыкантами, актерами, привык к бесконечным монологам хозяина, за напористой самоуверенностью, бахвальством, яростным презрением к недругам и недоброжелателям, действительным и мнимым, существующим лишь в его воспаленном воображении,- а они, по собственному признанию Нечаева, совершенно необходимы были ему с единственной целью: "полировать кровь", дабы она не застаивалась в жилах,- таился еще и острый, трезвый ум, способность видеть вещи - разумеется, если это не касалось впрямую его самого,- взвешенно и рассудительно и исступленная, до белого каления, преданность искусству. "Искусство,- любил повторять Нечаев, воздев к небу указательный палец с въевшейся навечно под ноготь краской,- искусство - единственный язык, на котором человек способен говорить с Богом. Я и разговариваю с Богом, и ничего нет удивительного, что вы все нас не понимаете, меня и Бога".

Единственное, о чем Рэм никогда не рассказывал Ирине, так это об Ольге. Он и сам не понимал, отчего так поступает,- он к Ольге стал относиться как к непременному, неизменному атрибуту мастерской и со временем перестал ее особо выделять среди прочих друзей Нечаева; тем более, и это входило в его твердые представления о мужской дружбе, пусть она и была не женой, а всего лишь любовницей, женщиной Нечаева, но зариться на женщину друга - последнее дело. Однако сама память о том, как он не мог в первую их встречу оторвать глаз от нее, от ее ног и груди, а еще более о том, какой увидел ее, обнаженную, на рисунках Нечаева, и как ожгло его тогда нетерпеливое плотское желание, и как она потом всю ночь снилась ему, казалась чем-то вроде тайного греха, без вины виноватости перед Ириной. И он положил себе никогда об этом не вспоминать и не думать. "Да и был ли мальчик?" - успокаивал он себя расхожей цитатой.

9

Спустя несколько месяцев после возвращения Василия Дмитриевича в "Правде" была напечатана приведшая в замешательство и смятение всю

страну - и самому наивному, неискушенному читателю яснее ясного было, о чем идет в ней речь и кто, не названный по имени, имеется в виду,- статья "О культе личности в истории".

В день ее появления, возвратясь вечером из клиники, Василий Дмитриевич впервые за долгие месяцы затворничества вышел в гостиную и предложил зятю сыграть партию-другую в шахматы.

Они уселись напротив друг друга в те же, что и прежде, старые, с пообтершейся обивкой, покойные кресла, над ними так же мягко и мирно светил торшер, мраморные квадратики на шахматной доске были все теми же, и первый ход - е-2 - е-4 - тоже, и тишина в квартире, и невнятный шум города за тяжелыми шторами,- все было как прежде и вместе с тем все было иное, все дышало ожиданием и неизбежностью перемен, от которых у Рэма тревожно билось сердце и думалось вовсе не об очередном ходе, отчего в первой же партии он глупейшим образом зевнул своего ферзя.

Расставляя на доске фигуры для следующей партии, Василий Дмитриевич неожиданно спросил, не глядя на зятя:

- И что же дальше?..

- Вы о чем? - сделал вид, что не понимает, что тот имеет в виду, Рэм.Реванш, что же еще.- И отшутился словами песни из военных лет: - "Смерть за смерть, кровь за кровь".

- Опять, стало быть, кровь? - поднял на него глаза Василий Дмитриевич.- И - долго еще? Или, как в Библии, помнится, сказано: доколе?..- Опустил глаза, сказал как бы между прочим, продолжая расставлять фигуры: - Эта статья... И подпись под ней какая-то - ни цвета, ни запаха...

- Такие статьи, надо думать, в одиночку не пишутся,- предположил Рэм.Псевдоним, вероятнее всего.

- Псевдонимы хороши для плохих стихов или для пасквилей,- возразил Василий Дмитриевич,- и всегда не без эпатажа: Горький, Скиталец, Бедный, Северянин, а тут - Иванов-Петров-Сидоров, не псевдоним даже, а скорее аноним...

Рэм ничего не ответил, только вдруг вспомнил, что то же слово употребил некогда в Берлине Анциферов.

- Ну и что же теперь со светлой памяти царем всея Руси и великим князем Московским будет?..- как бы про себя, раздумывая над своим ходом, сказал Василий Дмитриевич.- Законный наследник убит отцовским гневом, другой - слаб умишком, а там - Годунов, самозванец за самозванцем, смута...- Поднял опять глаза на зятя, ждал ответа. Не дождавшись, настоял: - Смута?

Рэм предпочел не услышать вопроса.

Но Василий Дмитриевич не отступался:

- Известное дело - тайна, дисциплина, конспирация... Меня вот Бог миловал: инфаркт - так инфаркт, инсульт - так инсульт, стенокардия, ишемия, врожденный порок - все как на ладони, разве что самому больному не принято говорить, сколько ему еще осталось жить. Молчать молчим, но врать - никогда, на то и клятва Гиппократа.- И спросил напрямик: - А вы-то, нынешние, на чем клянетесь, ставя диагноз?

И тут же на помощь Рэму пришли затверженные еще с юности стихи:

"Мы - дети страшных лет России..."

Потому что старик готов поступиться своей точкой зрения во имя истины, для меня же моя отправная точка - нечто заведомо неоспоримое, неизменное, пусть и не истина в чистом виде, так, на худой конец местоблюстительница истины, нечто вроде вероисповедания. А все дело в том, что у старика корни - в прошлом столетии, а я весь, со всеми потрохами, из нынешнего...

И с ними же пришел на ум вопрос: а почему, собственно, вера почитается непреложнее и святее истины?.. "На том стою и не могу иначе"? В доказательство этой Лютеровой несгибаемости приводится история о том, как он кинул в черта чернильницу, и теперь в Виттенбергском университете, где якобы это произошло, приходится только и делать, что ежегодно, перед началом туристского сезона, обновлять пятно на стене свежими чернилами, а это уже не вера, а жульничество, ярмарочный фокус...

И снова чуть было не зевнул своего слона, но Василий Дмитриевич великодушно позволил ему взять ход назад.

- Смута...- повторил тесть.- Вся история России из одних смут и самозванцев и состоит. Самозванцев и анонимов. Прекрасная статья, ее и последний дурак поймет и порадуется, да вот Грозный в ней - псевдоним, а уж подпись под ней - решительно аноним какой-то...- И вдруг рассмеялся молодо, как не смеялся ни разу после своего возвращения: - Аноним, придумывающий псевдоним своему герою!..

Взглянул на Рэма настойчивым, укоряющим взглядом:

- Все еще страшно назвать его по имени? Все еще трепещем, как бы из гроба не восстал? Тень отца Гамлета, граф Дракула?.. Так мы ведь отпетые материалисты, ни в черта, ни в чох не верующие! - И - без перехода: - Знаешь, чем тюрьма хороша? Я-то теперь прошел эти университеты. Тем, что страшно, жутко, унизительно, на все готов ради спасения собственной шкуры или чтобы не били, не ломали костей, не жгли папиросами, там ты жалок и беспомощен, но мысль твоя - свободна. Там, на допросе, ты можешь позволить себе роскошь признаться, что ты шпион, агент мадагаскарской или сиамской разведки, что ты отравил и отправил к праотцам половину политбюро, но про себя-то ты знаешь все ложь, бред, изуверство. Тебя можно заставить оговорить себя в чем угодно, но ты твердо знаешь, что - вранье. А на воле, вот как мы сейчас с тобой,благолепие, мой дом - моя крепость! - но ты про себя ничего не знаешь, ни в чем не уверен и сам себя подозреваешь во всех смертных грехах. Потому что страх, страх, страх! И вечно скребет на сердце: вдруг да все обернется как-нибудь вспять, а он - он! - вот он он!.. Мне один старый вор на фронте попался, в лазарете, он в штрафной батальон прямо из лагеря угодил, так он мне говорил: тюрьма и лагерь, когда уже знаешь свой срок, куда лучше, чем сидеть в предварительном. А мы всю жизнь в предварительном изоляторе и просидели. Да и посейчас сидим. И не смотри на меня, пожалуйста, такими круглыми глазами - я уже и в диверсантах, и в убийцах в белых халатах побывал, я теперь хоть дома, в своих четырех стенах, могу себе позволить все, что на ум придет.

Василий Дмитриевич как-то сразу сник, помолчал, подытожил слабо:

- Вру я, не слушай, самому себе вру - и боюсь, как прежде, как всегда, и за вас душа не на месте, и на все готов, чтобы свою и вашу шкуру сберечь... Это у меня уже в крови, в подкорке, это и через сто лет будет передаваться в генах внукам и правнукам. И Сашенька, внучка, невинное, безгрешное существо, а и она этот страх в себе уже носит. Если кого жаль, так ее, мне-то что недолго уже небо коптить...- Заключил с усталой усмешкой: - Хоть аноним, хоть псевдоним - все под Богом ходим. А может, вовсе и не под Богом, а под дьяволом, теперь уж не разберешь, окончательно все испорчены рациональным воспитанием. А умирать - не миновать, да вот как - в согласии с собой или на горячей сковороде собственной совести, вот он, вопрос-то... Собственно, шах и мат с первого же хода. Как, кстати, и тебе сейчас.- И пошел к себе, оглянулся на пороге кабинета: - Пока не станем подписываться своим именем под своими мыслями - рабы, не миновать сковороды напоследок. Только для этого, боюсь, у нас еще долгонько будет неподходящая история с географией. То-то Пушкин рвался хоть в Турцию, хоть в Китай, даже аневризму какую-то себе напридумал. Не мог иначе - только своим именем под своими мыслями...- И прикрыл за собою дверь.

Из всего этого разговора невыветриваемо запало Рэму в душу одно: смута...

Умер Василий Дмитриевич вскоре и от того, от чего всю жизнь лечил других: ишемической болезни сердца,- так и не дождавшись того, что напророчил: смуты.

10

Полный разброд мыслей, изнуряющая ум неразбериха с некоторых пор холодной, скользкой змеей свили себе гнездо в мозгу Анциферова. Очень может быть, они-то, он и не заметил, и стали, думалось ему, виною его, неделя за неделей, бессонных, безнадежно долгих ночей, в тоскливом ожидании пока не посереет небо за окном, потом зальется блеклой голубизной, голубизна наберет понемногу силу, из-за дома напротив появятся первые проблески солнца, и начнется еще один который по счету! - день, ничем не отличающийся от вчерашнего.

Кончалось же это под утро неким чувством близкой тревоги. Но он сопротивлялся этому смутному предчувствию, надеясь, что оно всего-навсего отражение и продолжение болезни его собственной, изможденной бессонницей души.