35877.fb2
Внимательно присматривался я к этому двухметровому детине с маленькой и умной головкой. Я знал его как журналиста и еще знал, что живет он один, без семьи. Признаюсь, это сразу насторожило меня.
Нет, Екатерина, я не ищу виновных в твоей смерти. Не ищу, на кого бы свалить ответствен-ность за нее. Но я не буду скрывать от тебя, что первой моей мыслью было: кто-то обманул тебя. А из-за чего еще может учинить над собой такое молодая женщина?
Через два дня после похорон отправился к Раде, у которой ты провела свой последний день. "Но хоть что-нибудь,- допытывался,- ты заметила?" Твоя подруга гладила сидя детское белье. Сидя! И не встала навстречу мне, только глаза подняла, а утюг продолжал ползать. Ее муж подвинул мне стул и тихо вышел.
Я спросил, когда ты уехала от них в субботу. "В шесть двадцать",глядя на утюг, ответила Рада.
Обычный рейсовый автобус... Для всех - обычный. Кроме тебя...
Неужели, беря ключ, ты уже знала? И целуя на прощанье подругу - знала? И проезжая на автобусе мимо ореховой рощи, где гуляла с ее детьми - знала? Все, все это знала - в последний раз...
Еще я спросил, с кем дружила ты последнее время, я дважды повторил этот вопрос, и Рада, по-прежнему не отрывая от утюга взгляда, ответила: "С Юрием Феликсовичем. В институте преподавал".
Философом Вальдой насмешливо звала его, но это вначале, после же, когда совсем под откос пошла твоя жизнь со Щукиным, говорила о нем иначе.
Узнав, что философ Вальда ушел в истопники, я имел неосторожность сказать в твоем присутствии: "Малость того?.." Как сверкнули твои черные глаза! "Ты же не знаешь его, папа!" - "Почему? - удивился я.- Я видел его". Ты нехорошо усмехнулась: "Когда?" - "Не помнишь? Когда тебе диплом вручали".
Забыла... У тебя и в мыслях не было приглашать нас, но матери хотелось посмотреть ("Профессиональный интерес к церемониям?" - съехидничала ты), а заодно в последнюю минуту и я поехал. Вальда сидел в президиуме с самого краю, бочком как-то - круглолицый, улыбающийся, кивал в такт напутственным словам председателя государственной комиссии.
Диплом тебе вручали одной из первых. Он был красным, твой диплом, но, кажется, тебя это больше забавляло, чем радовало. Неслышно произнесла слова благодарности и быстро, с закушенной губой, прошла на место. Рассмеешься сейчас, почудилось мне. А Вальда... Что мне был Вальда, этот розовощекий философ, ползавший на карачках в поисках удравшего воробья? Кто бы мог подумать, что такую роль сыграет он в твоей жизни (и смерти!). До самого конца не подозревал я, что это к нему отправлялась ты по вечерам в любую погоду. Рада сказала... И при этом как-то странно посмотрела на меня.
Я понял ее. Не подобает так вести себя отцу, который только что лишился дочери... После я не раз ловил на себе подобные взгляды: слишком большую живость проявлял, энергию и интерес к вещам, которые, по всеобщему мнению, мне в моем положении должны быть безразличны. Себя подставляли на мое место и, содрогаясь, не меня, а себя жалели, радуясь в глубине души, что их минула такая ужасная участь. Ведь все они тоже были родителями.
Не все. Соня, когда я внезапно появился у нее после долгого отсутствия, как-то сразу сказала мне своим растерянным видом, что вот у нее нет детей, одна, и себя на мое место она не ставит. Знала бы ты, какое облегчение почувствовал я. И одновременно - весь ужас случившегося. Тебя нет больше... Даже видя тебя в гробу, даже отдавая Лобикову - навсегда твой паспорт, который, оказывается, требовалось сдать куда-то, я не ощущал этого так остро. Она смотрела на меня, прижав к груди маленькие руки. Я снял мокрую шапку, потряс ею, стянул и тоже слегка потряс пальто, такое тяжелое вдруг, аккуратно повесил. На ноги поглядел. Подумав, снял ботинки. А она все смотрела...
Мы не виделись полгода. Был конец января, суббота, шел липкий снег. С утра твоя мать облачилась в торжественный, специально для обрядов, костюм. Больше четырех месяцев лишь канцелярщиной занималась в своем "Узгиме", а по пятницам, субботам и воскресеньям, когда дворец благоухал цветами, когда там звучали в честь молодоженов речи и стреляли пробки из-под шампанского, безжизненно сидела дома под моим бдительным присмотром. Все, больше он не требовался ей. Мы оба ушли: она к себе, в свой карнавал и праздник, еще нездоровая, еще слабая, а я к себе, в мертвый без посетителей и телефонных звонков кабинет - разбирать поднакопившуюся почту. Все как при тебе. Письма на тех же бланках, те же подписи, та же высокая кирпичная труба в окне, которая хорошо просматривается с набережной Ригласа. Когда-то очень давно, мы шли здесь втроем - я с матерью и ты, девятилетняя матрешка в красном платьице. Тополя еще не покрылись зеленью, но в их голых кронах уже возились грачи. От толстых стволов пахло сыростью. Мы с матерью, разыгравшись, прятались за ними - большие и глупые, суетливые, как грачи. От тебя прятались... Помню, как гомонили птицы, как шумела зеленая, в пене и весеннем соре вода, а тут сейчас было так тихо. Я сидел, положив руки на стол, и по щекам у меня текли из-под очков слезы. Впервые за все это время. Впервые... Потом я достал из шкафа чистое полотенце и долго умывался в туалете холодной водой. А в голове уже была мысль о Соне. Уже знал, что пойду к ней и что у нее мне будет хорошо. Иначе, чем прежде, когда являлся веселый, со сладостями и вином, цветами, и мы вдвоем праздновали с ней неизвестно что - нашу встречу, по-видимому. Иначе, но хорошо. А праздновали-то по-настоящему, с песнями - да-да, с песнями, теми самыми, которые и ты любила. Вот только дома я пел один, а там она мне помогала. Конечно, голос уже был не тот и техника не та, а когда-то она ведь у меня была - техника. Какая-никакая, но была: не прошли даром занятия в школьной, а потом в институтской самодеятельности. Концерты давали!
Необструганные доски клались на опрокинутые вверх дном ведра или стопу полуразбитых, в окаменевшей глине, кирпичей - это были места для зрителей. Хорошо еще, если имелся движок, а то ведь выступали при керосиновых лампах и раз даже - при свечах, что горели по краям сцены в граненых стаканах. Две, помню, погасли, когда я грянул под баян:
С далекой я заставы,
Где зелень, и дом, и скамья...
так что, Катя, я не совсем врал, бахвалясь перед захмелевшей компанией: "Э-э-э! Как пел когда-то Танцоров! Свечи гасли". Ну конечно, бахвалясь, и тем не менее ты, против обыкновения, не насмешничала, не ставила под сомнение мои слова, просила: "Еще, папа!"
Никогда прежде Соня не говорила о тебе. Ни о тебе, ни о твоей матери. Но про себя-то помнила каждую секунду: вы - есть, вы ждете меня (даже когда не ждали) и я - ваш, а здесь, у нее,- птица залетная. Случалось, я засиживался у нее допоздна, мы пели, потом я спохватывал-ся: пора! - но вставал не сразу. Топтался в прихожей, искал то шапку, то шарф, который почему-то валялся на полу. "Сигареты?" - напоминала она. Я охлопывал карманы, а она смотрела на меня, и глаза ее смеялись. "Нету?" - и быстро шла в кухню или на балкон, где я курил летом в зелени густого вьюна.
Как правило, домой возвращался пешком, хотя путь был неблизкий. Ты умерла, и все это кончилось, пока в тот январский день, умываясь холодной водой, один в конторе, я не понял вдруг, что сегодня отправлюсь к ней. Увиделось, как сижу у нее, по-старому говорим о разном и я, вытянув губы, пью из блюдечка обжигающе горячий чай.
Не спешил. Не волновался. Не гадал, шагая под мокрым снегом, дома ли она. Уже совсем стемнело, зажглись фонари. У металлического гаража с распахнутыми воротами возился с железками мужик.
Я позвонил. "Кто там?" А прежде (и потом тоже) открывала, не спрашивая.
Мы не поздоровались. Я стоял и смотрел, а она, отступив, растерянно ждала с прижатыми к груди маленькими руками.
Медленно переступил я порог. Снял, отряхнул и аккуратно повесил шапку. Разулся. Топчась в носках, глянул на нее сбоку, и в ту же секунду она прильнула ко мне. Горько плакала у меня на плече, а я, успокаивая, гладил ее мягкие волосы.
На зимние каникулы поехали с Ильей в Светополь - вдвоем на один билет, который полагался ему как студенту железнодорожного института. Пять месяцев не был в родном доме. Родном - это я сразу ощутил... На столе лежала огромная буханка белого хлеба - теплая еще, с румяной корочкой. У меня слюнки потекли. На крышке пианино, которое мы разыскали, вернувшись из эвакуации, высилась кипа уже прочитанных газет. Мать держала их отдельно от свежих - те дожидались своей очереди на туалетном столике. Тут же стояла тарелка с яблоками. Топилась печь, и это тоже было домашнее, свое. Знал бы я!..
Все детство ведь прожил с печкой - в отличие от тебя, которая родилась в квартире с паровым отоплением. Тем чудовищней, что такую избрала ты для себя смерть. Как в голову-то пришло? Конечно, домов с печным отоплением в Светополе много, и до тебя наверняка доходили слухи, что то здесь, то там угорел кто-то - из-за собственной халатности, но где, но кто делал это умышленно? Случись подобное не в конце августа, а зимой, то еще оставалась бы надежда, что это несчастный случай: поторопилась закрыть трубу. Но, во-первых, кто же в наших южных краях топит печь в августе, а во-вторых записка.
"Простите меня. Мне не плохо".
Но тогда почему, раз не плохо? Почему? Я легко разыскал Вальду и, явившись в его бойлерную, без предисловий сказал, что я твой отец. "Очень приятно",- ответил он, улыбаясь и мелко кивая - полненький, большеголовый... Неужто не знает? Минула ровно неделя, и мне казалось: все знают, все исподтишка присматриваются ко мне, все гадают: почему? А он, единственный, кому, возможно, известен ответ, даже не слыхал ничего? Или делает вид, что не слыхал? На маленьком столе с будильником и ромашками в молочной бутылке лежала раскрытой толстая книга. От чтения оторвал - как много раз, входя, отрывал тебя. Неслучайным показалось мне это совпадение...
Беспокойство выразилось на его крупном лице. "Она умерла,- сказал я. И прибавил, не спуская с него глаз: - Вы не знали?"
Исчезнувшая было улыбка снова раздвинула губы, и снова чуть приметно закивал он. "Как умерла?" И все улыбался, и все мелко-мелко кивал, как заведенный. Не знает... Я сел. "Мне хотелось бы поговорить с вами, Юрий Феликсович".
Примерно то же самое сказала мне спустя год твоя бабушка. "Сядь, Алексей. Нам надо поговорить с тобой" Я не шелохнулся. "О чем?" - буркнул, и она ответила спокойно. "О Кате". Старый педагог, давно, видимо, собиралась нелицеприятно побеседовать с сыном, но, соблюдая приличие, терпеливо ждала, когда минет годовщина твоей смерти. "Не надо, мама",попросил я. "Надо, Алеша. Надо... Ее ведь не вернешь...- Будто я не знал этого! - Ее не вернешь, а живые требуют внимания. Ты очень... Ты очень недобр с Ниной". Ей всегда была по душе твоя мать... "Она что, жаловалась тебе?" - "Не жаловалась. Но я вижу... Она так переживает за тебя".
За меня? Это задело сильнее всего - что за меня, что ты как бы уже списана со счета. Погоревали годок - и довольно. "Я пойду, мама. Извини меня, но я пойду",- и вон из комнаты, а навстречу - добрая Мария с вазочками в руках. В одной варенье, и в другой - варенье. Она замечательная, Мария! Она лучше нас всех.
Но даже с ней я не говорю о тебе, а вот с твоим бывшим мужем говорю (иногда), а также с Соней, которая в глаза тебя не видела. Если, конечно, не считать той ночи, когда она, узнав о случившемся, до утра не сомкнула глаз. Начало светать, и тут вдруг она заметила, что тюлевая шторка на балконной двери, распахнутой настежь, как-то странно приподымается. А странно оттого, что ветра не было. Приподымается, горбится и - что это? Медленно кружась, в подвенечном платье в комнату влетаешь ты. Лица твоего не разглядела, да и не знала, какое оно, твое лицо (лишь много времени спустя я принес ей твою фотографию), но никаких сомнений, что это ты, у нее не было. Представляю, как испугалась она...
А я? Я бы обрадовался. Я точно знаю: я бы обрадовался. Но мне ты не снишься.
Целуешь возле автобуса Раду, а сама знаешь: больше уже не увидишь ее никогда! Берешь у кондуктора билет и думаешь: последний билет. Смотришь в окно на освещенную вечерним солнцем ореховую рощу, где когда-то гуляла с детьми Рады, и понимаешь: роща останется, и солнце останется, и Рада останется, и подрастут ее дети, а тебя не будет. Нигде...
Когда уходил, ты еще спала, ты была в своей комнате, но хоть бы какое-нибудь предчувст-вие шевельнулось во мне! Утро было прекрасным. Роман завел двигатель - он ровно, послушно заговорил в тишине, но я сел не сразу. Взявшись за холодную ручку, медленно вдыхал свежий воздух. Чирикали воробьи. Ярко-зеленые тяжелые листья хмеля, опутавшего беседку, не шевелились.
Наконец мы поехали. Мне запомнилось, как на лобовом стекле сияли кое-где капельки воды - чистюля Роман успел вымыть машину. Но я мог еще отпустить его (не такой уж срочной была поездка), мог вернуться домой, открыть дверь в твою комнату, увидеть тебя, живую... Хотя нет, зачем же открывать? Встать, сесть, лечь, как собака, на пороге. В машину посадить, чтобы ты, несмотря на близорукость, разглядела на умытом стекле эти сверкающие капли. В Витту помчать по еще пустому шоссе - с той умопомрачительной скоростью, на которую ты безуспешно подбивала осторожного Романа...
Ничего этого я не сделал. В Тополиное укатила ты вместо Витты - к Раде в Тополиное, и в тот же день, вечерним автобусом, которым не ездила никогда, вернулась обратно.
Не знаю, как Рада, а ее муж заподозрил неладное. Он сам сказал мне об этом, пожаловав однажды вечером с чудодейственной настойкой, которая, собственно, и подняла на ноги твою мать. Она ведь тогда жить не хотела... Я - держался, я, несмотря ни на что, держался, а она, Катя, не хотела жить...
Шел дождь. Муж Рады приехал на машине, но дорогу перерыли, так что подъезда не было, и он, в одном пиджачке, промок до нитки. Рыжеватые волосы налипли на лоб.
Внимательно осмотрев твою мать, поставил на подоконник пузырек с мутной жидкостью. Ты ведь знаешь, что каждую весну он уходит в горы за травами...
Вдвоем пили мы на кухне чай. Вот тут-то я и узнал подробности твоего последнего гостевания у них.
Обложившись тазами и ведрами, шинковали во дворе овощи - для соте, которое, пастеризованное и закатанное, хранилось потом всю зиму и которое съели уже без тебя.
Ах, как хорошо вижу я все это! Вижу вкопанный в землю, покрытый пластиком стол между черешневыми деревьями, вижу Раду в ситцевом халатике и тебя с широким ножом, которым ты режешь крупный глянцевитый баклажан, вызревший в пяти шагах от вас... И вдруг откладываешь нож. "Сегодня,спрашиваешь,- еще есть автобус?"
Куда вдруг заторопилась ты? Зачем? Неужто для этого? Неужто, беря ключ от пустующей квартиры на окраине Светополя, уже знала, для чего она понадобится тебе?
Без обиняков спросил я у Вальды, когда ты была у него последний раз. А он? Он то ли не понял меня, то ли не расслышал. Кивал все так же, все так же улыбался... Что-то бессмысленное было в его бабьем лице. И вдруг выпуклые глаза встревожились. Внимательно посмотрел он на меня. "Вы сказали, она умерла?"
Тебе шел пятнадцатый год, когда впервые закрутило тебя. Книги, рисованье (Надя Рушева не встала еще на твоем пути) - все было заброшено. Из школы возвращалась поздно. Портфель летел в одну сторону, шапка - в другую, ты заявляла с порога: "Я ужасно голодная", что-то хватала со стола немытыми руками и в ответ на замечание матери быстро чмокала ее. Переоде-ваясь, весело напевала: "Ах, какая я голодная, какая я голодная..." Что здесь гадать - все ясно! Тебе четырнадцать, на всех углах продают подснежники, которые стали вдруг твоими любимыми цветами, и ты заявляешь в одну из суббот, что завтра идешь за ними в лес. "А ничего?" - волнуется мать, но я успокаиваю ее с хитрым видом: "Ничего. Защита надежная". Ведь я имел честь лицезреть его. Широкоплечий, на две головы выше тебя, вышагивал он с детским каким-то ранцем за спиною и твоим синеньким, тоже детским на вид, портфельчиком в руке. Еще голыми стояли деревья, а у него - все нараспашку, без головного убора. Впрочем, какой убор налез бы на копну его светлых волос?
Я попросил Романа остановиться (не Романа; Алексей Львович возил меня тогда). "Что передать дома?" - осведомился, открыв дверцу. Твой краснощекий великан глядел на меня с простодушным недоумением. А вот твое лицо окаменело. Лишь на мой повторный вопрос - во сколько, дескать, изволит прибыть ваша милость? - процедила: "Не знаю". И с опущенными очами прошествовала мимо.
Даже Рада не поняла, отчего вдруг ты решила закопать себя на целых три месяца в скучном Джиганске. В пригороде Светополя - хозяйство отца, твои сокурсники с удовольствием проходят здесь практику, а ты отказалась. "Почему?" - с удивленной улыбкой спросила Рада. В волосах у нее белела ромашка. Кто сказал бы, что у этой девушки - трехгодовалый сын? Ее Володя уже работал врачом, а в неурочное время лечил травами да настойками, но его слава исцелителя еще не шагнула за пределы Тополиного. Именно здесь, в Тополином, ты и хотела бы практиковаться, но что делать в виноградческом совхозе студентке ветеринарного факультета? Ты не настаивала. Нельзя так нельзя, и заявила, что поедешь в Джиганск.