35877.fb2 Четвёртая осень - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Четвёртая осень - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Тихо отошла ты к аквариуму. Стояла спиной к нам, а мы-то, мы!.. Вот когда я впервые понял: все, баста! Конец пришел вашему супружеству.

В тартарары летела семейная жизнь, но кто бы сказал это, глядя на тебя? Возбужденная и веселая приходила домой (причем иногда довольно-таки поздно), быстро скидывала свое длиннополое пальто, на ходу что-то хватала со стола немытыми руками и разве что не напевала: "Ах, какая я голодная, какая я голодная",- как восемь лет назад, когда, семиклассница, втюрилась в краснощекого великана с бараньими глазами. Но тогда все было ясно. А теперь? Где теперь пропадала? С кем? Лишь потом, когда тебя не стало, припомнив все и прикинув, я обнаружил, между прочим, что это была первая осень после ухода Вальды из института.

На деревянной веранде стояли мы, я курил, а ты, в белой заячьей шапке-ушанке, слушала, как стучит невидимый дятел. На крышах лежал снег. Дымки отвесно подымались в белесое небо и не расползались долго. "Все как по-настоящему",- проговорила ты. Я не понял, что ты имела в виду, но переспрашивать не стал, молча смотрел на тебя. Бледная нежная щека, крупный нос... Отсюда, в этом ракурсе (ты почти отвернулась от меня), он показался мне крупнее обычного, и было в этом что-то тревожное, чужое что-то - от твоего грузинского, видать, прадеда. "Моя дочь,- думал я как бы с удивлением.- Это моя дочь". А с удивлением потому, что ты никогда не была моей дочерью так, как я, предположим, был сыном своей матери. Или близнецы - сыновьями Ильи. Что-то стояло между тобою и мною. Не оттого ли всегда безотчетно боялся за тебя - с того самого момента, когда осторожно вынес тебя из роддома, такую легонькую, в оранжевом одеяльце. Словно бы уже тогда предчувствовал в глубине души, что однажды отворится дверь и торжественно-чинный Лобиков произнесет: "Вы позволите, Алексей Дмитриевич?"

"Близнецы на него похожи?" - спросила Соня, когда он, допив вино и умяв добрую половину пирога с капустой - Соня печет его мастерски откланялся. "Друг на дружку",- сострил я. Она не сразу поняла - шутки доходят до нее туго. А то и вовсе не доходят, и тогда она виновато, немного жалко улыбается. Мне нравится эта улыбка. И что чувства юмора у нее нет нравится. А вот ты на смешное реагировала мгновенно, раньше всех, и себя, между прочим, тоже не щадила. Экую Бабу Ягу нарисовала - носатую, с растрепанными волосами! "Узнаете? Катя Танцорова через тридцать три года".

Илья вышел толще, чем был, и вдобавок прямо-таки сросся с тяжелым, старинным каким-то креслом. "Это же надо! - возмутилась твоя бабушка.- Так изуродовать человека".

А Илья, помнишь, ничего. Взял салфеточку, на которой ты набросала его, полюбовался и добродушно так обронил: "Илья Матвеевич в перспективе".

Ты засмеялась: "Точно!" И так понравилась тебе эта мысль, что тут же нарисовала тетю Марию в перспективе ("Ой! Бегемотиха в платье!") и меня карапуза с растопыренными ручками. Словно бегу куда-то, бегу, а клок волос на голове встал дыбом.

"Я не видел ее в августе",- собравшись наконец с мыслями, проговорил Вальда - в первый, самый первый мой визит к нему. "Но звонили?" - спросил я, стараясь припомнить голос, что учтиво произнес: "Катю будьте добры..." Ты сидела у раскрытого окна, без книги, и поднялась не сразу. Словно хотела угадать по моему лицу, кому это вдруг понадобилась...

Я ждал. Требовалось время, чтобы он, раздавленный моим известием, понял, чего я хочу от него. Я терпеливо ждал, но, видно, вопрос мой затерялся среди гигантских труб и выкрашенных в разные цвета патрубков. "Вы звонили в августе?" - повторил я. Вальда долго смотрел на меня, смотрел пытливо и с тревогой, потом выговорил: "Почему она сделала это?"

А вот Соня, умница, не задала этого вопроса. Вообще никакого. Я медленно стаскивал тяжелое пальто, медленно стряхивал с него растаявший снег, а она стояла, прижав руки к груди, и - не единого слова, хотя не виделись мы почти полгода...

"Как чувствует себя Нина?" - спросил Илья, и это не было просто вежливостью, за которую небрежно благодарят и отвечают: ничего, нормально. По тону его, по взгляду, по наступившей вдруг паузе я понял: о чем-то догадывается. Или, может быть, у него был разговор с нею? Ведь он знает мою жену столько же, сколько знаю ее я. Одновременно увидели в ночном аэропорту: девочку в прорезиненном плаще с громоздким мужским баулом и авоськой яблок, в которых мой наметанный глаз сразу же признал южный сорт.

Помнишь, как в один из понедельников ты явилась из Джиганска с обручальным кольцом? "Мы расписались с Щукиным",- и, развернув шоколадную конфету, принялась колдовать над нею. Одну боковинку отчикала острым ножичком, другую... Обнажилась розовая, длинная, влажно поблескивающая сердцевина.

Сии варварские операции ты производила над конфетами с детства. Я взрывался. "Перестань мусолить!" - чеканил, и ты, даже бровью не поведя, без единого слова поворачивала ладонями вверх руки. Вот! Чистенькие!

Сейчас я не стал делать замечаний. Просто взял да вытянул из твоих не сразу разжавшихся пальцев нож. Мать встала, молча налила тебе супу. А ведь для нее твой поступок был вдвойне оскорбителен: как для матери и как для директора "Узгима", расписаться в котором молодожены почитают за честь.

"Узгим"! Теперь даже посторонние зовут так ее дворец, она же по-прежнему игнорирует это удобное словечко, некогда произведенное тобой, насмешницей, от у з Гименея... Ничего удивительного! Для тебя ведь (прости меня!) эти узы были отнюдь не священны.

Твой муж, знаешь ты, не большой любитель выпивки, а тут опрокинул, не закусывая, две или три рюмки. Не закусывая! Потом незаметно увел меня из празднично-шумной заводской столовой в лабораторию. Запер дверь, достал из выкрашенного белилами канцелярского стола семисотграммовую бутылку молодого вина. Стаканы поставил. Они были чистыми, но он торопливо протер их носовым платком. Холеные руки, так непохожие на руки его отца, подрагивали. Я понял, что о тебе пойдет речь и в память о тебе будем пить сейчас. С ним можно... Но только с ним, и ни с кем кроме.

Это не было мнительностью, Катя. В первые месяцы на меня действительно глазели все кому не лень. Я стал своего рода городской достопримечательностью: вот он, вот он - отец, у которого дочь отравила себя печным газом.

Зачем-то пытался объяснить, кому покупаю кольцо. "Дочка, дочка... Киндер!" - и отмеривал чуть ли не метр от дощатого пола, хотя ты давно уже была почти одинакового со мной роста. Турок внимательно глядел на меня смышлеными и быстрыми глазами. На высоком табурете сидел, ноги в поношенных туфлях упирались в перекладину, а рядом горел небольшой тигель. За стеклянной, с решеткой изнутри дверью ошалело галдел стамбульский рынок. Повсюду ели горячие колбаски, пухлые, с сизыми отливами на кожуре: их варили тут же, в коричневом кипящем жиру.

Стены мастерской были сплошь залеплены цветными журнальными вырезками - как в наших будочках для чистки обуви. Да и своими размерами эта ювелирная мастерская не намного превосходила их. В алюминиевой миске с кровавыми следами неведомой мне пищи возились мухи, а рядом лежало на гофрированной картонке несколько редисок. Ну что мне, скажи на милость, этот азиатский кустарь-одиночка, а мне так хотелось, чтобы он понял меня. Чтобы узнал: у меня есть дочь.

По-моему, мы не проронили о тебе ни слова. Пили шампанское, невесть как оказавшееся в этой дыре, закусывали яичницей, вспоминали, само собой, наше полуночное знакомство в московском аэропорту - это был славный вечер, дочка, но о тебе мы не произнесли ни слова. И все равно: о чем бы ни говорили, как бы ни упивались нашим нечаянным праздником, ты была рядом. Наше дитя. Сокровище наше. Тогда мы не понимали этого. Рады были, что одни, что никто не помешает нам, но я представляю (теперь - представляю), какой бы это был вечер, не существуй ты на свете.

Галантный кавалер, я развернул и положил перед твоей матерью конфету. Она улыбнулась. Левой рукой поправила багряно-черную шаль, а правой взяла бокал. Но как, как взяла! Вся ее родословная сказалась в этом царском жесте. "За дочь Вахтанга!" - проговорил я с восхищением.

Стоя на лестничной площадке, искал ключ. Это прежде я звонил, и она открывала (иногда ты), теперь же всегда отпираю сам.

Ты знаешь мои карманы - сам черт в них ногу сломит. Я злился и сопел. Заслышав мою возню, она приблизилась к двери: тень скользнула в глазке. Я чертыхнулся. Я не хотел, чтобы она открывала мне. Чтобы мы нос к носу столкнулись... Она поняла это и отошла.

Вот как мы живем без тебя, Екатерина. Без тебя! Я ощущаю это всякий раз, когда подхожу к двери, достаю ключ, отпираю... И всякий раз у меня мелькает сумасшедшая мысль, что ты дома. Неслышно выйдешь сейчас из своей комнаты, на миг сощуришься, а пунцовые губы произнесут: "Приветик!" чуть-чуть насмешливо. Пусть! Иронизируй, издевайся - я все стерплю, я с радостью приму твое любое слово. Живое слово... Боже мой, живое!

Тебе не понять этого. Все-таки ты действительно очень мало прожила на свете, и как ни умна была, как много ни прочитала книг, а что-то осталось для тебя за семью печатями.

И для Упанишада тоже...

Прежде я и такого слова-то не слыхал - Упанишад. Оставшись вдвоем с Кармановым - у Вальды не ладилось что-то в его котлах и патрубках,- без обиняков спросил, что означает оно. "Сидящий около",- ответил он серьезно. "Около чего?" - спросил я. Журналист пожал плечами: "Просто около.- А потом нашелся: - Около вас",- и засмеялся - немного смущенно.

Ты не поверишь, но с глазу на глаз со мной он терял обычную свою самоуверенность. Только с глазу на глаз мы бывали редко. Обычно втроем сидели. К Вальде обращался, с Вальдой спорил, Вальду убеждал и Вальду разубеждал.

"Хорошо формулируешь, Упанишад! Золотое руно... Таинственное золотое руно, которое осчастливит человечество. Не хватит ли, говоришь, гоняться за ним? Не хватит! Пусть даже его нет в природе, пусть выдумка дьявола царство божье на земле, самая остроумная, самая злая, самая эффектная его выдумка - все равно, утверждаю я, не хватит.- Пиджачок распахнулся, обнажив несвежую рубашку. На груди курчавились рыжие волосы.- Разве все, чего достигло человечество, не было результатом отважного плаванья? Ты скажешь, люди натыкались на скалы. Разбивались... Да, но в результате строили новый, более крепкий корабль". Философ кивал своей круглой головой. "Более комфортабельный, Витя".

Карманов стянул очки. Маленькие глазки моргали. "Ты ужасные вещи говоришь, Упанишад,- произнес он тихо,- Ужасные... Ты хочешь законсервировать человечество, не понимая, что это для него - гибель". Вальда закивал, заулыбался, ко мне повернул круглое лицо. "Наоборот. Вот Алексей Дмитриевич подтвердит, что законсервированный продукт хранится вечно". Вежливый хозяин, он вообще частенько апеллировал ко мне.

Карманов, зажмурившись, медленно покачал головой. "Ты ужасные вещи говоришь, Упанишад... У человечества всегда был идеал. И оно стремилось к нему".- "К сожалению,- согласился Вальда. (Ах, как я слушал их! Как ловил каждое слово!) - Это-то и уничтожит его..." Карманов посмотрел на него беспомощно моргающими без очков глазками: "То есть?" Философ засмеялся. Не понравился мне, дочка, его смех. "Сам ведь говоришь: царство божье на земле - выдумка дьявола. Или все, или ничего... Это равносильно..."

Он не договорил, равносильно чему, но я понял. Мне кажется, Катя, я понял - по замешательству его, по конфузливой улыбке на крупном лице, по украдкой брошенному на меня взгляду. По тому, что через три недели он вдруг пожаловал ко мне собственной персоной.

Было шесть вечера. Жара спала, но духота стояла ужасная. Риглас почти пересох, пахло раскаленным камнем. Вальда расстегнул рубашку, а голову прикрыл носовым платком.

Завидев меня, торопливо поднялся. "А я вас жду..." - "Меня?" Вот уж не думал, что у него может быть дело ко мне!

Дела и не было. Просто решил, дескать, узнать, не случилось ли что. (Видишь? Что-то, оказывается, может еще случиться у меня!) А сейчас ему пора на дежурство, поэтому... "Я подвезу вас",- и кивнул на машину. "Нет-нет,- испугался он.- Я сам. Мне надо еще домой заскочить"."Заскочим,- сказал я.- У меня есть время".

Он нехотя подчинился. Я ни о чем не спрашивал, но про себя недоумевал, что все же привело его? Он видел это. До отказа опустив стекло, сбивчиво заговорил о нашей последней встрече. "Карманов напрасно затеял этот нелепый спор..." Я насторожился. "Почему же нелепый?" Вальда отер платком лоб. "Вы... Все так сумбурно вышло... Вы могли неправильно понять..."

Что имел в виду? Ту оборванную на полуслове фразу, что стремление к идеалу равносильно... Язык не повернулся выговорить при мне это слово, но я понял - я тогда еще понял! - равносильно чему.

Не тебя подразумевал он. Вообще рассуждал, а уж это я все, что ни происходит вокруг, все, что ни говорят, и все, что ни делают, примериваю к тебе.

Наверное, так будет всегда. Никогда не закончится наш с тобой разговор, где я спрашиваю, где я только спрашиваю, да объясняю, да оправдываюсь, а ты молча смотришь на меня. Зачем-то суечусь, махаю руками... Ты не в состоянии мне помочь. Так же, как в свое время - я тебе.

Нет, Катя, я никого не обвиняю в твоей смерти. Вальда причастен к ней, для меня это несомненно, но не он один. Не он один... Я так и сказал ему сегодня во время нашего последнего с ним разговора. А что он последний, я понял, едва вышел на улицу из тесной и душной бойлерной. Пахло астрами они еще цветут на балконах и лоджиях. Такие же, как при тебе... Сейчас не видно, а днем в поредевшей листве еще желтеют неубранные яблоки. Такие же, как при тебе... Ты умерла, но что-нибудь... хоть что-нибудь изменилось бы вокруг!

Начала не расслышал - так стучали в темноте колеса. К Светополю из снежной Москвы мчал поезд. Ты говорила: "Вроде мы идем с тобой вдоль моря, но не по песку, как в Витте, а по гальке. Камушки собираем... Мокрые, они все красивые, и я все бы взяла, куда только? Ведерко ведь крошечное совсем. Вот и стараюсь угадать по твоему лицу, хороший это камушек или плохой. Лишь бы не спрашивать! Я ведь ужасно упрямой была, даже во сне. Или это не сон был? Но если не сон, то почему такой пустой пляж? Ни одного человека, и сарафан на мне, которого я больше не помню. С синими кружевами. Разве бывают такие?"

Это у меня ты спрашивала. Не у матери - у меня, который и свои-то рубашки толком не знает. Прежде, помнишь, советовался, какую надеть, сейчас же открываю шкаф, правое отделение, где висит все мое, и беру первую попавшуюся.

Так мне кажется, что первую попавшуюся, на самом же деле с краю висит то одна, то другая. Я обнаружил это случайно. Накануне оторвалась пуговица, я вспомнил об этом, одеваясь, и уже хотел было взять другую рубашку, а вечером пришить, но пуговица, к моему удивлению, оказалась на месте. И рубашка была безукоризненно свежей. И, кажется, вовсе не та, что надевал вчера.

Я преклоняюсь перед твоей матерью, Катя. Я преклоняюсь перед ней, но лишь когда ее нет рядом. Когда она не сидит со мной за одним столом в белоснежной кофточке (хоть бы капнула, думаю я), когда не произносит будничным тоном: "С каким маслом будешь картошку?" - а во мне клокочет все. Подымаюсь, молча достаю бутылку. Надо ли удивляться, что я не могу заставить себя спросить, был ли когда-нибудь у тебя сарафан с синими кружевами! Она должна помнить это, а уж если мне так трудно назвать при ней твое имя (никакой логики нет здесь, но это так), то можно ведь и видоизменить вопрос. "А бывают ли,- осведомиться,- сарафаны с синими кружевами?"

Все-таки я задал этот вопрос. Правда, не ей, не твоей матери, единственному на свете человеку, который знает о тебе больше, чем знаю я. Соне... Я задал его Соне. Она как раз шила что-то. Большое, для себя...

Жду, когда откроет, не спросив, по своему обыкновению, кто это, а внутри быстро-быстро пробегает холодок. По звукам за дверью, по тому, как поворачивается ключ в замке, стараюсь угадать, не произошло ли за время, пока мы не виделись, каких-нибудь изменений.

"Чем занимаешься?" - спрашиваю. "Так,- отвечает она с заминкой.- Шью кое-что". С заминкой!

Скрывая волнение, прохожу в комнату. Горит верхний свет, стол пуст, а на тахте лежит темный лоскут, достаточно большой, чтобы развеялись все мои иллюзии.

"Что происходит, Алеша? С тех пор, как умерла Катя..." Я не слушаю дальше. "Сыграй Шопена, мама",- прошу - почти как ты, но только у тебя деликатней выходило.

Не замечая подвоха, моя бедная мама брала ноты, садилась, сухонькая и пряменькая, к пианино, и играла, играла... После тебе доставалось от меня. "Ты пуста. Ты хоть понимаешь, как ты пуста?" - "Понимаю..." Четырнадцать было тебе, четырнадцать или пятнадцать - во всяком случае, еще не бросила рисовать, потому что однажды я прибавил беспощадно: "Воображаешь художницу из себя? Репина, Айвазовского... Но ведь ты еще ни черта не умеешь. Какие-то вазочки малюешь. Груши да вазочки". Ты стояла передо мной с опущенными глазами, а шейка - тоненькая-тоненькая. "Не так, что ли?" "Так",- проговорила тихо, и я смолк, мигом растеряв весь свой разоблачительный пыл. Засопел и закряхтел, носом шмыгнул. Почесался... То есть дал понять, что я уже немолодой человек. Усталый, издерганный, и мало ли, что могу наплести сгоряча! А спустя два года, когда ты спалила у мусорных бачков рисунки, мне вдруг с ужасом пришло в голову, что я тоже повинен в этом. Оправдываться начал: "Я распсиховался тогда... Из-за бабушки. Ну, помнишь?" Ты вскинула на меня благодарные глаза. "Я все поняла,- шепнула.- Еще тогда. Ты так кряхтеть стал... Как хомячок". Я даже заморгал от неожиданности. "Почему хомячок?" Ты засмеялась. "Хомячок,повторила ласково.- Они ужасно забавные у нас".