35895.fb2
Улучшение нравов и обычаев, как при дворе, так и в народе, принадлежит к драгоценнейшим последствиям той свободы, для защиты и охраны которой к нам пришел Георг I. Он соблюл договор со своими английскими подданными; а если сам он не более избежал пороков века, чем другие мужи и монархи, зато мы можем быть ему благодарны, что он уберег и сохранил для потомства наши исконные права. Свежий ветер в Англии очистил от скверны дворцы и хижины; и ныне Истина, заступница каждого из нас по праву нашего рождения и бесстрашный судия над великими, может сказать о них лишь слова почтительности и уважения. На портрете первого Георга есть пятна и есть штрихи, не вызывающие нашего восхищения; но есть и благородные черты: справедливость, отвага, умеренность, — и им мы обязаны воздать должное, прежде чем повернем портрет лицом к стене.
Под вечер 14 июня 1727 года по дороге из Челси в Ричмонд скакали два всадника. Передний был широколицый, румяный и весьма дородный кавалер в высоких ботфортах того времени, однако ухватка, с какой он гнал коня, выдавала человека храброго и бывалого кавалериста. И в самом деле, мало кто еще так любил молодецкие забавы, и в охотничьих угодьях Норфолка ни один сквайр не скакал так лихо за лисой и не кричал: «Ату! Ату его!» — с таким упоением, как тот, кто несся сейчас галопом по Ричмондской дороге.
Вскоре он достиг Ричмонда и у ворот заявил, что имеет дело к владельцу замка. Хозяйка и ее приближенные дамы, к которым его проводили, заверили его, что видеть сейчас хозяина ему невозможно, каким бы безотлагательным ни было его дело. Его высочество вкушает послеобеденный сон; он всегда спит после обеда, и горе тому, кто его разбудит! Однако доблестный джентльмен в ботфортах отвел рукой перепуганных дам и отворил запретную дверь в опочивальню, где спал на кровати малорослый господин, и перед этим господином дорожный гонец в тяжелых ботфортах преклонил колена.
Спавший проснулся и с сильным немецким акцентом в сильных выражениях высказал свое неудовольствие, поинтересовавшись при этом, кто это осмелился его побеспокоить.
— Я — сэр Роберт Уолпол, — ответствовал гонец. (Разбуженный господин ненавидел сэра Роберта Уолпола.) — Имею честь сообщить вашему величеству, что ваш августейший родитель король Георг Первый в субботу десятого числа сего месяца скончался в Оснабрюкке.
— То наглый ложь! — вскричал его святейшее величество король Георг II; но сэр Роберт Уолпол подтвердил свою весть, и с этого дня в продолжение тридцати трех лет Англией правил уже второй по счету Георг.
Как он разделался с отцовским завещанием на глазах у изумленного архиепископа Кентерберийского, какой это оказался сердитый маленький монарх, как грозил кулаком придворным своего отца, как в приступах бешенства топтал собственный парик, а всякого, с кем расходился во мнениях, обзывал вором, лжецом и негодяем, — обо всем этом можно прочесть в любом историческом труде, а равно и о том, как он рассудительно поспешил примириться со своим гордым министром, которого при жизни отца ненавидел и который после этого пятнадцать лет служил ему верно, разумно и успешно. Когда бы не сэр Роберт Уолпол, нам бы опять пришлось иметь дело с Претендентом. Когда бы не его упрямая любовь к миру, мы бы оказались втянуты в войны, для ведения которых стране недоставало сил и внутреннего согласия. Когда бы не его твердость и спокойное противодействие, еще, того гляди, немецкие деспоты у нас бы тут стали насаждать свои ганноверские порядки и мы имели бы бунты, смуты, нужду и тиранство, а не четверть века мира, свободы и материального процветания, каких не знала страна до того, как ее возглавил этот «подрыватель парламентов», этот бессовестный пьяница и распутник, этот бесстрашный поборник мира и свободы, этот великий гражданин, патриот и государственный муж. В религии он был истинный язычник: смачно вышучивал епископов и знатных лордов и смеялся как над Высокой церковью, так и над Низкой. В частной жизни старый греховодник предавался удовольствиям самого низкого разбора: по воскресеньям пьянствовал в Ричмонде, а во время парламентских каникул с гиканьем скакал за собачьей сворой или пил с мужиками пунш и закусывал говядиной. Изящной словесностью интересовался не больше своего венценосного господина и держался столь нелестного мнения о людской природе, что просто стыдно признавать его правоту и соглашаться с тем, что человека можно действительно купить вот так, по дешевке. Но подкупленная им палата общин сберегла нам нашу свободу; но его неверие воспрепятствовало у нас церковному засилию. Среди священников в Оксфорде были такие же коварные и злобные, как и среди патеров из Рима, и он разоблачал и тех и других. Он не принес англичанам военных побед, зато подарил им мир, покой и свободу; трехпроцентные бумаги при нем достигли номинала, и пшеница шла по пять фунтов двадцать шесть шиллингов за квартер.
Наше счастье, что первые наши Георги не отличались возвышенностью помыслов. Особенно нам повезло, что они так любили свой маленький Ганновер, Англию же предоставляли самой себе. По-настоящему мы хлебнули горя, когда получили короля, который гордился тем, что он британец, который родился в нашей стране и вознамерился ею управлять. А в правители Англии он годился не больше, чем его дед или прадед, которые таких намерений не имели. Она сама понемножку приходила в себя под их владычеством. Постепенно умирал чреватый опасностями благородный древний дух вассальной верности; пустела старая величественная Высокая церковь Англии; оставались в прошлом разногласия, которые поколениями подымали друг на друга мужественных и храбрых и с той и с другой стороны — со стороны вассальной верности, родовых привилегий, церкви, королевской власти и со стороны истины, права, гражданской и религиозной свободы. Ко времени, когда на трон взошел Георг III, битва между вассальной верностью и личной свободой уже закончилась; и Карл-Эдуард, немощный, пьяный и бездетный, умирал в далекой Италии.
Тем, кто интересуется придворной историей прошлого века, знакомы мемуары маркграфини Байрейтской, в которых описывается берлинский двор под единоличной властью кузенов нашего Георга II. Отец Фридриха Великого поколачивал своих сыновей, дочерей, государственных советников; он по всей Европе вылавливал высоких мужчин и ставил их у себя гренадерами; его пиры, парады, попойки, курительные вечера — все это подробно описано. Грубостью языка, удовольствий и обращения этот немецкий монарх едва ли уступал Джонатану Уайльду Великому. Бессчетные французские мемуары столь же подробно описывают Людовика XV, его жизнь, его царствование и деяния. Наш Георг II был, во всяком случае, король не хуже прочих. Он широко пользовался присвоенной монархами привилегией поступать неправильно. Мы в Англии считаем его заурядным, мелким человеком с низменными вкусами; а Гарвей рассказывает, что этот вспыльчивый властитель отличался чувствительностью и что его письма, — а он написал их несметное множество, — обладали опасной силой обаяния. Чувствительность он расходовал на своих немцев и на любимую королеву. С нами, англичанами, он до сердечности не снисходил никогда. Его обвиняли в жадности, но он не раздаривал деньги и после себя тоже оставил не много. Он не любил изящные искусства, но и не прикидывался их любителем. В религии он лицемерил не больше, чем его отец. Он низкой меркой мерил людей, но разве для такого окружения его суд был ошибочным? Он легко различал ложь и лесть, а ведь льстецы и лжецы были, волею судеб, его неизменными спутниками. Человек тупой, вероятно, обращался бы с ними любезнее. Жизнь сделала из него циника. Ему мало радости было от собственной проницательности, открывающей повсюду вокруг только лесть и своекорыстие. Что мог донести ему Уолпол про его лордов и общины? Только — что они продажны. И разве не этим же свойством отличались его священники и царедворцы? Строя свои взаимоотношения с мужчинами и женщинами на такой грубой и циничной основе, он пришел к тому, что поставил под сомнение и честь — мужскую и женскую, и патриотизм, и религию. «Он несносен, но воюет, как должно мужчине», — сказал Георг I, молчаливый, о своем сыне и наследнике. Храбрости Георгу II, действительно, было не занимать. Во главе отцовского войска под началом Евгения и Мальборо принц выказал себя умелым и бесстрашным воином. Особенно отличился он при Уденарде. А вот другой притязатель на английский престол не сумел завоевать себе славы при Мальплаке. Отвага Иакова всегда вызывала сомнения. Ни тогда во Фландрии, ни потом в своем древнем королевстве Шотландии злосчастный Претендент не был достаточно тверд душой. А пылкий вояка Георг всегда знал, чего хочет, и отличался неукротимой воинственностью. Он вызвал своего венценосного прусского брата сразиться на шпагах и пистолетах; и какая досада для романистов всех эпох, что эта знаменитая дуэль так и не состоялась! Два монарха ненавидели друг друга всем сердцем; были уже назначены секунданты; условились о месте встречи; и государственным мужам с обеих сторон стоило много труда убедить противников, что над ними будет потешаться вся Европа, и тем предотвратить поединок.
Где бы ни участвовал в военных действиях наш пылкий Георг, он всюду держался с неоспоримой отвагой. Под Деттингеном его лошадь понесла и чуть не доставила его во вражеское расположение, едва удалось ее остановить. Слезши с седла, храбрый король заметил: «Ну, теперь-то я не обращусь в бегство!» стал во главе пехотного полка, обнажил шпагу и, взмахнув ею на виду у всей французской армии, с сильным немецким акцентом и с большим воодушевлением приказал своим солдатам следовать за ним! В сорок пятом году, когда Претендент уже находился в Дерби и вокруг у многих затряслись поджилки, король ни на минуту не дрогнул, — нет, он не из таких. «Пфа! Не желаю слышать этот вздор!» — говорил бесстрашный маленький монарх, и он не поступился ни своим спокойствием, ни делами, ни удовольствиями, ни путешествиями. На публичных празднествах он всегда появлялся в шляпе и сюртуке, который носил в славный день атаки под Уденардом; люди смеялись над таким странным одеянием, но беззлобно, — ведь храбрость никогда не выходит из моды.
В частной жизни он показал себя достойным наследником своего отца. О нравах первого Георга в этом отношении уже было сказано так много, что нет нужды описывать немецкий гарем его сына. В 1705 году он сочетался браком с принцессой, которая славилась красотой, умом, ученостью и добрым нравом, и более преданной и любящей жены не сподобился иметь ни один монарх. Она любила его и хранила ему верность, и он, на свой грубый лад, тоже любил ее до могилы. К чести Каролины Анспахской надо сказать, что в те времена, когда германские князья меняли религию с такой же легкостью, как вы — шляпки, она не пожелала отказаться от своей протестантской веры, хотя за это ей прочили в женихи эрцгерцога и будущего императора. Ее протестантские родичи в Берлине досадовали на такую ее неуступчивость и сами предпринимали попытки обратить ее в католичество. (Забавно, что Фридрих Великий, у которого вообще не было никакой веры, долгое время считался у нас в Англии защитником протестантизма.) Эти добрые протестанты приставили к принцессе Каролине некоего отца Урбана, весьма ловкого иезуита и прославленного ловца душ. Но она восторжествовала над иезуитом и отказала Карлу VI; и вышла за маленького курфюрста Ганноверского, которого нежно любила, и была предана ему душой, и всем ради него жертвовала, и обращалась с ним умело и ласково, и льстила его самолюбию до конца жизни.
Когда Георг I в первый раз уезжал в Ганновер, регентом был назначен на время его отсутствия его сын. Но после этого случая принц Уэльский уже больше никогда не удостаивался такой чести, — отношения между ним и его отцом вскоре испортились. Скандал в королевской семье произошел по случаю крещения его второго сына: принц тряс кулаком перед лицом герцога Ньюкасла, обозвал его негодяем и навлек на себя отчий царственный гнев. Их с супругой выдворили из Сент-Джеймского дворца и по приказанию венценосного главы семейства отняли у них их благородных отпрысков. Папочка и мамочка горько плакали, расставаясь с дорогими крошками. Маленькие высочества время от времени посылали родителям корзиночку вишен и сердечные поклоны, и те омывали подарки обильными слезами. Тридцать пять лет спустя у них не нашлось слез, чтобы оплакать смерть принца Фредерика — их первенца, их наследника, их врага.
Король звал свою невестку «Cette diablesse Madame la Princesse»[1]. Те, кто бывал при ее дворе, не допускались ко двору короля. Мы читаем о том, как придворные вслед за их высочествами приезжали на зиму в Бат, чтобы в Сомерсетшире свидетельствовать им почтение, не имея возможности делать этого в Лондоне. Королевская фраза: «Cette diablesse Madame la Princesse», — объясняет одну из причин монаршей немилости. Она была очень умная женщина, обладала острым чувством юмора и убийственным языком и подвергла осмеянию престарелого султана с его безобразным гаремом. Она издевательски описывала его в письмах на родину. Изгнанные из королевского отчего дома, принц и принцесса поселились в Лестер-Филде, где, как пишет Уолпол, «самые многообещающие из молодых джентльменов, принадлежащих к оппозиционной партии, и самые очаровательные из молодых дам образовали вокруг них новый мир». Помимо Лестер-Хауса, у них была еще летняя резиденция в Ричмонде, где собиралось самое блестящее общество того времени. Там бывали Гарвей, и Честерфилд, и маленький мистер Поп из Твикнема, а с ним порой и язвительный настоятель собора святого Патрика и целый рой прелестных юных дам, чьи улыбающиеся лица смотрят на нас со страниц истории. Вот прославленная в балладах Лепелл или дерзкая красавица Мэри Белленден, которая не пожелала слушать цветистых комплиментов принца Уэльского, приняла неприступную позу и велела его королевскому высочеству держать свои руки при себе — и пусть он уберет с ее глаз кошелек с гинеями, ей надоело смотреть, как он их пересчитывает. Он имел не очень-то величественный вид, этот великий человек. Уолпол рассказывает, как однажды за королевским карточным столом шаловливые принцессы вытащили стул из-под леди Делорейн, та, рассердившись, в отместку вытащила стул из-под короля, и его величество грохнулся на ковер. В какой бы позе ни представал перед нами этот царственный Георг, он всегда немного смешон; даже под Деттингеном, где он выказал такую доблесть, в нем есть что-то дурацкое: взывает к солдатам на ломаном английском языке и размахивает рапирой, точно учитель фехтования. Сын Георга, «герой Куллодена», тоже служил современным карикатуристам объектом насмешек.
Я воздержусь дальше цитировать Уолпола о Георге II — эти прелестные томики к услугам всякого, кто имеет вкус к сплетням прошлого столетия. Нет чтения приятнее писем Хореса Уолпола. В них звучат голоса старинных скрипок, блестят и сверкают свечи, и дорогие туалеты, и остроумные шутки, и золотые блюда и чаши, и парадные кареты, — такого пестрого хоровода разряженных, ухмыляюшихся масок на Ярмарке Тщеславия, как показывает нам он, больше не встретишь нигде. Гарвей, наш второй авторитет, пишет мрачнее. От его страниц словно бы веет жутью; наследники вскрыли Иквортский ларец всего несколько лет назад, и перед нами предстали как бы новые Помпеи — наш минувший век, с его храмами и развлечениями, с его колесницами и общественными местами, лупанариями. Блуждая по этому городу мертвых, по этим страшным временам беззастенчивого себялюбия, среди этих интриг и пиров, в жадной, суетливой, безжалостной толпе, нарумяненной, лживой, раболепной, — я испытывал потребность найти себе там друга. Я просил знакомых, разбирающихся в истории той эпохи: «Укажите мне при этом дворе хорошего человека; найдите в толпе этих своекорыстных царедворцев и распутных весельчаков кого-нибудь, кого я мог бы любить и уважать». Вот надутый коротконогий султан Георг II; вот чернобровый горбун лорд Честерфилд; или Джон Гарвей с этой убийственной ухмылкой на мертвенном, размалеванном лице, — они мне отвратительны. Вот льстивый Хоудли, добывающий себе низкопоклонством епископство; за ним идет маленький мистер Поп из Твикнема со своим другом ирландским деканом в новой рясе — этот тоже кланяется, но глаза его из-под густых бровей мечут молнии ярости и улыбка полна ненависти и презрения. Можно ли их любить? Попа пожалуй; во всяком случае, я мог бы любить его гений, его острый ум, величие его духа и умеренность взглядов; и при этом постоянно помнить, что при первой же воображаемой обиде, по малейшему вымышленному поводу, он набросится на меня и зарежет. Можно ли доверять королеве? Она человек другого масштаба; выдающееся положение среди людей обрекает королей и королев на одиночество. У этой загадочной женщины была одна загадочная привязанность. И ее она проносит через все испытания, обиды, небрежение и годы. Кроме мужа, она, кажется, не любит ни одно живое существо. Она добра и даже ласкова с детьми, но спокойно разрежет их на мелкие кусочки, чтобы доставить ему удовольствие. В обращении с окружающими она всегда сохраняет любезность, приветливость, непринужденность манер, но друзья могут умереть, дочери — уехать на чужбину, а она так же любезно, приветливо будет обращаться с теми, кого приблизит к себе взамен ушедших. В угоду королю она всегда готова улыбаться, как бы грустно ни было у самой на душе, прогуливаться с ним об руку, даже если она смертельно устала, и смеяться его грубым шуткам, страдая и телом и душой. Супружеская преданность Каролины просто одно из чудес света. Какими чарами обладал этот низенький человек? Что за волшебство было в тех удивительных письмах длиною в тридцать страниц, которые он писал жене, когда бывал в отлучке, и любовницам в Ганновер, когда находился в Лондоне с женой? Чем объяснить, что принцесса Каролина, самая красивая и блестящая невеста в Германии, избрала в мужья маленького краснолицего и пучеглазого князька и отказала императору? Почему до смертного своего часа она его так любила? Так любила, что погибла из-за своей любви. У нее была подагра, а она всегда готова была промочить по слякоти ноги, лишь бы пойти с ним на прогулку. И когда смерть уже затмила ее взор, в корчах невыносимой муки, она все же нашла в себе силы для улыбки и ласкового слова своему супругу и господину. Вы читали об этом удивительном прощании у ее смертного ложа? Как она завещала ему снова жениться, а старый король, заливаясь слезами, ответил: «Non, non: j'aurai des maitresses»[2]. Какой-то жуткий фарс. Я рисую в своем воображении эту невероятную сцену: я стою у этого мрачного ложа, дивясь неисповедимым путям, коими Господь вершит жизни, любови, награды, успехи, страсти, дела и кончины своих тварей, — и с тяжелым сердцем пред лицом смерти не могу удержаться от смеха. В этом многократно цитированном отрывке из мемуаров лорда Гарвея гротескность деталей выходит за рамки обыкновенной сатиры; юмор этой сцены ужасает сильнее, чем самые черные страницы Свифта или самые убийственные издевательства Фильдинга. В том, кто написал ее, должно быть нечто дьявольское: боюсь, что беспощадные строки, которые сочинил о Гарвее Поп, также в минуту почти бесовской злобы, справедливы. Я испытываю страх, глядя в прошлое и различая там это жуткое, красивое лицо; когда я представляю себе королеву, корчащуюся в муках на смертном ложе и хрипло взывающую о помощи; и венценосного старого грешника, который в безутешном горе целует ее мертвые губы и спешит вон, чтобы грешить даль-iae; и армию священников-царедворцев с епископом во главе, чьи молитвы она отвергла, а они приличия ради, дабы успокоить общественный интерес, клянутся, будто ее величество оставила сей мир «в божественном настроении ума». Что за жизнь! Чему посвящена? Что за суета сует! Нет, эта тема для проповедника, а не для лектора. Для проповедника? Думается мне, что кафедре проповедника принадлежит в ритуале королевских похорон самая мрачная роль: лживые панегирики, умолчание неприятных истин, приторная лесть, притворное горе, лицемерие, подобострастие — все это лилось во имя божие с амвонов нашей государственной церкви; и подобные чудовищные панихиды с незапамятных времен поются над нашими королями и королевами, хорошими, плохими, злыми, распутными. Служитель государственной церкви по долгу службы вытаскивает на свет траурный набор общих мест и развешивает черный креп официальной риторики. Здравствующий король, почивший король, — священник все равно будет льстить: живому приписывать благочестие, над мертвым творить заупокойную службу по «нашему религиознейшему и милостивейшему монарху».
Я читал, что леди Ярмут (фаворитка сего религиознейшего и милостивейшего монарха) продала одному священнослужителю епископскую епархию за пять тысяч фунтов. (Он заключил с ней пари на пять тысяч, что не станет епископом, проиграл и заплатил.) Один ли он из прелатов своего времени возведен в сан подобным образом? Заглядывая в Сент-Джеймский дворец при Георге II, я вижу, как духовные пастыри, шелестя рясами, подымаются по черной лестнице к фрейлинам двора; осторожные священники украдкой роняют кошельки в подолы придворных дам; а сам старый безбожник-король зевает на тронном месте в дворцовой часовне под разглагольствования своего капеллана. О чем же тот разглагольствует? О добродетели и праведном суде? А пока он проповедует, король, не понижая голоса, разговаривает по-немецки, разговаривает во всеуслышание, так, что несчастный клирик (это мог быть, например, некий доктор Янг, автор трактата «Ночные размышления», в коем он рассуждает о великолепии звезд и блеске небес, а также о суетности мира), бедняга просто расплакался настоящими слезами у себя на кафедре, потому что Защитник Веры и даритель епархий его не слушает! Не удивительно, что духовенство было беспринципным и продажным среди всей той продажности и беспринципности. Не удивительно падение нравов и рост неверия под эгидой такого короля. Не удивительно, что выступление Уитфилда было гласом вопиющего в пустыне, а Уэсли покинул оскверненный храм и проповедовал на горе. Почтительно гляжу я на таких людей. Кто достойнее нашего восхищения: честный Джон Уэсли в окружении паствы из рабочих у входа в шахту или же капеллан королевы, бормочущий заутреню в дворцовой прихожей под огромной картиной, на которой изображена Венера, а в открытую дверь виден будуар королевы, и ее величество завершает туалет, сплетничая с лордом Гарвеем или презрительно фыркая на леди Суффолк, стоящую подле нее на коленях с тазом в руках? Мне страшно, говорю я, когда я разглядываю это общество — этого короля, и его придворных, и политиков, и епископов, этот беззастенчивый порок и преступное легкомыслие. Как сыскать при таком дворе честного человека? Человека, чистого душой, которому можно отдать свои симпатии? Самый воздух там пропитан приторными ароматами парфюмерии. При нынешнем нашем дворе есть некоторые глупые обычаи-пережитки и нелепые старые церемонии, над которыми я смеюсь, но как англичанин, сопоставляя настоящее с прошедшим, не могу не признать перемен. Ныне, когда мимо меня проходит хозяйка Сент-Джеймского дворца, я приветствую монархиню мудрую, умеренную, известную своей безупречной жизнью; добрую мать; примерную жену; образованную женщину; просвещенную покровительницу искусств; искреннего друга своего народа, одинаково близко к сердцу принимающего его победы и поражения.
Среди всех придворных Георга и Каролины, пожалуй, лишь с леди Суффолк можно было бы приятно и уютно побеседовать. Ее любит сам женоненавистник Кроукер, издатель ее писем, он относится к ней с тем же почтением, которое она, своей любезностью и добротой, внушала почти всем мужчинам и многим женщинам, оказывавшимся вблизи нее. Я заметил много ярких черточек, свидетельствующих об обаянии ее личности (я говорю здесь о ней не только потому, что она обаятельна, но и потому, что облик ее характерен). Она оставила прелестные рассудительные письма. Адресуясь в Танбридж к мистеру Гэю (это был, как вы знаете, поэт, живший в нищете и немилости), она пишет: «Курорт, где Вы оказались, странным образом повлиял на Ваши мысли и чувства, и Вы ведете речь об одних исцелителях и исцелениях; однако, уверяю Вас, многие дамы ездят туда и пьют целебные воды, не будучи ничем больны; и многие мужчины толкуют о пронзенном сердце, когда оно у них целехонько. Надеюсь, что и Ваше сердце не пострадало. Я не люблю друзей, у которых нет сердца, а мне хотелось бы числить Вас своим другом».
Когда лорду Питерборо было семьдесят лет, этот неукротимый юноша написал миссис Говард несколько пламенно-любовных, вернее, пламенно-галантных, писем, — это весьма любопытные образчики существовавшей тогда романтической манеры ухаживать за женщинами. Это не страсть, не любовь, — это галантность, некая смесь правды и игры: высокопарные комплименты, нижайшие поклоны, клятвы, вздохи и взоры в духе романов о Клелии, а в комедии — в духе Миламонта и Дорикура. Существовал тщательно разработанный этикет и ритуал восторгов, коленопреклонений и чувствоизъявлений, теперь бесповоротно ушедший из нашей прозаичной жизни. Генриетта Говард принимала волокитство благородного старого графа, благодарила его за его удивительные любовные письма, на нижайший поклон Питерборо отвечала нижайшим реверансом и пользовалась помощью Джона Гэя при сочинении ответных писем старому рыцарю. А он писал ей прелестные стихи, в которых правда сочеталась с элегантностью:
А миссис Говард, поверите ли, даже не подозревает что речь о ней. Великий Поп тоже восхвалил ее в не менее лестных строках, оставив нам портрет дамы, очевидно достойной всякого восхищения:
Даже женщины сходятся в своей любви к ней. Так, например, герцогиня Куинсберри обращает к ней такие слова: «Говорю о Вас это, потому что Вы любите детей, а дети любят Вас». Веселая красавица Мэри Белленден, которую современники характеризуют как «совершенно бесподобное создание», после того как перестала быть фрейлиной двора, вышла замуж и покинула Лондон, шлет ей из деревни письма, называя ее и «любезная моя Говард», и «любезная швейцарка». «Как поживаете, миссис Говард? — пишет Мэри. — Я шлю Вам мой привет. Нынче на меня нашел писательский стих, а так как писать мне не о чем, остается развлекать Вас известиями о моем хозяйстве. Поэтому описываю скотину, которую откармливаю для собственного пропитания. Как хорошо известно по всему графству Кент, у меня есть четыре жирных тельца, две жирных свиньи, как раз в поре для закалывания, двенадцать многообещающих черных поросят, два молоденьких петушка, три превосходных гусыни, и каждая сидит на тринадцати яйцах (из которых часть — утиные, иначе остальные не вызреют); ко всему этому еще кролики, голуби, карпы в изобилии и говядина да баранина по умеренным ценам. Если, милая Говард, у Вас возникнет желание вонзить нож во что-либо из мною перечисленного, дайте мне знать!»
Веселый, видно, народ были эти фрейлины. Поп в одном письме знакомит нас сразу со всем их родом: «Я добрался водой, — пишет он, — до Хемптон-Корта и там встретил принца с его придворными дамами, верхом возвращавшихся c охоты. Миссис Белленден и мисс Лепелл оказали мне гостеприимство, вопреки закону против укрывательства папистов, и мне был дарован обед, а также — еще более ценное угощение! — случай побеседовать с миссис Говард. Мы все пришли к согласному мнению, что жизнь фрейлины двора самая несчастная на свете, и пожелали неразумным завистницам испытать ее на себе. Завтракать вестфальским окороком, скакать на чужих лошадях через канавы и колючие изгороди, возвращаться после охоты по самому солнцепеку с простудой и, что еще во сто раз хуже, с красной полосой поперек лба от неудобно надвинутой шляпы, — все эти напасти разве что делают из фрейлин отличных жен для заядлых охотников. Едва успев стереть пот со лба, они должны целый час с улыбкой мерзнуть в апартаментах принцессы, после чего надо, хочешь не хочешь, идти обедать, а потом до полуночи каждая вольна гулять, где хочет, и думать, о чем пожелает. Ни один заброшенный дом в пустынном Уэльсе с грачами на деревьях и холмами на горизонте не располагает так к раздумью, как этот королевский двор. Мисс Лепелл гуляла со мною при луне добрых три или четыре часа, и за все это время мы не встретили ни одного мало-мальски знатного лица, не считая короля, который наедине у садовой ограды давал аудиенцию вице-канцлеру».
Та Англия, Англия наших предков, была, пожалуй, веселее, нежели остров, на котором мы обитаем ныне. Люди высокого и низкого звания развлекались больше нашего. Я прикинул, какой образ жизни вели государственные мужи и влиятельные деятели той эпохи, сколько они ели, пили, обедали, ужинали, сидели за картами, — непонятно, откуда у них вообще оставалось время для дел. Они играли в разнообразные игры, которые, за исключением крикета и тенниса, в наши дни совсем вышли из употребления. На старых гравюрах, изображающих Сент-Джеймский парк, вдоль дорожек видны вешки — здесь двор играл в шары. Вообразите себе сейчас лорда Джона и лорда Пальмерстона гоняющими шары по аллее парка! Все эти веселые развлечения отошли в прошлое, старые добрые английские игры сохранились только в старинных романах и балладах да на истертых страницах старых газет, где можно прочесть о том, что в Винчестере состоится финальный петушиный бой между командами Винчестера и Хемптона или что в Тотнесе назначено состязание между борцами Корнуолла и Девона, и тому подобное.
Сто двадцать лет назад в Англии имелись не только маленькие провинциальные города, но и живые люди, которые составляли их население. Мы были тогда гораздо общительнее; мы умели получать удовольствие от самых простых развлечений. В каждом городке бывала своя ярмарка, в каждой деревне — свой престольный праздник. Поэты прошлого в сотнях веселых песен воспели великие бои на дубинках, знаменитые состязания умельцев корчить рожи, прославленные пляски вокруг майского шеста и танцы в костюмах героев баллад о Робине Гуде. Девушки бегали наперегонки в весьма легком облачении; а добрые дворяне и духовные пастыри были зрителями и не видели в том дурного. Ученые медведи бродили по Англии и плясали под дудку и барабан. Простые песни столетиями распевались по всей стране, одинаково любимые и великими и малыми. Джентльмены, желая развлечь дам, непременно посылали за деревенским оркестром. Когда кавалер Фильдинг, прославленный изысканностью манер, ухаживал за красавицей, на которой впоследствии женился, он пригласил ее и ее компаньонку к себе на ужин, и кушанья были принесены из таверны, а по окончании ужина послали за скрипачом, — а ведь их было всего-то три человека. Вообразите же большую, обшитую темными панелями комнату где-нибудь в Сохо или Ковент-Гардене, горят две-три свечи в серебряных шандалах, на столе — виноград и бутылка флорентийского вина, а в углу уличный скрипач наигрывает старинные мелодии в древнем минорном ладу, и блестящий кавалер по очереди выводит на середину то одну, то другую даму и серьезно, торжественно с ними танцует!
Самые знатные люди, молодые аристократы с гувернерами и им подобные, ездили за границу и проделывали «большое турне», отечественные сатирики потом высмеивали их офранцуженные или итальянизированные манеры; но огромное большинство англичан не выезжало за пределы своей страны. Деревенский сквайр подчас за всю жизнь не бывал дальше, чем за двадцать миль от дома. Ездили разве что к целебным источникам, на курорты, в Хэрроугет, Скарборо, Бат, Эпсом. Старые письма пестрят названиями этих увеселительных мест. Гэй пишет о скрипачах Танбриджа, о том, как дамы устраивают для одних себя отдельные веселые балы и как джентльмены угощают дам чаем и музыкой. Одна из юных красавиц, с которыми он там познакомился, не любила чая. «Здесь есть одна молодая девица, — пишет он, — у которой очень своеобразные вкусы. Я знаю юных красавиц, которые если и молят о чем-нибудь бога, то о титулах и экипажах, о хорошем муже или о козырном тузе; эта же, хоть имеет всего семнадцать лет от роду и состояние в 30 000 фунтов, превыше всего на свете ставит добрую кружку эля. Когда близкие уговаривают ее отказаться от этой привычки, чтобы не испортить фигуру и цвет лица, она отвечает с величайшей искренностью, что, жертвуя фигурой и цветом лица, она рискует разве что остаться без мужа, в то время как эль — это ее страсть».
В каждом провинциальном городе был свой дом собраний, — эти старые замшелые строения и по сей час можно видеть в заброшенных гостиных дворах заштатных городков, из которых огромная злокачественная опухоль — Лондон высосала все соки. Так, Йорк в течение всей зимы и во время сессий выездного суда был местом сосредоточения северной знати. Славился своими празднествами Шрусбери. В Ньюмаркете, как я читал, собиралось «большое и блестящее общество, не считая бродяг и мошенников»; есть описания двух ассамблей в Норидже, во время которых и зала собраний, и галерея, и все более мелкие помещения были до отказа забиты публикой. Или вот прелестная картина загородной жизни в Чешире (она принадлежит перу фрейлины королевы Каролины; пишущая ждет не дождется, когда можно будет вернуться в Хемптон-Корт с его удовольствиями и развлечениями):
«Мы собираемся в комнате для рукоделия в исходе девятого часа, едим, обмениваемся шуткой-другой, и так до двенадцати, когда мы разбредаемся по своим комнатам и слегка приводим себя в порядок, — назвать это переодеванием, во всяком случае, нельзя. В полдень большой колокол сзывает нас в залу, украшение которой составляет всевозможное оружие, отравленные дротики, старые сапоги и башмаки, некогда служившие обувью великим мужам, шпоры короля Карла Первого, снятые с его ног при Эджхилле…»
После этого они обедают, и вечер кончается танцами и ужином.
Что же до Бата, то вся английская история принимала там ванны и пила воды. Георг II и его королева, принц Фредерик и его двор, — едва ли найдется в первой трети прошлого столетия сколько-нибудь известный человек, который бы не бывал там в прославленной «Колодезной зале», где за председателя сиживал кавалер Нэш и где его портрет висел между бюстами Ньютона и Попа.
Мне бы тоже хотелось взглянуть на эту «Глупость в полный рост». О, это была великолепная глупость в парче и кружевах, выступающая на красных каблуках и держащая в руке золотую табакерку, нагловатая глупость, которая умела внушать к себе почтение. Хотелось бы увидеть благородного безумца Питерборо в сапогах (подумать только, у него хватило наглости разгуливать по Бату… в сапогах!), при звездах и голубой ленте, с двумя капустными кочанами под мышками и с ощипанной курицей в руке — приобретением для собственного обеда. Нередко наезжал сюда Честерфилд, играл по крупной и стоически улыбался, терзаемый подагрой. Бывала здесь Мэри Уортли, молодая и красивая, и Мэри Уортли, старая, безобразная, нюхающая табак. Приезжала мисс Чадли, избавившись от одного мужа и занятая подыскиванием следующего. Много дней провел здесь Уолпол, больной, надменный, нелепо разодетый и церемонный; всегда остроумный и рассудительный собеседник, а для близких — нежнейший, щедрый и преданный друг. Живи мы с вами тогда, и мы бы, как все, прогуливаясь по Милсом-стрит, вдруг — т-с-с! — спешили снять шляпы, когда мимо медленно проезжал в фаэтоне большой, изможденный, страшный человек, весь укутанный фланелью, выставив в окно экипажа землистое, худое лицо огромные глаза горят из-под пышного пудреного парика, брови грозно нахмурены, грозный нос крючком, — и мы бы шепотом говорили друг другу: «Вот он, смотрите! Вот он, Великий коммонер мистер Питт!»
Идем дальше, а церковные колокола начинают мелодичный перезвон, и тут нам встречается наш пылкий приятель Тоби Смоллетт об руку с Джеймсом Квином, актером, которые объясняют нам, что колокола звонят в честь мистера Окорока, известного скотопромышленника из Тотенхема, нынче утром удостоившего Бат своим прибытием на воды; а друг наш Тоби, дойдя до дома, грозит тростью перед закрытой дверью своего соседа креола капитана Глиста, у которого двое чернокожих слуг с утра учатся игре на валторнах.
Стараясь представить себе тогдашнее английское светское общество, надо помнить, что оно по многу часов в день проводило за картами. Обычай этот ныне у нас почти вывелся, но пятьдесят лет назад был распространен, а еще за пятьдесят лет до того — повсеместен. «Игра в карты так вошла в моду, — пишет Сеймур, автор книги „Придворный картежник“, — что человек, не владеющий этим искусством, будет сочтен в обществе дурно воспитанным и не заслуживающим участия в светской беседе». Карты были повсюду. Читать в обществе было не принято и считалось дурным тоном. «Книги не подходящий предмет для гостиных», — утверждали старые дамы. Книги вызывали как бы ревность и досаду. У Гарвея вы прочтете, что Георг II всегда впадал в ярость при виде книги; и его королеве, которая любила читать, приходилось заниматься этим украдкой, закрывшись у себя в гардеробной. А карты годились для всех. Каждый божий вечер короли и дамы Британии играли королями и дамами четырех мастей. При европейских дворах, настолько мне известно, обычай играть в карты сохранился до сих пор не ради острых ощущений, — а просто для времяпрепровождения. А у наших предков он был распространен весьма широко. «Книги! Ради бога, не говорите мне про книги, — сказала старая Сара Мальборо. — Я умею читать только людские мысли и игральные карты». «К Рождеству старый добрый сэр Роджер де Коверли рассылал в подарок всем своим арендаторам по связке свиных колбас и по колоде игральных карт», — так описывает «Зритель» идеального помещика. Одна почтенная дама-романистка, в чьи письма я нет-нет да и заглядываю, восклицает: «Помилуйте, ведь благодаря картам мы, женщины, меньше сплетничаем!» А старый мудрый Джонсон высказывал сожаление, что не научился играть. «В жизни это очень полезное умение, говорит он. — Оно порождает доброжелательство и объединяет людей». Дэвид Хьюм не ложился в постель, не сыграв партии в вист. Уолпол в одном из писем выражает картам горячую признательность. «Я поставлю алтарь валету пик, пишет он в своем галантном стиле, — в благодарность за спасение очаровательной герцогини Графтон». Герцогиня, будучи в Риме, засиделась за карточным столом, когда должна была присутствовать на концерте у кардинала, а в это время там провалился пол, и все монсеньеры попадали в подвал. Даже диссентерские священнослужители смотрели на игру благосклонно. «Не думаю, пишет один из них, — чтобы честный Мартин Лютер совершал грех, когда садился после обеда за партию в трик-трак, дабы отвлечься от мыслей и тем способствовать пищеварению». Что же до служителей Высокой церкви, то эти играли все, вплоть до епископов. В крещенский вечер при дворе устраивались парадные карточные игры.
«Нынче у нас крещение, и Его Величество, а также Принц Уэльский и все рыцари орденов Подвязки, Шотландского Чертополоха и Бани явились в воротниках своих орденов. Их Величества, Принц Уэльский и три старшие принцессы отправились в дворцовую капеллу, предшествуемые герольдами. Герцог Манчестерский нес державный меч. Король и принц, в соответствии с обычаем, положили к алтарю приношения золотом, ладаном и миррой. А вечером Их Величества играли с придворными в азарт в пользу старшего конюшего; говорят, Король выиграл 600 гиней; Королева — 360; Принцесса Амелия — 20; Принцесса Каролина — 10; а герцог Графтон и граф Портмор — по нескольку тысяч».
Перелистаем дальше эту хронику за 1731 год и посмотрим, чем занимались другие наши предки.
«Корк, 15 января. — Сегодня некто Тим Кронин приговорен к смертной казни за убийство и ограбление мистера Сэлинджера и его супруги — он будет повешен на две минуты, после чего обезглавлен и четвертован и остатки будут выставлены на четырех перекрестках. Преступник состоял в услужении у мистера Сэлинджера и совершил убийство в сговоре со служанкой, каковая приговорена к сожжению на костре; а равно и с садовником, которому он потом нанес удар по голове, дабы не делиться с ним добычей.
3 января. — На дороге близ Стоуна, в Стаффордшире, некий ирландский джентльмен стрелял в почтальона, каковой почтальон два дня спустя скончался, а означенный джентльмен взят под стражу.
В Бангэе, графство Суффолк, в конюшне джентльмена был найден повесившийся бедняк. Обнаруживший его человек перерезал веревку и побежал за подмогой, а нож свой оставил. Бедняк, придя в чувство, перерезал этим ножом себе горло и прыгнул в протекавшую рядом реку; однако мимо проезжали люди и успели его вытащить, и теперь он, по-видимому, останется жить. Достопочтенный Томас Финч, брат графа Ноттингемского, назначен послом в Гаагу на место графа Честерфилда, который в настоящее время возвращается на родину.
Уильям Купер, эсквайр, и его преподобие мистер Джон Купер, личный капеллан Ее Величества и владелец прихода Грейт-Беркхемстед в графстве Хартфордшир, назначены в Комиссию по делам о несостоятельности.
Чарльз Крей, эсквайр, и Макнамара, эсквайр, между которыми существовала давняя вражда, приведшая к тому, что на протяжении последних трех лет оба свыше пятидесяти раз привлекались к ответственности за нарушение общественной тишины, встретились в присутствии мистера Эйрса из Галловэя и разрядили друг в друга пистолеты, вследствие чего все трое были на месте убиты, к великой радости своих миролюбивых соседей, как добавляют ирландские газеты.
Цена на пшеницу стоит от 26 до 28 шиллингов квартер; на трехпроцентные облигации — 92; на лучший сахар рафинад — около 9 1/4 за голову; на чай китайский черный — 12–14 ш., индийский — 18 ш., китайский зеленый — 36 шиллингов за фунт.
В Эксоне сэр У. Кортни, баронет, с большой торжественностью отпраздновал день рождения сына; присутствовало более тысячи человек. Была зажарена целиком бычья туша, выставлена бочка вина и несколько бочек пива и сидра для арендаторов. Одновременно сэр Уильям выделил сыну, достигшему совершеннолетия, замок Паудрэм и большое имение.
Чарльзворт и Кокс, два стряпчих, осужденные за подлог, были выставлены к позорному столбу перед Королевской Биржей. Первый жестоко пострадал от жителей, ко второму же публика была благосклонна, человек шесть или семь поднялись к позорному столбу, дабы защитить его от оскорблений черни.
Убился насмерть мальчик, упав на железные пики с фонаря, куда взобрался, чтобы лучше видеть мамашу Нидем у позорного столба.
Мэри Линн сожжена на костре за участие в убийстве своей хозяйки.
Александру Расселу, пехотному солдату, приговоренному на январской судебной сессии к смертной казни за уличный грабеж, заменили смертный приговор пожизненной каторгой в колониях, однако, получив тем временем наследство, он был помилован подчистую.
Пэр Англии лорд Джон Рассел заключил брак с леди Дианой Спенсер в своей резиденции Мальборо-Хаус. Он имеет в настоящее время состояние в 30 000 фунтов и получит еще 100 000 после смерти бабки, вдовствующей герцогини Мальборо.
1 марта, в день рождения Королевы, когда Ее Величеству исполнилось сорок восемь лет, в Сент-Джеймском дворце состоялось большое собрание знати. Ее Величество была в роскошном туалете с кисейным, шитым цветами головным убором; в подобном же уборе была и Ее Королевское Высочество. Самое богатое платье, как находят, было на лорде Портмуре, хотя у одного итальянского графа взамен пуговиц было нашито двадцать четыре бриллианта».
Новое платье ко дню монаршего рождения считалось непременным для всех верноподданных граждан. Об этом обычае несколько раз упоминается у Свифта. Постоянно пишет о нем и Уолпол — со смехом, однако заказывает себе новомодную одежду из Парижа. Если король и королева не пользуются любовью, на утреннем приеме во дворце бывает мало новых туалетов. Генри Фильдинг в статье, направленной против Претендента, шотландцев, французов и папистов, которая была опубликована в третьем номере «Истинного патриота», рисует воображаемую картину: Лондон захвачен Претендентом, самого Фильдинга сейчас должны повесить за верность короне, веревка уже стянула ему шею — и дальше он пишет: «Тут в спальню вбежала моя дочурка и положила конец сновидениям, пальчиками раскрыв мне веки и пролепетав, что пришел портной и принес мне новое платье ко дню рождения Его Величества». В его «Щеголе из Темпла» герой наряжается на день рождения короля в серый бархатный костюм за сорок фунтов. Можно не сомневаться, что сам мистер Гарри Фильдинг тоже имел во что по такому случаю нарядиться.
Дни торжеств были, бесспорно, грандиозны, зато будничная жизнь при дворе была невыносимо скучной.
«Не стану досаждать Вам, — пишет Гарвей в письма к леди Сандон, описанием наших занятий в Хемптон-Корте. Никакая рабочая лошадь не ходит так строго все по одному неизменному кругу; так что, определив с помощью календаря день недели и с помощью часов — время суток, Вы можете с полной достоверностью сказать, не прибегая к иным источникам сведений, помимо собственной памяти, что именно сейчас происходит в стенах дворца. Прогулки пешком и в портшезах, приемы и аудиенции заполняют утро. А вечером Король играет в коммерс или трик-трак, а Королева — в кадриль, и каждый вечер бедная леди Шарлотта принимает ее вызов, и Королева дергает ее за капюшон а Наследная Принцесса щелкает ее по пальцам. Герцог Графтон еженощно на сон грядущий принимает снотворную дозу успокоительной лотереи, сладко засыпая между принцессами Амелией и Каролиной. Лорд Грэнтем бродит из комнаты в комнату, точно безутешный призрак, а на устах его печать, как пишет Драйден; по временам он ни с того ни с сего вдруг взбадривается, словно огонь в очаге, который помешали кочергой, чтобы ярче горел. Но вот, наконец, Король встает; игра окончена; можно расходиться. Их Королевские Величества удаляются, он — об руку с леди Шарлоттой, она — с лордом Лиффордом; лорд Грэнтем уходит с леди Фрэнсис и мистером Кларком; кто идет ужинать, кто прямо спать; и так день да ночь — сутки прочь».
Любовь короля к родному Ганноверу служила предметом довольно грубых шуток для его английских подданных; при упоминании о сосисках с капустой все неизменно покатывались со смеху. Еще когда к нам приехал наш теперешний принц-консорт, на улицах Лондона распевали песенки, в которых высмеивалось все немецкое. В витринах колбасных лавок выставлялись гигантские сосиски, служившие, как надо было понимать, ежедневной излюбленной пищей немецких господ. Я сам помню карикатуры по случаю бракосочетания принца Леопольда с принцессой Шарлоттой; высокородный принц изображался в лохмотьях. Супругу Георга III называли нищей германской герцогиней, поскольку в Англии считалось, что все герцоги, кроме английских, нищие. Король Георг платил нам той же монетой. Он считал, что нигде, кроме Германии, нет хороших манер. Однажды Сара Мальборо прибыла с визитом к принцессе как раз в тот момент, когда ее королевское высочество секла одного из своих монарших отпрысков. По этому поводу находившийся тут же Георг заметил ей: «Да, в Англии ни у кого нет хороших манер, потому что смолоду вас плохо воспитывают». Он утверждал, что в Англии ни один повар не умеет жарить мясо, ни один кучер не умеет править лошадьми; он счел возможным усомниться в превосходстве нашей знати, наших лошадей и нашего ростбифа!