35895.fb2 Четыре Георга - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Четыре Георга - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Пока он находился вдали от своего возлюбленного Ганновера, там все оставалось так же, как и при нем. В конюшнях содержалось восемьсот лошадей, при дворе сохраняли полный штат камергеров, гофмейстеров и пажей; каждую субботу при дворе устраивались ассамблеи — церемонии, на мой взгляд, благородные и трогательные, на которых собиралась вся ганноверская знать. В зале ассамблей устанавливалось большое кресло, на сиденье помещался портрет короля. Вельможи, поочередно выступая вперед, кланялись креслу и образу Навуходоносорову и говорили вполголоса те речи, которые они произносили бы, восседай перед ними в кресле сам владетельный курфюрст.

А он постоянно ездил в Ганновер. В 1729 году он уехал туда на целых два года, в течение которых Англией правила за него Каролина, и его британские подданные нисколько по нем не скучали. Потом он уезжал в 1735 и в 1736 году, а между 1740 и 1755 годами побывал на континенте не менее восьми раз, и только разразившаяся Семилетняя война вынудила его отказаться от этих увеселительных вояжей.

На родине королевский образ жизни не изменялся. «Наше существование при дворе однообразно, как в монашьей обители, — пишет придворный, которого цитирует Фэзе. — Каждое утро в одиннадцать часов и каждый вечер в шесть мы в самый зной скачем в карете в Херрен-хаузен по несусветно длинной липовой аллее, дважды в день с ног до головы покрывая пылью и себя и лошадей. Ни малейшие отступления от заведенного порядка при короле не допускаются. За трапезой и за картами он видит перед собой одни и те же лица и по окончании игры неизменно удаляется в свою опочивальню. Дважды в неделю бывают представления французского театра; в остальные дни — карты. И так, вздумай Его Величество навсегда остаться в Ганновере, можно было бы на десять лет вперед составить календарь его жизни, с точностью определить, в какие часы он будет заниматься делами, есть и развлекаться».

Старый язычник сдержал обещание, данное умирающей жене. Теперь в милости была леди Ярмут, и ганноверский свет обходился с ней со всем возможным почтением, хотя, когда она приезжала в Англию, у нас ее, по-видимому, не жаловали. В 1740 году короля в Ганновере посетили две его дочери: Анна, принцесса Оранская (которую, а равно и ее супруга, и их свадьбу нам презабавно описали Уолпол и Гарвей), и Мария Гессен-Кассельская с мужьями. Это придало ганноверскому двору невиданного блеску. В честь высоких гостей король устроил несколько празднеств, был, в частности, дан роскошный бал-маскарад в зеленом театре в Херренхаузене — в том самом зеленом театре, где кулисами служили липы и буксовые изгороди, а зеленая трава — ковром, где некогда взор Георга и его папаши, старого султана, услаждали танцами дамы фон Платен. Подмостки и почти весь парк были освещены цветными фонарями. Чуть ли не все придворные явились в белых домино и походили, как пишет очевидец, «на души блаженных в Елисейских полях. Позднее в галерее на трех огромных столах был сервирован ужин, и король веселился от души. А после ужина снова начались танцы, и я воротился домой в Ганновер только в шестом часу, уже при свете дня. Несколько дней спустя в Ганноверском оперном театре была устроена большая ассамблея. Король приехал в костюме турка; тюрбан его украшал роскошный бриллиантовый аграф; леди Ярмут была наряжена султаншей; но всех затмила принцесса Гессенская».

Так, стало быть, бедная Каролина спит в гробу, а пылкий коротышка Георг, краснолицый, пучеглазый, белобровый, в возрасте шестидесяти лет лихо отплясывает с мадам Вальмоден и резвится в обличий турка! Еще целых двадцать лет развлекался так на турецкий манер наш престарелый маленький Баязет, покуда не случился с ним удар, от которого он и задохнулся, перед смертью распорядившись, чтобы одну стенку его гроба сняли и стенку гроба бедной опередившей его Каролины тоже, дабы его грешный прах мог смешаться с прахом верной подруги. Где-то ты пыхтишь и пыжишься теперь, бедный турецкий паша, в каком нежишься мусульманском раю, проказливый пузатый Магомет? Где теперь все твои раскрашенные гурии? Так, значит, леди Ярмут рядилась султаншей, а его величество в турецком костюме носил на чалме бриллиантовый аграф и веселился от души? Братья! Он был королем ваших и наших отцов, — прольем же слезу почтения над его могилой.

Он говорил о своей жене, что не знает женщины, которая была бы достойной застегивать пряжку на ее туфле; он сидел в одиночестве перед ее портретом и плакал; а потом, вытерев слезы, шел к своей Вальмоден и разговаривал с ней. 25 октября 1760 года, на семьдесят седьмом году его жизни и тридцать четвертом году царствования, паж, как обычно, понес ему утром чашку монаршего шоколада и вдруг видит: его величество благочестивейший и всемилостивейший король лежит на полу мертвый! Побежали и привели мадам Вальмоден; но и мадам Вальмоден не смогла пробудить его. Святейшее величество был бездыханен. Король умер — боже храни короля! Но сначала, разумеется, поэты и священники картинно оплакивали того, который умер. Вот вам немудрящий образчик виршей, в которых один священнослужитель выразил свои чувства по поводу кончины славного героя, — вы вольны над ними смеяться, или плакать, как вам заблагорассудится;

При нем свелись раздоры к одному:Кто будет ревностней служить ему.В прекрасном внуке возродился онКак дед, сей отрок к славе устремлен.Его всему тому учила мать,Чем сердце возвышать и умягчать.Он деда все достоинства обрел,Чтоб вящим блеском воссиял престол;Все королю дарил наш дольний крайДаст большее блаженство только рай!

Будь он добр и справедлив, праведен и мудр — разве мог бы поэт сказать больше? Этот же самый священнослужитель явился и пролил слезы над могилой, когда там сидела мадам Вальмоден, и заверил ее, что дорогой усопший вознесен на небо. Человек прожил жизнь, лишенную достоинства, чуждый просвещению и морали; он запятнал великое общество дурным примером; как в юности, так и в зрелых годах, и на склоне жизни, был груб и чувствен и управляем низменными страстями, — а мистер Портеус, впоследствии милорд епископ Портеус, утверждает, что земля недостаточно хороша для такого человека и единственно подходящее для него место — это небеса! Браво, Портеус! Скромный священник, проливший слезы в память Георга II, получил от Георга III батистовые рукава епископа. Читают ли люди в настоящее время его стихи и проповеди, затрудняюсь сказать.

Георг III

Теперь нам за каких-то шестьдесят минут надо окинуть взором период в целых шестьдесят лет. Одно только перечисление видных фигур той долгой эпохи заняло бы все отведенное нам время, а чтобы извлечь мораль, не осталось бы ни мгновенья. За эти годы Англии предстояло пережить восстание американских колоний; смириться с их победой и отпадением; содрогнуться от взрыва вулкана Французской революции; схватиться не на жизнь, а на смерть с могучим противником — Наполеоном; и долго переводить дух и приходить в себя, когда окончилась великая битва. Старое общество с его придворным великолепием должно было уйти в прошлое; предстояло явиться и исчезнуть новым поколениям государственных деятелей — вслед за Чатемом сойдет в могилу Питт; слава Нельсона и Веллингтона затмит память о Годнее и Вулфе; поумирают старые поэты, связавшие нас с временами королевы Анны; умрет Джонсон, ему на смену придут Скотт и Байрон; мир восхитит Гаррик своим ослепительным драматическим гением, и Кин, неожиданно объявившись на подмостках, завоюет театр. Будет изобретен паровой двигатель; в разных странах обезглавят, изгонят, свергнут и вновь возведут на престол королей, Наполеон окажется лишь небольшим эпизодом, — но во все эти бурные, переменчивые времена будет жить Георг III, проходя вместе со своим народом через революции мысли, общества, государственного устройства, и, переживя прошлое, достигнет мира наших дней.

Когда я впервые увидел Англию, она была в трауре в связи с кончиной юной принцессы Шарлотты, этой надежды империи. Меня привезли ребенком из Индии, по дороге наш корабль останавливался у одного острова, и мой черный слуга повел меня гулять по каменным грядам и откосам, а под конец мы вышли к ограде сада, за которой прохаживался человек. «Вот он! — сказал мой чернокожий ментор. — Это Бонапарт. Он каждый день поедает трех овец и всех детишек, которые попадут к нему в лапы!» В британских доминионах было немало людей, относившихся к корсиканскому чудовищу с таким же ужасом, как этот слуга из Калькутты.

Помню я и то, как в сопровождении этого же телохранителя разглядывал сквозь колоннаду Карлтон-Хауса обиталище великого принца-регента. Как сейчас вижу караул, вышагивающий перед воротами дворца. Какого дворца? Он исчез так же бесследно, как дворец Навуходоносора. От него осталось одно название. Куда подевались гвардейцы-стражи, отдававшие честь при выезде и въезде королевской колесницы? Колесницы вместе с монаршими седоками укатили в царство Плутона; рослые гвардейцы, маршируя, ушли в ночь, и дробь их барабанов отдается под сводами Аида. Где прежде стоял дворец, теперь резвятся сотни детей на широких террасах Сент-Джеймского парка. Серьезные джентльмены пьют чай в клубе «Атенеум»; а старые бывалые воины занимают Объединенный армейский клуб напротив. Пэл-Мэл стала теперь большой биржей лондонского общества — ярмаркой новостей, политики, слухов, сплетен, — так сказать, английским форумом, где граждане обсуждают известия из Крыма, последнюю речь лорда Дерби или шаги, предпринятые лордом Джоном. А для некоторых стариков, чьи мысли витают скорее в прошлом, нежели в настоящем, она еще и памятник былых времен и ушедших людей, — наша Пальмира. Вот здесь, на этом самом месте, «Том-Десять Тысяч» был убит людьми Кенигсмарка. Вон в том большом кирпичном доме жил Гейнсборо, и еще — «Куллоденский» Камберленд, дядя Георга III. А это — дворец Сары Мальборо в том самом виде, каким он был, когда его занимала сия прославленная фурия. В номере двадцать пятом жил Вальтер Скотт; а в доме, который значится теперь под номером семьдесят девять и вмещает Общество по распространению слова божия в дальних странах, проживала миссис Элинор Гвинн, комедиантка. Как часто из-под той арки выплывал портшез королевы Каролины! Кто только не проходил по этой улице за время царствования Георгов! Она видела коляски Уолпола и Чатема; видела Фокса, Гиббона, Шеридана, направляющихся к Бруксу; и величественного Уильяма Питта об руку с Дандесом; видела, как Хэнгер и Том Шеридан бредут из пивной Рэгетта; как Байрон, прихрамывая, спешит к Уотьеру; как Свифт, гуляя, сворачивает с Бери-стрит и с ним — мистер Аддисон и Дик Стиль, оба, наверное, слегка навеселе; как скачут вихрем по мостовой принц Уэльский и герцог Йорк; как, постояв перед книжной лавкой Додели, бредет доктор Джонсон, пересчитывая уличные тумбы; как вскакивает в карету Хорри Уолпол, купив у Кристи дорогую безделушку; а Джордж Селвин заходит к Уайту.

В опубликованной переписке Джорджа Селвина мы находим письма, отнюдь не столь блестящие и остроумные, как у Уолпола, или беспощадно язвительные, как у Гарвея, но в своем роде не менее интересные и даже более содержательные, поскольку писаны они самыми разными людьми. Мы как бы слышим в них несколько голосов, и притом более естественных, чем франтовская фистула Хореса или зловещий шепоток Споруса. Когда читаешь переписку Селвина — когда рассматриваешь прекрасные картины Рейнольдса, изображающие те великолепные времена и вольные нравы, — словно слышишь голос умершей эпохи, дружный смех и хор восклицаний; тост, произнесенный над полными бокалами; гул толпы на скачках или вкруг ломберных столов; смелую шутку, сказанную на радость веселой, изящной даме. Ах, что это были за изящные дамы, выслушивавшие и сами отпускавшие такие грубые шутки, что за важные с ними были господа!

Боюсь, что это детище прошлой эпохи, важный господин, почти, исчез теперь с лица земли, он вымирает, подобно бобру и американскому индейцу. У нас не может быть больше важных господ, поскольку мы не в состоянии создать для них такого общества, в котором они существовали. Простой народ им больше не подчиняется; паразиты утратили былое подобострастие; дети больше не испрашивают на коленях родительского благословения, домашние священники не читают после трапезы молитв и не удаляются из-за стола до появления пудинга; слуги не приговаривают на каждом слове: «ваша честь» и «ваша милость»; торговцы не снимают шляп, когда важный господин проходит мимо; и в прихожих у важных господ не просиживают часами романисты и стихотворцы, которые принесли с собой пространные посвящения и надеются получить за них от его сиятельства пять гиней. Во дни, когда существовали важные господа, секретари государственного секретаря мистера Питта не смели сидеть в его присутствии; но сам мистер Питт, в свою очередь, опускался на свои подагрические колени перед Георгом II; а лорд Чатем прослезился от благодарности и почтительного восторга, когда Георг III сказал ему несколько ласковых слов, — такой трепет внушало людям представление о монархе и так велико было значение общественных различий. Вообразите сэра Джона Рассела или лорда Пальмерстона на коленях внимающими словам монарха или проливающими слезы оттого, что принц Альберт сказал им любезность!

При воцарении Георга III патриции еще были в зените. Их превосходство признавалось обществом, и они сами принимали это как должное. Им доставались по наследству не только титулы, земельные владения и места в палате лордов, но даже места в палате общин. Для них имелись в изобилии доходные государственные должности, и не только их, но и прямые подачки от правительства размерами в пятьсот фунтов члены палаты общин принимали, нисколько не смущаясь. Фокс вошел в парламент двадцати лет; Питт — при достижении совершеннолетия; его отец — немногим старше. Да, то были хорошие времена для патрициев. И трудно их винить за то, что они пользовались порой неумеренно — выгодами политики и удовольствиями светской жизни.

Читая письма к Селвину, мы знакомимся с целым миром этих вымерших важных господ и получаем прелюбопытную возможность наблюдать жизнь, которую, мне кажется, почти не описывали романисты того времени. Для Смоллетта и даже для Фильдинга лорд — это лорд, роскошный мужчина с голубой лентой, с огромной звездой на груди, в кресле с гербом на спинке, принимающий поклонение простого люда. Ричардсон, человек более низкого рождения, чем эти двое, сам признавал, что плохо знает обычаи аристократов, и просил миссис Доннеллан, даму из высшего света, прочитать роман о сэре Чарльзе Грандисоне со специальной целью указать автору на все допущенные им в этом отношении погрешности. Миссис Доннеллан нашла столько ошибок, что Ричардсон изменился в лице, захлопнул книгу и сказал, что лучше всего будет бросить ее в огонь. У Селвина же мы видим настоящих, подлинных обитателей света, каким он был в начале царствования Георга III. Можем последовать за ними в новый клуб «Олмэк» или отправиться с ними в путешествие по Европе, а можем наблюдать их не в публичных местах, а в их собственном загородном доме, в узком кругу родных и друзей. Вот они, всей компанией: остроумцы и кутилы; одни неисправимые прожигатели жизни, другие раскаиваются, но потом вновь предаются пороку; вот очаровательные женщины; паразиты; кроткие священники; подхалимы. Эти прелестные создания, которыми мы восхищаемся на портретах Рейнольдса, которые спокойно и любезно улыбаются нам с его полотен; эти роскошные господа, которые делали нам честь управлять нами, получали в наследство избирательные округа, предавались праздности на правительственной службе и непринужденно отправляли в кружевной карман камзола жалованье от лорда Норта, — мы узнаем их всех, слышим их смех, разговоры, читаем об их любовных похождениях, ссорах, интригах, долгах, дуэлях, разводах; и если вчитаемся, сможем представить себе их как живых. Можем побывать на свадьбе герцога Гамильтона и увидеть, как он обручается кольцом от занавески; бросить взгляд на смертное ложе его несчастной свояченицы; послушать, как Фокс бранится за картами, а Марч выкрикивает ставки в Ньюмаркете; можем представить себе, как Бергойн отправляется в поход на завоевание Америки, а после разгрома возвращается к себе в клуб, заметно поутратив спеси. Вот молодой король завершает туалет перед малым дворцовым приемом, подробно расспрашивая про всех присутствующих. Понаблюдаем высшее общество и полусвет; увидим свалку перед оперным театром, куда рвутся, чтобы лицезреть Виолетту или Дзамперини; поглядим франтов и модных дам в портшезах, собирающихся на маскарад или к мадам Корнелис; толпу зевак на Друри-Лейн, спешащих увидеть труп несчастной мисс Рэй, которую застрелил из пистолета пастор Хэкмен; а можем заглянуть в Ньюгетскуго тюрьму, где злосчастный мистер Раис, фальшивомонетчик, ожидает конца и последнего ужина. «Не велика разница, под каким соусом подавать ему дичь, — говорит один тюремщик другому, — все равно его утром повесят». — «Так-то оно так, — отвечает второй, — но с ним будет ужинать тюремный священник, а он страсть как придирчив и любит, чтобы масло было растоплено в самую меру».

У Селвина есть домашний священник и паразит, некто доктор Уорнер фигуры ярче не найти ни у Плавта, ни у Бена Джонсона, ни у Хогарта. В многочисленных письмах он рисует нам штрих за штрихом свой собственный портрет, и теперь, когда оригинала больше нет на свете, присмотреться к этому портрету отнюдь небезынтересно; низкие удовольствия и грубые забавы, которым он предавался, все окончены; вместо нарумяненных лиц, в которые он подобострастно заглядывал, остались лишь голые кости; и важные господа, чьи стопы он лобызал, все давно в гробу. Этот почтенный клирик считает нужным уведомить нас, что в бога, им проповедуемого, не верит нисколько, но что он, слава тебе Господи, все же не отпетый негодяй, как какой-нибудь судейский крючок. Он выполняет поручения мистера Селвина, поручения любого характера, и, по его собственным словам, гордится этой должностью. Еще он прислуживает герцогу Куинсберри и обменивается с этим вельможей забавными историйками. Вернувшись домой, как он выражается, «после трудного дня панихид и крестин», он сначала пишет письмо своему патрону, а потом садится за вист и за ужин из дичи. Он упивается воспоминаниями о бычьем языке и бургундском вине, этот бойкий, жизнерадостный приживал, который лижет сапоги хозяина со смехом и смаком, — господская вакса ему так же по вкусу, как лучший кларет из погребов герцога Куинсберри. Сальными тубами он то и дело цитирует Рабле и Горация. Он невыразимо подл и необыкновенно весел; и втайне еще чувствителен и мягкосердечен — эдакий добродушный раб, а не озлобленный блюдолиз. Джесс пишет, что он «пользуется любовью у прихожан часовни в Лонг-Акре благодаря приятному, мужественному и красочному слогу своих проповедей». Быть может, вероломство заразно, быть может, порок носился тогда в воздухе? Молодого короля, человека высокой нравственности и бесспорного благочестия, окружало самое развратное придворное общество, какое знала эта страна. Дурные нравы Георга II принесли свои плоды в первые годы царствования Георга III, подобно тому как позднее его собственный добрый пример, — умеренность во всем, непритязательность и простота и богобоязненный образ жизни, — хочется верить мне, немало способствовали исправлению нравов и очищению всей нации.

Следующим после Уорнера интересным корреспондентом Селвина был граф Карлейль, дед любезного аристократа, ныне занимающего пост вице-короля Ирландии. Дед тоже был ирландским вице-королем, до этого — казначеем королевского дома, а в 1778 году — главным комиссаром по взысканию, обсуждению и принятию мер, долженствовавших смирить беспорядки в колониях, плантациях и владениях Его Величества в Северной Америке. Вы можете ознакомиться с манифестами его сиятельства, полистав «Нью-йоркскую королевскую газету». Потом, так и не усмирив колоний, он возвратился в Англию, и очень скоро после этого «Нью-йоркская королевская газета» почему-то прекратила существование.

Этот добрый, умный, порядочный, изящно воспитанный лорд Карлейль был одним из тех английских важных господ, которых едва не погубили роскошные нравы, царившие тогда в великосветском английском обществе. Разгул этот был поистине ужасен. После заключения мира английская аристократия хлынула в Европу; она танцевала, играла на скачках и в карты при всех королевских дворах. Она отвешивала поклоны в Версале; прогуливала лошадей на полях Саблона, близ Парижа, и заложила там начало англомании; она вывозила из Рима и Флоренции несчетное число картин и мраморных статуй; она разорялась на строительстве дворцов и галерей, предназначенных для размещения этих сокровищ; она импортировала певиц и танцовщиц из всех оперных театров Европы, и сиятельные лорды изводили на них тысячи и тысячи, предоставляя своим честным женам и детям чахнуть в пустынных загородных замках.

Помимо лондонского великосветского общества, существовало в те дни еще и другое, непризнанное светское общество, расточительное сверх всякой меры, поглощенное погоней за удовольствиями, занятое балами, картами, вином и певицами; с настоящим светом оно сталкивалось в общественных местах — во всяких Раниле, Воксхоллах и Ридотто, о коих без конца твердят авторы старых романов, — стремясь перещеголять настоящих светских львов и львиц блеском, роскошью и красотой. Когда, например, однажды знаменитая мисс Ганнинг посетила в качестве леди Ковентри Париж, рассчитывая вызвать там своей красотой такие же восторги, как и у себя в Англии, ей пришлось обратиться в бегство перед другой англичанкой, которая в глазах парижан оказалась прекраснее ее и ее сестры. То была некая миссис Питт, она заняла в опере ложу как раз напротив графини и затмила ее сиятельство своей красотой. Партер громко провозгласил ее «настоящим английским ангелом», после чего леди Ковентри оставалось только в сердцах покинуть Париж. Бедняжка вскоре умерла; у нее открылась чахотка, течение которой, как говорят, было ускорено действием белил и румян, коими она совершенствовала злосчастную свою красоту. (Вообще, представляя себе европейских красавиц той эпохи, следует помнить, что их лица сплошь покрыты слоем краски.). После себя она оставила двух дочерей, к которым Джордж Селвин был очень привязан (его любовь к маленьким детям удивительна), и в его переписке они подробно и трогательно описаны: вот они в детской, где темпераментная леди Фанни, проигрывая, швыряет свои карты прямо в лицо леди Мэри и где маленькие заговорщицы обсуждают между собой, как им встретить мачеху, которую их папаша вскоре привел в дом. С мачехой они поладили очень хорошо, она была к ним добра; и они выросли, и обе вышли замуж, и обе потом оказались в разводе, бедняжки? Бедная их размалеванная маменька, бедное великосветское общество, отвратительное в своих радостях, в своих любовных похождениях, в своем разгуле.

А что до лорда Главного Комиссара, то мы вполне можем себе позволить повести о нем речь, ибо хоть он и был никудышным и невоздержанным комиссаром в Америке, хоть он и разорил родовое имение, хоть он играл и проигрывал и проиграл как-то десять тысяч фунтов в один присест — «впятеро больше, признается злосчастный джентльмен, — нежели я проигрывал когда-либо прежде», хоть он давал клятву больше не прикасаться к картам, и, однако же, как это ни странно, снова объявился у столов и проиграл еще больше, — он тем не менее в конце концов раскаялся в своих ошибках, протрезвел и стал достойным пэром и добрым помещиком и возвратился к своей славной жене и милым детям, ибо в глубине души всегда только их и любил. Женился он двадцати одного года от роду и, унаследовав большое состояние, оказался в гуще развратного света. Поневоле вынужденный предаться роскоши и праздности, не устоял перед кое-какими соблазнами, за что и заплатил горькую цену мужественного раскаяния; других соблазнов мудро избежал и в конце концов одержал над ними полную победу. Но добрую свою супругу и детей он не забывал никогда, и они-то и послужили ему спасением. «Я очень рад, что вы не пожаловали ко мне в то утро, как я покидал Лондон, — пишет он Дж. Селвину, отбывая в Америку. — Могу лишь сказать, что, покуда не настал миг разлуки, я не подозревал, что такое настоящее горе…» Что ж, ныне они там, где несть разлуки. Верная жена и ее добросердечный, благородный супруг оставили после себя славное потомство: наследника отцовского имени и титулов, ныне повсюду известного и всеми любимого, человека прекрасного, образованного, тонкого, доброжелательного и чистого сердцем; и дочерей, занимающих теперь высокое положение в обществе и украшающих собою славные фамилии; иные из них прославлены своей красотой и все — безупречной жизнью, благочестием и женскими добродетелями.

Другой корреспондент Селвина — граф Марч, позднее герцог Куинсберри, который дожил до нашего столетия и ни графом, ни герцогом, ни молодым человеком, ни седобородым старцем, безусловно, не мог служить украшением общества. Легенды о нем ужасны. По письмам Селвина и Роксолла, по воспоминаниям современников исследователь человеческой природы может проследить его жизнь, до последней черты заполненную вином, картами и всевозможными интригами, покуда, старый, сморщенный, парализованный, беззубый Дон Жуан, он не умер таким же порочным и бессовестным, как и в самый разгар своей молодости. На Пикадилли есть дом, где еще недавно показывали окно в нижнем этаже, у которого он будто бы просиживал перед смертью целые дни, сквозь стариковские свои очки разглядывая проходящих женщин.

В сонном, ленивом Джордже Селвине было, вероятно, много хорошего, и теперь мы можем отдать ему в этом должное. «Ваша дружба, — пишет ему Карлейль, — так отлична от всего, что мне выпало испытать или наблюдать в свете, что при воспоминании об удивительных знаках Вашей доброты она кажется мне сном». «Я потерял старейшего и близкого друга Дж. Селвина, — пишет Уолпол в письме к мисс Берри. — Я по-настоящему любил его, и не только за несравненный острый ум, но и за тысячу других добрых качеств». А я, со своей стороны, рад тому, что этот любитель «пирогов и пива» обладал тысячей добрых качеств — был доброжелательным, щедрым, сердечным и надежным другом. «Я встаю в шесть, — пишет ему Карлейль из Спа, этого наимоднейшего курорта времен наших предков, — до обеда играю в крикет, а вечера напролет танцую и к одиннадцати чуть не ползком добираюсь до постели. Вот это жизнь! То ли дело Вы — встаете в 9, до 12 в шлафроке забавляетесь со своим псом Рейтоном, потом плететесь в крфейню Уайта, пять часов проводите за столом, за ужином спите и заставляете двух страдальцев за шиллинг три мили тащить Вас в портшезе с тремя пинтами кларета в брюхе». Иной раз, вместо того чтобы спать в кофейне Уайта, Джордж отправляется дремать под боком у лорда Норта в палате общин. Он много лет представлял в парламенте Глостер, кроме того, имел свой личный избирательный округ, Ладгерсхолл, и когда ему было лень вести избирательную кампанию в Глостере, заявлял себя депутатом от Ладгерсхолла. «Я сделал распоряжения провести депутатами от Ладгерсхолла лорда Мельбурна и меня самого», — пишет он премьер-министру, с которым состоит в дружбе, такому же флегматичному, такому же остроумному и добросердечному человеку, как и он сам.

Если, оглядываясь на принцев и придворных, на людей богатых и знатных, мы с сожалением убеждаемся, что они были праздными, беспутными и порочными, следует помнить, что богатым тоже нелегко, ведь и мы бы с удовольствием предались безделью и наслаждениям, не будь у нас своих причин трудиться, не подстегивай нас врожденный вкус к удовольствиям и денно и нощно брезжущий соблазн приличных доходов. Что остается делать сиятельному пэру, владельцу замка и парка и огромного состояния, как не жить в роскоши и праздности? В письмах лорда Карлейля, выше мною цитированных, имеется много искренних жалоб этого честного молодого лорда на образ жизни, который он вынужден вести, на то, что ему приходится окружать себя роскошью и пребывать в праздности, ибо к этому его обязывает положение британского пэра. Куда как лучше ему было бы сидеть адвокатом в кабинете или же служащим в конторе — у него было бы в тысячу раз больше возможностей для счастья, образования, работы, ограждения от соблазнов. Еще совсем недавно единственным видом деятельности для знати считалось военное дело. Церковь, адвокатура, медицина, писательство, искусство, коммерция, — все было ниже их достоинства. Благополучие Англии находится в руках среднего класса, в руках образованных, трудолюбивых людей, не получающих сенаторских подачек от лорда Норта; в руках честных священников, а не паразитов, которые вымаливают теплое местечко у своих покровителей; в руках купцов, трудолюбиво умножающих капиталы; живописцев, неусыпно служащих искусству; литераторов, творящих в тиши кабинетов, — вот люди, которых мы любим сегодня, о которых хотим читать книги. Как мелки рядом с ними все эти сиятельные пэры и светские франты! Как неинтересны рассказы о распрях при дворе Георга III в сравнении с переданными нам беседами доброго старого Джонсона! Самые блистательные развлечения в Виндзорском замке ничего не стоят перед вечером, проведенным в клубе над скромной кружкой пива за одним столом с Перси, Лэнгтоном, Гольдсмитом и беднягой Босуэллом! По моему убеждению, изо всех просвещенных джентльменов той эпохи лучшим был Джошуа Рейнольде. Они были хорошими людьми, эти наши старые добрые друзья из лет давно минувших, а не только острословами и мудрецами. Их ясные умы не затуманили излишества, их души не изнежила роскошь. Они отдавали день свой насущным трудам; они отдыхали и получали свои честные удовольствия; они освещали свои праздничные собрания щедрым остроумием и дружеским обменом мыслей; они не были чистоплюями и ханжами, но их беседы ни у кого не вызвали бы краски стыда; они веселились, но ни намека на буйство не таилось на дне их скромных кружек. Ах, я бы и сам хотел провести вечер в кофейне «Голова Турка», пусть даже в этот день и пришли дурные вести из колоний и доктор Джонсон будет ворчать на мятежников; хотел бы посидеть с ним и Голди; и послушать Берка, искуснейшего оратора в мире; и посмотреть на Гаррика, который вдруг появится среди нас и ослепит всех рассказами о своем театре! Мне нравится, говорю я, размышлять об их обществе, и не только о том, какие они приятные собутыльники и блестящие остроумцы, но и о том, какие они были хорошие люди. Наверно, в один из таких вечеров, возвращаясь из клуба, Эдмунд Берн — чья голова была полна высоких дум, ибо они никогда его не оставляли, а сердце исполнено нежности, — был остановлен бедной уличной женщиной и обратился к ней с добрыми словами; растроганный слезами этой Магдалины, вызванными скорее всего его же собственным ласковым обращением, он привез ее к себе домой, к жене и детям, и не оставил заботами, покуда не нашел способа вернуть ее к честной и трудовой жизни. Вы, блистательные вельможи! Марчи, Селвины, Честерфилды! Как вы ничтожны рядом с этими людьми! Добрый Карлейль весь день играет в крикет и танцует вечер напролет, чтобы ползком едва добраться до постели, и весело сравнивает свою добродетельную жизнь с той, что ведет Джордж Селвин, которого «с тремя пинтами кларета в брюхе за полночь на руках относят в постель два страдальца». Вы помните строки — святые строки! — Джонсона, написанные им на смерть его скромного друга Леветта?

Днесь Леветт спит в земле сырой,О нем скорби, о нем жалей!Открытый, искренний, простой,Друг всем, кто не знавал друзей.В тьму нищеты спускался онИ там участлив был всегда,Где раздавался горя стонИ чахла жалкая нужда.Кто слышал от него отказ?Вовек гордыней не ведом,Он не был празден хоть бы часИ ежедневным жил трудом.Достоинствами знаменит,Все до конца он доводилИ — сам Предвечный подтвердитТалант свой в землю не зарыл.

Чье же имя сияет сейчас ослепительнее: владетельного герцога Куинсберри, острослова Селвина или бедного врача Леветта?

Я считаю Джонсона (и да простятся Босуэллу прегрешения за то, что он сохранил нам его нетленным) столпом монархии и церкви в XVIII столетии более надежным, чем все епископы, чем Питты, Норты и даже сам великий Берк. К Джонсону прислушивалась нация, своим огромным авторитетом он усмирял ее порывы к неповиновению и отвращал ее совесть от безбожия. Когда с ним побеседовал Георг III и благоприятное мнение великого писателя о монархе стало известно в народе, вокруг трона сплотились целые поколения англичан. Джонсону поклонялись как оракулу, и суд этого оракула был произнесен в пользу церкви и короля. А как человечен был этот великий старец! Сам большой ценитель всех простых и честных удовольствий, он был непримирим к греху, но сострадателен к грешникам. «Ах так, ребята, вы затеяли поразвлечься? восклицает он, когда Тофем Боклерк приходит к нему в полночь и поднимает с постели. — Стойте; и я с вами!» И он вскакивает, напяливает свое простое старое платье и бредет вслед за молодежью через Ковент-Гарден. Когда он посещал театр Гаррика и имел свободный доступ за кулисы, «все актрисы, — как он пишет, — знали меня и делали мне реверанс, выходя на подмостки». Трогательная картина, не правда ли? На мой взгляд, очень трогательная: веселая, неразумная молодость, снисходительно созерцаемая чистым, ласковым взором мудрости.

Георг III со своей королевой жил в элегантном, но по-своему скромном доме, расположенном в том самом месте, где теперь красуется безобразная хаотическая постройка, под которой ныне покоится прах его внучки. Королева-мать обитала в Карлтон-Хаусе; на современных гравюрах к нему неизменно примыкает великолепнейший, райский сад — аккуратные лужайки, зеленые аркады, аллеи классических статуй. Всеми этими красотами она наслаждалась вместе с лордом Бьютом, который имел утонченные классические вкусы, и вкушала отдых, а порой и чай в обществе этого просвещенного вельможи. Бьюта в Англии ненавидели так, как, пожалуй, мало кого еще за всю английскую историю. Кто только его не поносил — и злобный хитроумец Уилкс, и убийственно ядовитый Черчилль, и улюлюкающие толпы, сжигавшие на тысяче костров сапог, его эмблему, — эти ненавидели его за то, что он фаворит и шотландец, звали его «Мортимер» и «Лотарио», и уж не знаю, какими еще именами, и обвиняли во всех смертных грехах его царственную любовницу строгую, костлявую, благовоспитанную пожилую даму, которая, право же, была ничем не хуже своих ближних. Всеобщему предубеждению против нее немало способствовал своим недоброжелательством Чатем. Он выступил в палате общин с филиппикой против «тайной силы, более могущественной, нежели самый трон, которая вредит и вставляет палки в колеса всякому правительству». Эту речь подхватили яростные памфлеты. На всех стенах в городе, как рассказывает Уолпол, появились надписи: «Под суд королеву-мать!» А что она такого сделала? Что сделал принц Уэльский Фредерик, отец Георга, что его терпеть не мог Георг II, а Георг III никогда не произносил его имени? Не будем искать камней, дабы бросить на его забытую могилу, — просто присоединимся к посвященной ему современной эпитафии:

Здесь покоится Фред.Он отправился на тот свет.Помри его отец,Сказал бы я: «Наконец!»Помри его брат,Всяк был бы рад,Помри его сестра,Сказали б: «Давно пора!»А если б сгинул весь их род,То-то ликовал бы народ!Но поскольку один лишь ФредОтправился на тот свет,Больше об этом и речи нет.

Вдова его с восемью детьми у подола почла разумным примириться с королем и сумела завоевать доверие и расположение старика монарха. Женщина умная, с твердым, властным характером, она воспитывала детей по своему собственному усмотрению; старшего сына она считала недалеким и послушным, держала его в скудости и в строгой узде, — у нее были весьма странные взгляды и предубеждения. Однажды, когда его родной дядя, могучий Камберленд, взял в руки саблю и обнажил ее, желая позабавить мальчика, тот побледнел и отпрянул. Камберленд был неприятно поражен: «Что же это ему про меня нарассказали?»

Это оголтелое ненавистничество сын унаследовал от матери вместе с безоглядным упрямством своих отцов; но он был человек верующий, тогда как его предки оставались вольнодумцами, и считался верным и горячим защитником церкви — на самом деле, а не только потому, что так значилось в его королевском титуле. Как и другие недалекие люди, король всю жизнь подозрительно относился к тем, кто его превосходил. Он не любил Фокса; не любил Рейнольдса; не любил Нельсона, Чатема, Верка; болезненно воспринимал всякую новую мысль и с подозрением смотрел на каждого новатора. По нраву ему была посредственность: Бенджамин Уэст известен как его любимый живописец, а Витти — поэт. В позднейшие годы король сам не без горечи говорил о недостатках своего образования. Малоспособный ребенок, он был воспитан темными людьми. Самые блестящие учителя едва ли много преуспели бы в развитии его слабосильного ума, хотя, наверное, смогли бы развить его вкус и научить его некоторой широте мышления.

Но тем, что ему было доступно, он восхищался всей душой. Можно не сомневаться, что письмо, написанное маленькой принцессой Шарлоттой Мекленбург-Штрелицкой — письмо, содержащее ряд жалких банальностей про ужасы войны и общих мест о прелестях мира, — произвело на молодого монарха глубокое впечатление и побудило его избрать принцессу себе в спутницы жизни. Не будем останавливаться на его юношеских увлечениях и поминать квакершу Ханну Лайтфут, на которой он, как утверждают, был по всей форме женат (хотя брачного свидетельства, по-моему, никто не видел), или черноволосую красавицу Сару Леннокс, чьи чары с таким восторгом описывает Уолпол, — она, бывало, нарочно подкарауливала молодого принца на лужайке Холланд-Хауса. Он вздыхал, он рвался душой, но все же ехал мимо. В Холланд-Хаусе висит ныне ее портрет, великолепный шедевр Рейнольдса, полотно, достойное Тициана. Она глядит через окно замка на своего черноглазого племянника Чарльза Фокса, на руке у нее — птица. Улетела коронованная птичка от прелестной Сары. И пришлось ей довольствоваться ролью подружки на свадьбе своей Мекленбургской соперницы. Умерла она уже в наши дни кроткой старухой, матерью героических Нэпиров.

Рассказывают, что маленькая принцесса, написавшая то замечательное письмо об ужасах войны, — великолепное письмо, без единой помарки, за которое она, как героиня старой книги прописей, заслуживала награды, однажды играла с фрейлинами в парке Штрелица, и разговор у них, как это ни странно для молодых барышень, зашел о замужестве. «Ну кто возьмет в жены такую бедную принцессу, как я?» — спросила Шарлотта у своей подруги Иды фон Бюлов, и в этот самый миг раздался рожок почтальона, и Ида промолвила: «Принцесса, это — жених!» Как она сказала, так и случилось. Почтальон привез письма от блестящего молодого короля всей Англии, и там говорилось: «Принцесса! Вы написали такое замечательное письмо, оно делает честь Вашему сердцу и уму, поэтому приезжайте сюда и будьте королевой Великобритании, Франции и Ирландии и верной женой Вашего покорнейшего слуги — Георга». Она прямо подпрыгнула от радости; побежала наверх и упаковала сундучки; и тут же отбыла в свое королевство на красивой белой яхте, на которой был даже клавесин, чтобы она могла музицировать, а вокруг по волнам плыла целая флотилия судов, украшенных вымпелами и флагами. Мадам Ауэрбах сочинила в честь нее оду, перевод которой можно и сегодня прочитать в «Журнале для джентльменов»:

По влаге моря путь стремитЕе отважный флот,Владычице хор нереидПривет в восторге шлет.Когда на критский брег повлекЕвропу Зевс в полон,И то почтительней не могК возлюбленной быть он.

Они встретились на берегу и поженились и многие годы вели самую простую и счастливую жизнь, какой когда-либо жили на свете супруги. Говорят, король поморщился, когда впервые увидел свою дурнушку-невесту; но как бы то ни было, он был ей верным и преданным мужем, а она ему — любящей, преданной женой. У них устраивались простые развлечения, самые простые и невинные: деревенские танцы, на которые приглашалось десять — двенадцать пар, и честный король танцевал вместе со всеми по три часа кряду под одну музыку; а после такого утонченного удовольствия отправлялись спать натощак (голодные придворные про себя понемногу роптали) и вставали назавтра чуть свет, с тем чтобы вечером, быть может, снова пуститься в пляс; или же королева садилась играть на маленьком клавесине, — она недурно играла, по свидетельству Гайдна, — или король читал ей вслух что-нибудь из «Зрителя» или проповедь Огдена. Что за жизнь! Аркадия! Раньше по воскресеньям бывали утренние дворцовые приемы; но молодой король их отменил, как отменил и нечестивые карточные игры, о которых говорилось выше. Однако он вовсе не был чужд невинных удовольствий, вернее, таких, которые почитал невинными. Он покровительствовал искусствам — на свой лад; был добр и милостив к артистам, которые ему нравились; уважительно относился к их профессии. Он даже задумал как-то учредить орден Минервы для деятелей науки и литературы; рыцари этого ордена должны были идти по старшинству сразу после рыцарей ордена Бани и носить соломенно-желтую ленту с шестнадцатиконечной звездой. Но среди ученых мужей началась такая драка за эти ордена, что от всей затеи пришлось отказаться, и Минерва со своей звездой так и не снизошла к нам на землю.

Георг III возражал против того, чтобы расписывали стены собора святого Павла, он считал это папистским обычаем; в результате здание собора по сей день украшают лишь безобразные языческие статуи. Впрочем, оно и к лучшему, ибо картины и рисунки конца минувшего века отличались плачевно низкими качествами, и нам куда приятнее иметь перед глазами белые стены (когда мы отводим взгляд от священника), нежели аляповатые полотна Оупи или немыслимых страшилищ Фюзелли.

Однако существует один день в году, — в этот день старый Георг особенно любил бывать в соборе святого Павла, — когда собор, думается мне, бывает поистине прекрасен: в этот день пять тысяч приютских детей, румяных, как букеты роз, звонкими, свежими голосами поют гимны, наполняющие сердце каждого слушателя благодарностью и ликованием. Я видел много величественных зрелищ: коронации, великолепие Парижа, открытие выставок, римские богослужения с процессиями долгополых кардиналов под сладкогласные трели жирных певчих, — но, по-моему, во всем христианской! мире ничто не может сравниться с Днем приютских детей. Non angli sed angeli[4]. При взгляде на эти прелестные невинные создания, при первых звуках их пения, право же, может показаться, что поют небесные херувимы.

Церковную музыку король смолоду очень любил, понимал в ней толк и сам был неплохим музыкантом. Существует много смешных и трогательных рассказов о том, как он сидел на концертах, им самим заказанных. Уже больной и слепой, он однажды выбирал программу для концерта старинной музыки и выбрал отрывки из. «Самсона-борца», где речь идет про его. рабство, и слепоту, и про его горе. Когда в дворцовой капелле исполняли эту кантату, король свернутыми в трубку нотами отбивал такт, а если какой-нибудь паж у его ног болтал и отвлекался, ударял ослушника этой же трубкой по пудреной голове. Восхищался он и театром. Его епископы и священники исправно ходили на спектакли, полагая, что им не грех показаться там, где бывает этот благочестивый человек. Шекспира и трагедию он, как рассказывают, любил не слишком; зато фарсы и пантомимы приводили его в восторг, и над клоуном, глотающим морковку или связку колбас, он хохотал так самозабвенно, что сидевшая подле милейшая; принцесса вынуждена была говорить ему: «Мой всемилостивый король, будьте сдержаннее». Но он все равно хохотал до упаду над самыми пустячными шутками, покуда бедный его ум совсем не оставил его.

Смолоду было, по-моему, что-то очень трогательное в простой жизни этого короля. Покуда была жива его матушка, — двенадцать лет после женитьбы на маленькой клавесинистке, — он оставался большим, робким, нескладным ребенком под началом своей суровой родительницы. Вероятно, она была действительно умной, властной и жестокой женщиной. В одиночку она вела свой сумрачный дом, с недоверием глядя на каждого, кто приближался к ее детям. Однажды, заметив, что маленький герцог Глостер грустен и молчалив, она резко спросила его, в чем дело. «Я думаю», — ответил бедный ребенок. «Думаете, сэр? О чем это?» «Я думаю о том, что если у меня когда-нибудь будет сын, ему не будет у меня так плохо, как мне у вас». Все ее сыновья, кроме Георга, выросли буйными. А Георг, послушный и почтительный, каждый вечер навещал с Шарлоттой свою матушку в Карлтон-Хаусе. У нее была болезнь горла, от которой она и умерла; но до последнего дня королева-мать считала для себя обязательным ездить по улицам, чтобы люди видели, что она еще жива. Вечером накануне смерти эта железная женщина, как обычно, беседовала с сыном и невесткой, потом ушла спать, а утром была найдена мертвой. «Георг, ну будьте же королем!» — эти слева она неустанно хрипела на ухо сыну; и он старался быть королем, этот простодушный, упрямый, привязчивый, узколобый человек.

Он старался как мог; стремился к благу, по своему разумению; придерживался понятных ему добродетелей; усваивал доступные ему знания. Так, например, он постоянно чертил карты и прилежно и тщательно изучил географию. Хорошо звал своих приближенных, их семейные предания, родословные, — то-то, верно, интересные истории ему были известны! Помнил наизусть весь свой «офицерский список» и мог с точностью сказать, в каком полку какие лычки и петлички, галуны и аксельбанты, формы треуголок, и фасоны фалд, и какие гетры, и сколько пуговиц на мундире носят. Помнил он и личный состав университетских преподавателей и знал, кто из ученых склоняется к социнианству, а кто твердый приверженец церкви; он безошибочно разбирался во всех тонкостях этикета своего двора и двора своего деда, в мельчайших процедурных предписаниях касательно послов, министров, советников, аудиенций; и узнавал в лицо самого последнего из своих пажей и самого ничтожного из работников на конюшне или в кухне. Эта сторона королевских обязанностей была ему по способностям, и здесь он был на высоте. Но когда подумаешь о той высочайшей должности, какую только может взять на себя смертный, чтобы в одиночку распоряжаться мыслями, верованиями и требовать безоговорочного подчинения миллионов себе подобных, отправляя их на войну за свои личные обиды и интересы, приказывая: «Торгуйте вот так, думайте эдак, одних соседей считайте союзниками и поддерживайте, других рассматривайте как своих врагов и убивайте по моему велению и вот так молитесь богу!» — разве удивительно, что, когда эту почти божественную должность взял на себя такой человек, как Георг, все дело должно было кончиться расплатой и унижением и для нации, и для ее вождя?

Но все-таки в его смелости есть какое-то величие. Война короля с его аристократией еще когда-нибудь найдет своих историков, более справедливых, нежели зычногласные одописцы, творившие сразу после его кончины. Ведь это он, Георг, поддержанный народом, воевал с Америкой; он, при поддержке народа, отказал в правах католикам; и по обоим этим вопросам он взял верх над своими патрициями. Он действовал подкупами, запугиванием, мог при случае и покривить душой; являл удивительную обтекаемую настойчивость; был мстителен и так тверд в своих решениях, что это его качество вызывает чуть ли не восхищение у исследователя. Его смелость не знала поражения. Она растоптала Норта; согнула жесткую выю младшего Питта. Даже в болезни дух его оставался непокоренным. Лишь только наступало просветление, как он тут же возвращался к своим планам, отложенным на то время, что его покидал рассудок; лишь только его руки высвобождались из смирительной рубахи, как он тут же брался за перо и углублялся в дела, которыми занимался в момент, когда к нему пришла болезнь.

Мне кажется, тирания в нашем мире на девять десятых осуществляется людьми, которые убеждены, что правда — на их стороне. Исходя из этой удобной позиции, алжирский бей отрубал каждое утро по двадцать голов; отец Доминик сжигал на костре по два десятка евреев, христианнейший король взирал на это, а архиепископы Толедский и Саламанкский тянули: «Аминь!» Протестантов жгли; католиков вешали и четвертовали в Смитфилде; в Салеме сжигали ведьм, — и все это проделывали люди достойные, твердо верившие, что имеют для своих действий самые веские и неоспоримые основания.

Так и старый Георг. Даже американцы, которых он ненавидел и которыми был побит, могут не сомневаться, что он угнетал их из самых благородных побуждений. В приложениях к книге лорда Брума о жизни и деятельности лорда Норта имеется небольшой автограф короля Георга, весьма любопытным образом приоткрывающий нам состояние его мыслей. «Время, несомненно, требует, пишет король, — объединения усилий всех, кто желает предотвратить анархию. У меня нет иной заботы, кроме как о благе моих владений, и посему я рассматриваю всех, кто не оказывает мне полной и безоговорочной поддержки, как дурных людей, а равно и дурных граждан». Вот как он рассуждал! Я желаю только добра, и значит, кто со мной не согласен, тот предатель и негодяй. Будем помнить, что он считал себя помазанником божиим; что он был недалек умом и плохо образован; что та же самая воля божия, которая возложила корону на его чело и создала его хорошим семьянином, смелым и честным человеком, придерживающимся праведной жизни, предназначила ему иметь упрямство безграничное и ум медлительный, а подчас и вовсе недоступный здравому смыслу. Он — отец своего народа, и его ослушные дети должны розгами быть приведены к повиновению. Он — защитник протестантской веры и скорее голову положит на плаху, чем допустит католиков принять участие в управлении Англией. А вы думаете, в разных странах найдется мало честных фанатиков, которые приветствуют в королях эдакую государственную мудрость? Американская война, вне всякого сомнения, была популярна в Англии. В 1775 году решение применить против колоний силу было принято в палате общин 304 голосами против 105, а в палате лордов — 104 против 29. Популярна? Но точно так же и отмена Нантского эдикта была популярна во Франции; и резня в Варфоломеевскую ночь; и Инквизиция в Испании была в высшей степени популярна. Впрочем, войны и революции — это область политики. Я далек от мысли сделать крупные события столь долгого царствования и его выдающихся ораторов и государственных деятелей темой одночасовой легкой беседы. Вернемся же к нашему менее возвышенному предмету — придворным сплетням. Вон сидит наша маленькая королева в окружении многочисленных рослых сыновей и миловидных дочерей, которых она родила своему верному Георгу. История дочерей, расписанная для нас прилежной мисс Бэрни, восхитительна. Они все были хороши собой красавицы, по мнению мисс Бэрни; они были добры, нежны, отличались самым изысканным обхождением; любезно обращались со всяким, от мала до велика, кто им служил. Каждая обладала своими совершенствами: одна умела рисовать, другая играла на фортепиано, и все, сколько их было, неутомимо работали иглой, улыбчивые маленькие Пенелопы, наполняя целые анфилады дворцовых покоев своим рукоделием. Рисуя себе светское общество восьмидесятилетней давности, надо повсюду и везде разместить сидящих в кружок женщин в высоких чепцах, тугих корсетах и широких юбках, прилежно рукодельничающих, меж тем как одна из них, или же избранный джентльмен в парике, читает вслух какой-нибудь роман. Заглянем, например, в Олни — мы увидим там миссис Ануин и леди Хескет, этих знатных дам, этих милых, набожных женщин, и с ними Уильяма Купера, тонкого острослова и трепетно-благочестивого, утонченного джентльмена, который — вообразите! — читает им вслух «Джонатана Уайльда»! Как изменились с тех времен наши обычаи и забавы!

Дом короля Георга был типичным домом английского джентльмена. Там рано ложились и вставали, обращались друг с другом приветливо, занимались благотворительностью, жили скромно и упорядочение и так, должно быть, скучно, что просто страшно подумать. Не удивительно, что все принцы сбежали из этого уныло-добродетельного домашнего лона. Там вставали, ездили кататься, садились обедать в строго установленные часы. И так — день за днем, всегда одно и то же. В один и тот же час каждый вечер король целовал нежные щечки своих дочерей; принцессы целовали ручку маменьке; и мадам Тильке подавала королю стаканчик на сон грядущий. В один и тот же час обедали пажи и фрейлины, в один я тот же час, пересмеиваясь, садились за чайный стол. Вечером у короля бывал трик-трак или концерт; а пажи до смерти зевали в передней вале; или король с семейством прогуливался пешком по Виндзорским холмам, всякий раз держа за руку свою любимицу принцессу Амелию; вокруг собирались дружелюбные толпы, и итонские мальчики просовывали из-под локтей гуляющих свои румяные рожицы; а по окончании концерта король никогда не упускал случая снять с головы свою огромную треуголку и обратиться к оркестрантам со словами: «Благодарю вас, джентльмены».

Трудно себе представить более безмятежную, более прозаическую жизнь, чем та, что текла в Кью или Виндзоре. В дождь ли, в ведро король всегда по нескольку часов разъезжал верхом и всовывал свою красную физиономию в двери бессчетных окрестных коттеджей, красуясь в треуголке с загнутыми полями и виндзорском мундире перед фермерами, свинопасами, старушками, пекущими пончики, и людьми всякого разбора, и простыми и благородными, как о том повествуется в бесконечных историях. Довольно несолидные это истории. Когда Гарун аль-Рашид навещал инкогнито своего подданного, тот, уж конечно, получал немало выгоды от посещения калифа. Старому Георгу было далеко до великолепной щедрости восточного монарха. Он иной раз, бывало, давал гинею* а иной раз шарил по карманам, но там оказывалось пусто; обычно он задавал хозяину дома тысячу вопросов: велика ли у него семья, каковы виды на урожай овса и бобов, сколько ему приходится платить за аренду, — а потом ехал дальше своей дорогой. Один раз он сыграл роль Альфреда Великого, повернув за веревочку мясо на вертеле, а когда старуха возвратилась к себе в кухню, на столе лежали деньги и записка, начертанная королевским карандашом: «Пять гиней на покупку вертела с рукояткой». Не бог весть, как щедро, но любезно и вполне достойно «Фермера Джорджа». Однажды, когда король и королева прогуливались вместе, им повстречался маленький мальчик, — добросердечные люди, они любили детей, — и они погладили его по белокурой головке. «Ты чей, малыш?» — вопросил виндзорский мундир. «Я сын гвардейца его величества», отвечало дитя. «В таком случае, — молвил король, — стань на колени и целуй руку королевы». Однако невинный отпрыск королевского гвардейца отклонил эту милость. «Нет, — сказал он, — я не стану на колени, ведь я тогда испорчу мои новые панталоны». Экономный король должен был бы прижать его к груди и на месте произвести в рыцари. Таких историй поклонники Георга оставили нам целые томы. В одно прекрасное утро, когда в замке еще все спали, король вышел прогуляться по улицам Глостера; он налетел на служанку Молли с ведром, которая мыла ступени крыльца, взбежал по лестнице, поднял с постели всех пажей, а потом пустился в путь и подошел к мосту, где уже собралась кучка зевак. «Так это и есть новый Глостерский мост?» — спросил наш милостивый монарх, и люди ему ответили: «Да, ваше величество». — «А что же, ребята, может, грянем „ура“?» И, одарив их столь ученым разговором, король пошел домой завтракать. Наши отцы с удовольствием читали эти немудрящие рассказы, смеялись от души этим беспомощным шуткам: им нравился этот старик, совавший нос в каждый фермерский дом, евший простую мясную пищу и презиравший всякие там французские штучки, — настоящий добрый простой английский джентльмен. Вы, вероятно, видели знаменитую гравюру Гилрея, на которой он изображен в виде короля Бробдингнега в старинном парике и толстом, безобразном Виндзорском мундире, разглядывающего в бинокль крохотного Гулливера, который стоит у него на ладони? Нашим отцам хотелось видеть в Георге великого короля, а крохотный Гулливер — это великий Наполеон. Мы похвалялись своими предрассудками, мы хвастались и превозносили себя самым беззастенчивым образом; мы надменно и презрительно относились к врагу, были к нему чудовищно несправедливы; мы пускали в ход любое оружие, и героическое и самое подлое. Не было такой лжи о нем, которой бы мы не верили, такого преступления, которого бы мы в слепом озлоблении ему не приписывали. У меня была когда-то мысль составить коллекцию ложных сведений которые Французы во время войны публиковали про нас, а мы про них; получился бы удивительный памятник общественному обману.

Их величества отличались необыкновенной общительностью: «Придворные хроники» сообщают о многочисленных визитах, которые монархи наносили своим подданным, как благородного, так и простого звания; мы узнаем, с кем они обедали, в чьих загородных замках останавливались, под чьим более скромным кровом любезно пили чай и ели хлеб с маслом. Некоторые вельможи, принимая у себя королевскую чету тратили на это огромные деньги. Иногда в качестве особой милости король с королевой крестили детей в знатных семьях. Мы читаем, что эту честь они оказали в 17$6 году леди Солсбери, а в 1802 — леди Честерфилд. «Придворные новости» подробно описывают, как «Ее Сиятельство» принимала «Их Величества», лежа на роскошной кровати, «в белом парчовом туалете с пышными кружевами, а одеяло, белое парчовое, было все расшито золотом, занавеси же были алого шелку на белой подкладке». Младенца сначала внесла мамка и передала маркизе де Бат, которая возглавляла штат нянек. Маркиза передала малютку на руки королеве. А королева уже передала его епископу Норичскому, и тот совершил обряд крещения, после чего граф Честерфилд, опустившись на одно колено, протянул его величеству чашу горячего вина на большом золотом подносе. Держа его на алой бархатной подушке. Случались и неприятности при коленопреклонениях перед монархами. Бабб Доддингтон лорд Мелком, крайне тучный и одышливый мужчина, в роскошном придворном одеянии стал на колени, как рассказывает Камберленд, и не мог встать, ибо был слишком тяжел и чересчур туго затянут. «На колени, сэр, на колени!» — крикнул лорд гофмейстер одному провинциальному мэру, который должен был прочесть адрес его величеству; однако мэр продолжал свою речь стоя. «На колени, сэр!» — в ужасном волнении кричит гофмейстер. «Не могу, оборачиваясь к нему, отвечает мэр. — Разве вы не видите, что у меня деревянная нога?»

Превосходная книга «Дневники и письма семьи Бэрни» дает нам подробную картину жизни при дворе старого доброго короля Георга и старой доброй королевы Шарлотты. Король каждое утро вставал в шесть часов и два часа проводил в полном одиночестве. Ковер в спальне он считал излишней роскошью. К восьми часам подымалась королева и все королевское семейство, и все шли в дворцовую часовню. Коридоры не освещались; в часовне было полутемно; принцессы, гувернантки, пажи дрожали от холода и ворчали; но холод ли, жара ли, они все равно должны были идти, и дождь ли, ведро, тьма ли, свет старый храбрый Георг всегда был на месте, чтобы произнести «аминь» в ответ капеллану.

Королева в бумагах Бэрни представлена особенно полно. Это была рассудительная, строгая дама, очень величавая в торжественных случаях и довольно простая в обычной жизни; изрядно начитанная по тогдашним временам, она разумно судила о книгах; была скупа, но справедлива, обычно милостива к домочадцам, но совершенно неумолима в вопросах этикета и терпеть не могла, когда кто-нибудь из ее приближенных заболевал. Она назначила мисс Бэрни нищенское содержание и чуть не насмерть уморила бедную молодую женщину. При этом она была совершенно убеждена, что оказала ей величайшую милость тем, что оторвала от свободы, славы и интересных занятий и обрекла чахнуть в тоске и безделии при своем мрачном дворе. Для нее он не был мрачным. Будь она там служанкой, а не госпожой, она бы никогда не дрогнула духом, — у нее бы все до последней булавки лежало всегда на месте и сама она в любую минуту была бы к услугам господ. Уж ее-то нельзя назвать слабой, и в других она не прощала этого свойства. Она держалась безупречно, и бедные грешники вызывали у нее яростную ненависть, какой иногда грешит добродетель. За долгую жизнь у нее, наверное, были свои тайные страдания, о которых уже никогда никто не узнает, — не только из-за детей, но и из-за мужа, — в те дни, когда он терял рассудок; когда невнятная его речь лилась сплошным потоком глупости, злости, несправедливости, а она улыбалась в этом невыносимом положении и оставалась с ним ласковой и почтительной. Королева всю жизнь храбро исполняла свой долг и того же требовала от других. Однажды на крестинах в королевском семействе дама, державшая на руках младенца, от усталости почувствовала себя дурно, и принцесса Уэльская попросила у королевы для нее позволения сесть. «Пусть стоит», — отвечала королева, стряхнув табачную крошку с рукава. Сама бы она, если бы понадобилось, могла простоять так на ногах, не дрогнув, хоть до тех пор, пока у внука вырастет борода. «Мне семьдесят лет, — негодуя произнесла королева, обращаясь к уличной толпе, остановившей ее портшез, — я пятьдесят лет королева Англии, и меня никогда никто не оскорблял». Бесстрашная, суровая и несгибаемая старушка-королева! Не удивительно, что сыновья постарались сбросить с себя ее власть.

В этой большой семейной группе вокруг Георга и его королевы самым прелестным существом мне представляется любимица короля — принцесса Амелия, трогающая нас своей красотой, и добрым нравом, и ранней смертью, и той бесконечной, горячей нежностью, с какой относился к ней отец. Он любил ее больше всех детей, а из сыновей он отдавал предпочтение герцогу Йорку. Бэрни рассказывает нам грустную историю о том, как бедный старик тосковал в Веймуте и как мечтал увидеть подле себя любимого сына. Королевский дом там был недостаточно просторен, чтобы вместить принца, и отец с огромными трудностями и хлопотами возвел рядом временную постройку — для своего дорогого Фридриха. Он весь день держал его под руку, только с ним одним и разговаривал; перед этим он некоторое время вообще ни с кем не желал говорить. А долгожданный принц остался там лишь на одну ночь. У него, по его словам, назавтра были дела в Лондоне. Скука, от которой некуда было деваться при дворе старого короля, угнетала молодого Йорка, как и остальных взрослых сынов Георга III. Своими грубыми замашками и громкими голосами они пугали пажей и фрейлин и наводили страх на весь скромный придворный кружок. Поистине мало утешения было королю от его сыновей.

Но прелестная Амелия была его радостью. Умилительную, должно быть, картину представляло это живое, улыбающееся дитя на коленях у любящего отца. Один такой семейный портрет мы находим у Бэрни, и надо быть уж вовсе бессердечным человеком, чтобы не растрогаться, глядя на него. Она описывает послеобеденную прогулку королевского семейства в Виндзоре.

«Это была очень красивая процессия, — пишет она. — Первой одна шагала маленькая Принцесса, которой недавно пошел четвертый годок; на ней была шубка, крытая тонким муслином, вышитый теплый чепец, белые рукавички и в руках — веер; она была очень довольна собой и прогулкой и то и дело озиралась но сторонам. Все, кто был в саду, при виде королевской семьи отходили с дороги и останавливались вдоль стен. За Принцессой следовали Король с Королевой, также очень довольные радостью своей маленькой любимицы. Следом шли Ее Высочество Наследная Принцесса об руку с леди Элизабет Уолдгрейв, Принцесса Августа с герцогиней Анкастерской и Принцесса Елизавета с леди Шарлоттой Бэрти».

«Здесь должность важнее титула», — объясняет Бэрни, как получилось, что леди Элизабет Уолдгрейв оказалась впереди герцогини. «А замыкали процессию генерал Быод, герцог Монтегью и майор Прайс в роли пажа».

Так и представляешь себе все это — оркестр играет старинную музыку, солнце льет лучи на радостную, приветливую толпу, освещает древние бастионы, и раскидистые вязы, и фиолетовые дали, и ярко-зеленый травяной ковер. В вышине над башней недвижно повис королевский штандарт; а старый Георг проходит по саду со своем потомством, предшествуемый прелестным ребенком, который одаряет всех вокруг приветливой невинной улыбкой.

«Увидев престарелую миссис Делэни, Корель остановился поговорить с ней, при этом Королева, и маленькая Принцесса, и все остальные, разумеется, остановились тоже. Король довольно долго беседовал с милейшей миссис Делэни и во время этого разговора раз или два обращался ко мне. Я заметила, что Королева смотрит на меня, но в ее взгляде не было недовольства, а лишь удивление тем, что я принимаю участие в их беседе. Малютка Принцесса подошла к старенькой миссис Делэни, которую она очень любит, и была с ней ласкова, как ангелочек. А потом у нее из-за спины озадаченно взглянула на меня. „Боюсь, — наклонясь к ней, шепотом сказала я, — что Ваше Королевское Высочество Меня не помнит?“ В ответ она лукаво улыбнулась, подошла ко мне еще ближе и протянула губки для поцелуя».

Маленькая принцесса сочиняла стихи, и сохранились приписываемые ей жалобные строки, которые примечательны скорее трогательностью, нежели поэтическими достоинствами:

Когда я только расцвела,Вольна, здорова, весела,Когда звучали, что ни час,Беседа, шутки, пенье, пляс,Уверенность владела мной:Мир создан для меня одной.А ныне, в пору тяжких мук,Когда меня сразил недуг,Когда я поняла, что впредьНе танцевать мне и не петь,Я радуюсь, что мир земнойБог подарил не мне одной.