35895.fb2
Нужна ли здесь мораль, потребны ли какие-то особые слова, чтобы поведать эту грустную повесть? Она слишком трагична для слез. Мысль о такой несчастной судьбе заставляет меня смиренно склониться ниц перед Тем, Кто правит королями и простыми смертными, перед Всевышним Монархом, в Чьей власти находятся все империи и республики, перед неисповедимым Дарителем жизни и смерти, счастья и торжества. «О братья, — так я сказал тем, кто слушал меня первый раз в Америке. — О братья, говорящие со мной на одном нашем общем родном языке, товарищи, — уж более не враги, — давайте пожмем друг другу руки в траурном молчании над гробом этого короля и заключим перемирие в нашей войне! Повергнут в ничтожество, пред кем надменнейшие склоняли колени; кончил жальче самого убогого из своих нищих; обращен в прах, за чью жизнь молились миллионы. Совлечен с королевского трона; подвергнут грубому обращению; сыновья на него восстали; любимая дочь, утешение старости, безвременно скончалась у него на глазах, — несчастный Лир склоняется к ее мертвым устам и молит: „Постой, Корделия! Повремени!“»:
Молчите, распри и войны, над его горькой могилой! Играйте, трубы, похоронный марш! Спектакль его окончен, опустись, черный занавес, над его гордостью и ничтожеством, над его ужасной судьбой!
В занимательной книге Туисса «Жизнь Элдона» описано, как старый лорд-канцлер, когда скончался герцог Йорк, раздобыл локон его волос; он такое значение придавал подлинности этой реликвии, что его жена Бесси Элдон сидела, не выходя из комнаты, все время, пока человек от «Хэмлета» разбирал локон на пряди и раскладывал их но медальонам, которые потом носили на себе все члены семейства Элдон. Известен и другой случай — как при посещении Георгом IV Эдинбурга на борт королевской яхты, дабы приветствовать короля в его верноподданной Шотландии, поднялся человек, гораздо лучший, чем он, схватил кубок, из которого только что отпил вино августейший гость, и, поклявшись навсегда сохранить драгоценную склянку для потомства, сунул в карман, а дома сел на нее и раздавил. Представьте себе, что это приобретение честного шерифа осталось бы цело, не улыбнулись ли бы мы сейчас с чувством, близким к жалости, найдя его в Эбботсфорде? Представьте себе, что медальон с волосами принца-антипаписта продавался бы сегодня на аукционе у Кристи, quot libras e duce summo invenies[5], - сколько бы вы не пожалели отдать за славного герцога? У мадам Тюссо выставлены коронационные одежды короля Георга, — найдется ли в наши дни человек, который стал бы целовать их расшитые мишурой края? Тридцать лет, как он уснул последним сном, — неужто никто из вас, сохранивших о нем память, не удивляется сегодня, что уважал его, восхищался им и дружно кричал со всеми «ура»?
Сначала казалось, что нарисовать его портрет не составит труда. Сюртук со звездой, парик, под ним — лицо, расплывшееся в улыбке; куском мела на грифельной доске я мог бы хоть сейчас, не отходя от стола, набросать нечто вполне похожее. Но, прочитав о нем десятки книг, переворошив старые газеты и журналы, описывающие его здесь — на балу, там — на банкете, на скачках и тому подобном, под конец убеждаешься, что нет ничего и не было, только этот самый сюртук со звездой, и парик, и под ним — улыбающаяся маска; только одна пышная видимость. Его отец и деды были людьми. Мы знаем, что они собой представляли, на какие поступки в каких обстоятельствах были способны; знаем, что при случае они сражались и вели себя как храбрые солдаты. У них были друзья по их вкусам, и их они любили; были враги, этих они всем сердцем ненавидели; у них были свои страсти, поступки, индивидуальности. Король-Моряк, который пришел после Георга, тоже был человеком; и герцог Йорк был человеком, большим, грубым, горластым, веселым и бесстрашным ругателем. Но этот Георг — что он был такое? Я просматриваю всю его жизнь и вижу неизменными лишь поклон и улыбку. Пытаюсь разобрать его на составные части и нахожу только шелковые чулки, ватные прокладки, корсет, сюртук с позументами и меховым воротом, звезду на голубой ленте, раздушенный носовой платок, лучший каштаново-коричневый парик от «Труфитта», источающий масляные запахи, вставные челюсти, огромный черный галстук, один жилет, потом второй, третий и потом — ничего. Мне неизвестно, чтобы он когда-нибудь выразил какое-то чувство. Имеются подписанные им документы, но их составляли другие; сохранились его частные письма, но их писала чужая рука. Он ставил внизу страницы большими буквами: «Георг _Р_» или «Георг _R_»[6], - и полагал себя автором; а на самом деле это работа неизвестного писца, книгопродавца, писателя неизвестного человека, который заботился о правописании, исправлял корявые обороты и придавал расхлябанному, слезливому пустословию какой-то смысл. Вот у них была своя индивидуальность: у его учителя танцев, которому он подражал, которого даже превзошел; у парикмахера, расчесывавшего и завивавшего ему парик; у портного, кроившего его сюртуки. Но о Георге невозможно сказать ничего определенного. Снаружи все, несомненно, портновская работа и прокладки; за этим, может быть, что-то и кроется, но что? До характера сейчас не доберешься. Да и в будущем у людей найдутся дела поважнее, чем распеленывать и разгадывать эту венценосную мумию. Признаюсь, когда-то я думал, что получилась бы хорошая охота — выследить его, поднять и загнать. Но теперь мне было бы просто стыдно садиться на коня, спускать добрых собак и скакать в отъезжее поле за такой жалкой дичью.
12 августа 1762 года, в сорок седьмую годовщину восшествия Брауншвейгской династии на английский престол, все колокола в Лондоне разливались праздничным звоном, возглашая, что у Георга III родился наследник. Пять дней спустя король соблаговолил выпустить скрепленный большой королевской печатью документ, согласно которому ребенку присваивались титулы его королевского высочества принца Великобритании, принца-курфюрста Брауншвейг-Люнебургского, герцога Корнуолла и Роутсея, графа Гаррика, барона Ренфрю, лорда Островов, наместника Шотландского, принца Уэльского и графа Честерского.
Все, кто мог, устремились смотреть прелестное дитя, и в Сент-Джеймском дворце за фарфоровым экраном была установлена колыбель, увенчанная тремя страусовыми перьями, а в ней, радуя взгляд верноподданных англичан, возлежал царственный младенец. Я читал, что среди первых подношений ему был подарен «индейский лук со стрелами- от жителей Нью-Йорка, подданных его отца». Это была его любимая игрушка; один старый политик, оратор и острослов времен его деда и прадеда, так и не пресытившийся жизнью царедворца и даже в старости ценивший монаршие милости, имел обыкновение играть с маленьким принцем, мальчик стрелял в него из этого лука, старик делал вид, будто падает мертвый, потом поднимался и падал снова, и так много раз подряд, к великому удовольствию наследника. Словом, ему угождали с колыбели; политики и царедворцы наперебой лобызали ему стопы еще прежде, чем он научился ими ступать.
Есть красивая картина, изображающая царственное дитя — эдакого прелестного пухленького ребенка, спящего на коленях у матери, а она обернулась и приложила палец к губам, словно просит окружающих ее придворных не потревожить сон дитяти. Вероятно, с этого дня и до смерти в шестьдесят восемь лет с него было написано больше портретов, чем с кого бы то ни было из живших и умерших на земле, — во всевозможных военных мундирах и придворных одеяниях — с длинными пудреными волосами — с косицей и без, в треуголках всех мыслимых фасонов — в драгунском мундире — в форме фельдмаршала — в шотландской юбке и пледе, с палашом и кинжалом (умопомрачительная фигура) — во фраке с аксельбантами, расшитой грудью и меховым воротом, в панталонах в обтяжку и шелковых чулках — в париках всех расцветок: белокурых, каштановых и черных, — и, наконец, в знаменитом облачении для коронации, память о которой была ему так дорога, что копии с этого портрета он разослал по всем королевским дворам и британским посольствам в Европе, а также в бесчисленные клубы и ратуши Англии и всем своим знакомым. Помнится, во дни моей молодости его портрет висел над обеденным столом чуть не в каждом доме.
О молодых годах принца известно немало россказней. И как он с необычайной быстротой усваивал все языки, и древние и современные; и как красиво сидел в седле, прелестно пел, изящно играл на виолончели. Что он был красив, свидетельствуют все. Он отличался горячим нравом и якобы однажды, повздорив с отцом, ворвался в королевский кабинет с возгласом: «Уилкс и свобода навсегда!» И будто бы он был такой умный, что посрамлял даже своих наставников. Один из них, лорд Брюс, допустил ошибку в долготе греческого слога, и прекрасный юный принц его тут же поправил. Лорд Брюс не мог оставаться его учителем после подобного унижения; он подал в отставку, и, чтобы ему не было обидно, его возвели в графское достоинство. Вот уж воистину престранный повод для пожалования титула! Лорд Брюс получил графа за ошибку в просодии; а Нельсон получил барона за победу на Ниле.
Любители арифметики складывали миллионы и миллионы, которые за свою яркую жизнь единолично поглотил этот принц. Помимо годового дохода в пятьдесят, семьдесят, сто и сто двадцать тысяч фунтов, известно, что он трижды обращался за дотациями в парламент; что у него были долги в сто шестьдесят и шестьсот пятьдесят тысяч фунтов; и существовали еще какие-то таинственные иностранные займы, которые тоже пошли в его карман. Чем он заслужил такие невероятные суммы? За что ему их давали? Будь он целым промышленным городом, или густонаселенным сельским районом, или пятитысячной армией, на него и тогда бы не ушло больше. А он, один-единственный толстый человек, не пахал, не прял, не воевал, — что же он мог такого сделать, что вообще может сделать человек, чтобы заслужить подобное изобилие?
В 1784 году, когда ему исполнился двадцать один год, он получил Карлтон-Хаус, отделанный за счет нации со всей мыслимой роскошью. Карманы его были полны денег, — он заявил, что ему мало; он швырял их в окно — на одни сюртуки он тратил десять тысяч в год. Нация дала ему еще денег; потом еще и еще. Сумма получалась неисчислимая. Он был на загляденье хорош собой и, едва начав появляться в свете, получил прозвище Принц Флоризель. Что он самый очаровательный принц на свете, — считали и мужчины, и, к сожалению, очень многие женщины.
Вероятно, он был грациозен. Существует так много свидетельств о приятности его манер, что приходится признать за ним безусловную элегантность и силу обаяния. Он и еще брат французского короля граф д'Артуа, очаровательный молодой принц, который умел превосходно ходить по канату (он же старый, дряхлый король-изгнанник, просивший об убежище у преемника короля Георга и живший какое-то время в бывшем дворце Марии Стюарт), — эти двое делили между собой в юности славу двух первых джентльменов Европы. Мы-то в Англии, разумеется, отдавали пальму первенства нашему джентльмену. И до самой кончины Георга у нас в этом не возникало сомнений, а вздумай кто усомниться, его сочли бы изменником и бунтовщиком. Недавно я перечитывал наугад страницы из прелестных «Noctes»[7] Кристофера Нокса в новом издании. Верный шотландец поднимает там тост за здравие КОРОЛЯ прописными буквами. Можно подумать, будто это — какой-то герой, мудрец, государственный муж, идеал монарха и мужчины. Случай с разбитым кубком, о котором я говорил выше, произошел с Вальтером Скоттом. Он был в Шотландии горячим сторонником короля, он расположил к нему всех шотландцев, ввел верность короне в моду и яростно разил врагов принца своим могучим палашом. У Брауншвейгского королевского дома не было других таких защитников, как простолюдины-якобиты, вроде Сэма Джонсона, сына личфилдского коробейника, или Вальтера Скотта, сына эдинбургского юриста.
Натура и обстоятельства словно сговорились испортить молодого принца: при папашином дворе стояла такая невыносимая скука, такими дурацкими были там развлечения, такими бессмысленными занятия, и все одно и то же, и такая одурь — не продохнуть; от подобной жизни и менее полнокровный наследник престола ударился бы в разгул. Все принцы, едва вырастали, тут же спешили удрать из этого Замка Уныния, где сидел на престоле старый король Георг, с утра до ночи проверяя свои конторские книги или мурлыча Генделя, а королева Шарлотта вышивала в пяльцах и нюхала табак. Большинство из этих здоровяков-сыновей, перебесившись смолоду, поселялись своим домом и превращались в мирных подданных отца и брата, — и народ относился к ним вовсе не плохо, прощая, как принято, грехи молодости за лихость, искренность и веселый нрав.
Черты, проявившиеся смолоду, останутся в человеке и в зрелые годы. Наш принц начал свою жизнь с подвига, вполне достойного его будущих свершений: он изобрел новую пряжку на башмаках. Она имела один дюйм в длину и пять дюймов в ширину, «закрывая почти весь подъем и доставая до полу с обеих сторон». Какое очаровательное изобретение, изящное и полезное, как и сам принц, на чьей ноге оно блистало! На свой первый придворный бал, читаем мы, он явился «в кафтане розового атласу с белыми манжетами, в камзоле белого атласу, шитом разноцветной канителью и парижскими искусственными бриллиантами без счету. А шляпа его была украшена двумя рядами стальных бус, всего числом в пять тысяч, и с пуговицей и петлей того же материалу, и была заломлена по новому армейскому фасону». Каков Флоризель! Может быть, эти подробности кажутся неинтересными? Но ведь они представляют собою важные сведения из его жизни. Биографы рассказывают нам, что, начиная самостоятельную жизнь в новом роскошном дворце, принц Уэльский имел некие смутные намерения поощрять науки, литературу и другие искусства; устраивать ассамблеи литераторов; основать общества по изучению географии, астрономии, ботаники. Астрономия, география, ботаника! Как бы не так! Французские балерины, французские повара, жокеи, шуты, сводники, портные, кулачные бойцы, учителя фехтования, торговцы фарфором и мишурой, ювелиры — вот с кем он постоянно якшался. Поначалу он делал вид, будто дружит с такими людьми, как Берк, Фокс, Шеридан. Но возможно ли, чтобы эти люди сохраняли серьезность в обществе пустого, беспутного молодого человека? Фокс мог толковать с ним об игре в кости, Шеридан — о вине; а больше — что же еще могло быть общего у этих гениев с разряженным молодым хозяином Карлтон-Хауса? Чтобы такой безмозглый шалопай — и пользовался уважением Фокса и Берка? Чтобы его мнение о конституции, об индийском вопросе, о равноправии католиков — о чем угодно, серьезнее пуговиц для жилета или соуса к куропатке — имело в их глазах какой-то вес? Дружба между принцем и вождями вигов — вещь невозможная. Они лицемерили, прикидываясь, будто уважают его, и он, нарушив этот притворный союз, был по-своему совершенно прав. Его естественными дружками были франты и паразиты. Он мог разговаривать с портным, с поваром; но чтобы такой человек, ленивый, слабохарактерный, самовлюбленный, с головы до пят пропитанный чудовищным тщеславием и неискоренимым легкомыслием, мог беседовать на равных с великими государственными мужами — это абсурд. Они рассчитывали использовать его в своих целях, и какое-то время им это удавалось; но они не могли не видеть, как он труслив, как бессердечен и вероломен, и, наверное, были готовы к его измене. Новый круг его друзей составили обыкновенные собутыльники, и они ему тоже вскоре наскучили; после этого мы видим его в тесном кругу нескольких избранных подхалимов — мальчиков со школьной скамьи и гвардейцев, чья лихая выправка щекотала нервы поистрепавшегося сластолюбца. Какая разница, кто были его друзья? Он всех друзей бросал; настоящих друзей у него и быть не могло. Возле наследника престола могут толпиться льстецы, авантюристы, искатели, честолюбцы, использующие его в своих интересах; но дружба ему заказана.
И женщины, я думаю, с такими людьми так же расчетливы и коварны, как и мужчины. Возьмем ли мы на себя роль Лепорелло и будем размахивать списком любовных побед этого венценосного Дон Жуана, перебирая одно за другим имена фавориток, которым принц Георг швырял свой платок? Какой смысл пересказывать, как была высмотрена, завоевана, а потом брошена Пердита и кто пришел ей на смену? Что с того, если мы и знаем, что он действительно был обвенчан с миссис Фицгерберт по римско-католическому обряду, что ее свидетельство о браке в Лондоне видели и что имена свидетелей при бракосочетании известны? Порок такого рода ничего нового или случайного собой не представляет. Распутники, бессердечные, самоупоенные, вероломные и трусливые, существуют от сотворения мира. У этого соблазнов было больше, чем у многих других, — вот, пожалуй, единственное, что можно было бы сказать в его оправдание.
На горе этому обреченному, он мало того, что был красив и вызывал восхищение женщин; мало того, что был наследником престола, которому все наперебой стремились угождать и льстить, — но он к тому же имел неплохой голос, и это толкало его еще дальше по дурной дороге, к застолью и пьянству. Словом, все демоны удовольствия влекли за собой бедного Флоризеля: праздность, и сластолюбие, и тщеславие, и пьянство, дружно бряцая веселыми кимвалами, толкали и манили его.
Впервые мы читаем об его нежных руладах, когда он поет под стенами замка Кью чувствительные песенки при луне на берегу Темзы, а лорд виконт Лепорелло следит за тем, чтобы никто не помешал его исполнению.
В то время петь после обеда и ужина было принято повсеместно. Можно сказать, вся Англия подхватывала припевы, иногда безобидные, а то и скабрезные, сопровождая ими обильные возлияния пенящейся влаги.
пел Моррис в одной из своих анакреонтических од, и принц несчитанное число раз подтягивал веселый припев:
Сам-то залихватский собутыльник принца нашел в конце концов «вескую причину» перестать пить и наливать, понял ошибки своей молодости, оставил кубки и припевы и умер вдали от света, примирившись с богом. А ведь стол принца предлагал, должно быть, немало соблазнов. За ним сиживали прославленные остроумцы, наперебой стараясь позабавить хозяина. Удивительно, как взыгрывает дух, заостряется ум и богаче становится винный букет, когда во главе стола оказывается один из великих мира сего. Скотт, преданный кавалер, верный вассал короля и лучший рассказчик того времени, щедро изливал там свои неисчерпаемые запасы стародавних преданий, доброты и насмешки. Грэттон добавлял редкостное красноречие, фантазию, темперамент. Том Мур залетал ненадолго и заливисто распевал свои бесподобные любовные песенки, а потом, негодующе чирикнув, упорхнул и стал налетать на принца, клевать его и когтить. С такими гостями и впрямь не мудрено было засидеться допоздна, так что у дворецкого, бывало, рука отнималась откупоривать бутылки. Нельзя забывать, какие тогда были нравы, — Уильям Питт, например, являлся в палату общин, распив дома бутылку портвейна, и отправлялся оттуда с Дандесом к Беллами, чтобы опустошить еще парочку.
Читая том за томом про нашего принца, повсюду находишь с десяток, право, не больше, — одних и тех же историй. Он был добр, эдакий повеса-принц с нежным сердцем. Один рассказ, быть может, изо всех самый для него лестный, свидетельствует о том, что, будучи принцем-регентом, он всегда готов был выслушать все доводы в защиту приговоренных к смертной казни и рад был, если возможно, смягчить приговор. Он был добр со слугами.
Есть во всех его биографиях рассказ, который рисует нам некую горничную Молли, — при очередном домашнем переустройстве, какие принц постоянно затевал, бедняжка плакала, вытирая пыль с кресел, и объяснила свои слезы тем, что ей приходится теперь расстаться с хозяином, у которого для каждого из прислуги есть доброе слово. Другой рассказ — о конюхе, который воровал овес и сено из принцевых конюшен, за что и был уволен соответствующим должностным лицом; но принц услыхал о проступке Джона, пожурил его очень сердечно и принял обратно, взяв с него слово больше никогда не грешить, каковое слово Джон свято сдержал. Еще с умилением рассказывается, как принц в ранней молодости услыхал однажды о семье офицера, терпящей нужду, тут же занял шестьсот или восемьсот фунтов, подобрал под шляпу свои длинные волосы и в таком неузнаваемом виде отвез деньги голодающей семье. Он послал деньги Шеридану, когда тот уже был на смертном одре, и готов был послать еще, но смерть положила конец страданиям гения. Помимо этих случаев, приводятся еще милостивые слова, изящно и к месту сказанные им разным людям, с которыми его сводила судьба. Но он обманул чувства многих друзей. Сегодня он был с ними приветлив и короток, а завтра проходил мимо, не замечая. Он пользовался ими в своих целях, может быть, любил их по-своему, а потом приходила разлука. В понедельник он целовал и ласкал бедняжку Пердиту, а во вторник встретил и не узнал. В среду он был очень сердечен со злосчастным Браммелом, а в четверг забыл о нем и даже не отдал бедному денди причитающуюся ему табакерку; уже много лет спустя он встретил старого Красавчика, впавшего в нищету и ничтожество, и тот прислал ему другую табакерку, наполненную тем сортом табака, который ему когда-то нравился, — в знак памяти и полной покорности; и король принял подарок, и велел закладывать лошадей, и уехал, так и не кивнув тому, кто был ему некогда другом, любимцем, соперником, врагом и недосягаемым образцом. У Роксолла можно об этом прочесть. Когда умерла обаятельная, красивая, благородная герцогиня Девонширская — прелестная дама, которую он в прежние годы называл своей дражайшей герцогиней и делал вид, будто высоко ценит, как и все английское общество, — он сказал: «Мы потеряли самую светскую женщину в Англии». — «Мы потеряли самого сердечного человека в Англии», — возразил честный Чарльз Фокс. В другой раз, когда, как рассказывается у того же Роксолла, трое вельмож получали орден Подвязки, «некое высочайшее лицо заметило, что каждый из троих держится в соответствии со своим характером: герцог А. приблизился к монарху с холодным, флегматичным и неловким видом настоящего клоуна, лорд В. вышел, улыбаясь и кланяясь, как придворный, а лорд С. явился спокойный и непринужденный, как и надлежит джентльмену»! Вот такие истории приходится вспоминать, рассказывая об этом принце и короле, — был добр с горничной, явил великодушие к конюху, тонко разбирался в поклонах. Больше о нем рассказать нечего — только эти пошлые, заурядные анекдоты, весьма для него характерные. Идет великая война империй и гигантов. Что ни день, отважные воины выигрывают и проигрывают кровавые битвы. Изодранные, прокопченные знамена и побитые штандарты, вырванные из героической руки врага, складываются к его ногам; а он сидит себе на троне, улыбается и награждает отличившихся орденами. Это он-то! Когда ставили «Коронацию», актер Эллистон, игравший главную роль, так вжился в образ, что воображал себя королем, рыдал и рассылал толпе благословения. Я уверен, что Георг IV так наслушался рассказов о войне, стольких храбрецов возвел в рыцарское достоинство и облачался в такое неисчислимое количество маршальских мундиров и всевозможных треуголок с перьями, галунов, лычек и аксельбантов, что, наверно, вообразил, будто принимал участие в военных кампаниях и под именем генерала Брока возглавил атаку германского легиона под Ватерлоо.
Всего тридцать лет, как он умер, а уже непонятно, как это великосветское общество могло его выносить? Согласились ли бы мы терпеть его сейчас? За последнюю четверть столетия произошла грандиозная молчаливая революция, — насколько она отдалила нас от прежних времен и нравов! Как преобразила самих людей! Сегодня, когда я вижу среди нас пожилых седоволосых джентльменов с превосходными манерами, живущих тихо и достойно, лаская внуков, — я думаю о том, какими они были в молодости. Вот этот величавый вельможа старого закала служил некогда в десятом гусарском полку и обедал у принца, вечер за вечером оканчивая у него под столом. А вон тот каждый вечер проводил у Брукса или Рэггетта за игрой в кости. Если, возбужденный игрой и вином, вон тот господин говорил какую-нибудь резкость соседу, они непременно выходили вдвоем на улицу и на следующее утро пытались застрелить один другого. Вот этот возил своего чернокожего приятеля боксера Ричмонда к Маулси и держал его одежду, вопил, божился и улюлюкал, пока негр колошматил еврея по прозвищу Сэм. Вот джентльмен, который, бывало, сам с удовольствием скидывал сюртук, если затевалась уличная драка, и мужественно бился на кулачки с лодочником. Вон тот сидел на гауптвахте. А этот, который сейчас так галантен с дамами, так величав и любезен, вздумай он заговорить с нами на том языке, каким он пользовался в мужской компании смолоду, божился бы так, что у нас с вами волосы бы на голове дыбом встали. Недавно я познакомился с одним очень старым немцем, который в начале века служил в пашей армии. После этого он пятьдесят лет прожил у себя в имении и почти не встречался с англичанами, чьим языком, — то есть английским языком пятидесятилетней давности, — некогда овладел в совершенстве. Когда этот превосходно воспитанный старый господин стал говорить со мной по-английски, проклятья и ругательства прямо посыпались у него с языка, — так было принято у герцога Йорка под Валансьенном (ах, до чего же лихо божились во Фландрии!) или в Карлтон-Хаусе за ужином и картами. Почитайте письма Байрона. Молодой человек так приучен к божбе, что употребляет проклятья в письмах к друзьям, сквернословит по почте. Почитайте, что он пишет о жизни молодых людей в Кембридже, о гуляках-профессорах, из которых один «болтал по-гречески, точно пьяный илот», — до них самым развеселым студентам было далеко. Почитайте у Мэтьюза описание пирушек в доме у титулованного недоросля в Ньюстеде, — как шел по кругу человеческий череп, наполненный вином, как молодые повесы наряжались в монашеские рясы из костюмерной и засиживались так до света, горланя соответствующие баллады и куплеты. «К завтраку, — пишет Мэтьюз, — мы выходим в два-три часа дня. Тут для желающих есть рукавицы и рапиры, или же мы стреляем в цель из пистолетов прямо в зале, или дразним волка». Поистине веселая жизнь! Сам юный хозяин поместья пишет на эту же тему своему другу мистеру Джону Джексону, кулачному бойцу в Лондоне.
Такую же странную картину иных манер и забав дает нам вся минувшая эпоха. У Роксолла можно прочесть о том, как развлекался сам премьер-министр, грозный Уильям Питт, в компании с такими важными лицами, как лорд-канцлер Терлоу и мистер Дандес, казначей флота. Возвращаясь из Эддискоума после щедрого обеда, эти трое государственных мужей увидели, что ворота городской заставы распахнуты, и проскакали в город, не заплатив пошлины. Стражник, приняв их за разбойников с большой дороги, выстрелил им вдогонку из мушкета, но не попал, и поэт по этому поводу написал:
Как видите, казначей флота, лорд-канцлер и премьер-министр, не стесняясь, валяли дурака. Читая «Мемуары» Элдона, можно убедиться, что и адвокатура того времени питала к вину не меньшее пристрастие, чем государственная администрация. Это, впрочем, не относится к самому лорду Элдону — он всегда был паинькой и при любви к портвейну еще гораздо больше любил свои обязанности, свой долг и свое жалованье.
Он рассказывает о том, как во время выездной сессии в северных графствах они пировали в доме некоего адвоката Фосетта, который каждый год устраивал обед в честь столичных судей.
«В тот раз, — пишет Элдон, — я вдруг слышу, как Ли говорит:
— Я не могу оставить недопитым вино Фосетта. А вы, Дейвенпорт, сразу же после обеда отправляйтесь домой и ознакомьтесь с материалами по делу, которое мы завтра будем слушать.
— Ну, нет, — отвечает Дейвенпорт. — Чтобы я да оставил обед и вино ради каких-то бумаг? Нет, Ли, этому не бывать.
— Что же в таком случае делать? — говорит Ли. — Кто еще занят в процессе?
Дейвенпорт. Ну конечно! Молодой Скотт.
Ли. Ах, так! Вот пусть он и едет. Мистер Скотт немедленно поезжайте домой и ознакомьтесь с материалами дела к нашему сегодняшнему вечернему совещанию.
Это было очень жестоко по отношению ко мне, — пишет Элдон, — но я поехал. Собрались прокуроры из Камберленда, Нортумберленда и еще бог знает откуда. Уже совсем поздно появляется Джек Ли, пьяный как сапожник, и говорит: — Я не могу сейчас проводить совещание, мне необходимо лечь спать.
И уходит. За ним появляется сэр Томас Дейвенпорт.
— Мы не можем сегодня провести совещание, мистер Уордсворт (так, помнится, звали прокурора; это камберлендская фамилия), — громко говорит Дейвенпорт. — Вы разве не видите, что мистер Скотт совершенно пьян? Невозможно ничем заниматься.
Это я-то, бедняк, оставшийся почти без обеда и без капли вина, так пьян, что невозможно ничем заниматься!
Словом, назавтра вердикт был вынесен против нас, и всему виною был обед адвоката Фосетта. Мы подали прошение о повторном слушанье и, к чести нашей профессии, должен сказать, что издержки по первому слушанью эти два джентльмена, Джек Ли и сэр Томас Дейвенпорт, взяли целиком на себя. Это единственный известный мне случай в таком роде, однако свидетельствую, что так оно было. Мы просили о повторном слушанье (на том основании, по-видимому, что защитники были не в себе), и наше ходатайство было удовлетворено. На следующий год, когда снова слушалось наше дело, в начале судебного заседания судья встал и говорит:
— Джентльмены, кто-нибудь из вас вчера обедал у мистера Фосетта? Если да, то я отказываюсь слушать это дело и откладываю его до будущего года.
Поднялся общий смех. В тот раз дело мы выиграли».
В другой раз в Ланкастере, куда выездная сессия забросила беднягу Босуэлла, «мы нашли его, — пишет мистер Скотт, — в пьяном виде валяющимся на панели. За ужином мы собрали с присутствующих гинею для него и полкроны для его клерка. (Народу, я думаю, там было изрядно, так что проделка Скотта никому не обошлась слишком дорого.) И наутро, когда он проспался, прислали ему якобы для ознакомления синопсис дела, которое мы озаглавили „О том, quare adhaesit pavimento“[8] с тем, чтобы он выступил по нему с ходатайством о постановлении суда. При этом сформулировано все было так замысловато, будто ходатайство об этом постановлении требует глубокой и всесторонней учености. Босуэлл гонял посыльного ко всем юристам города, в надежде найти у кого-нибудь книги, содержащие прецеденты, — но тщетно. Однако с ходатайством в суде он все-таки выступил, построив свою речь только на положениях синопсиса. Судья был в совершеннейшем недоумении, публика ничего не понимала. Судья сказал: „Первый раз слышу о подобном постановлении суда — что это такое, что прилипает к панели? Может ли кто-либо из господ адвокатов объяснить, в чем дело?“ Адвокаты весело смеялись. Наконец один из них сказал:
— Милорд, прошлую ночь мистер Босуэлл сам прилип к панели. И его невозможно было сдвинуть. Потом его все-таки отнесли в постель, но всю ночь до самого утра панель и он сам на ней не шли у него из головы».
Такие анекдоты как нельзя более во вкусе старого хитреца Элдона. Когда линкольнский епископ перебирался из старого дома, который занимал, пока был настоятелем собора святого Павла, он, как утверждает мемуарист, спросил совета у своего ученого друга по имени Уилл Хей, каким образом ему перевезти запасы превосходного кларета, которым он очень дорожил.
— А скажите, милорд, сколько у вас этого вина? — спросил Хей.
Епископ ответил, что шесть дюжин.
— Только-то? — говорит Хей. — В таком случае вам надо всего-навсего шесть раз пригласить меня к обеду, и я все унесу сам.
Да, то были времена исполинов. Но эта винная шутка не производит такого устрашающего впечатления, как острота прокурора Телуолла, который десять лет спустя, в разгар Французской революции, сдувая шапку пены с кружки портера, заметил: «Вот так бы я посбивал шапки вместе с головами у всех королей».
А теперь перейдем к лицам более высокопоставленным, чьи деяния запечатлены на страницах застенчивых мемуаров мисс Бэрни. Она описывает нам принца крови в самой что ни на есть королевской роли. Громкие голоса, шумные привычки, скрипучие сапоги и оглушительные проклятья молодых принцев, как видно, вносили беспокойство в виндзорский уклад, и чайные чашечки на подносах жалобно дребезжали. Был однажды день тезоименитства, предстоял бал, на котором должен был состояться первый светский выход одной из милых маленьких принцесс, и было решено, что бал откроет менуэтом в паре с дебютанткой ее брат принц Вильгельм-Генрих, который и навестил придворных короля во время их обеда.
«За обедом во главе нашего стола восседала миссис Швелленберг» в роскошном туалете; еще с нами обедала мисс Голдсуорси, миссис Стэнфорд, мосье дю Люк и мистер Стэнхоуп; и как раз как были поданы фрукты, вошел герцог Кларенс.
Он только что отобедал с Королем и ждал свой экипаж, чтобы ехать домой переодеться к балу. Желая дать вам представление об энергическом характере речи Его Королевского Высочества, я должна пренебречь приличиями и предать бумаге кое-какие его крепкие слова, или хотя бы намекнуть на них, дабы изобразить Принца-Моряка в правдивом свете.
Мы, разумеется, все встали при его появлении, оба присутствовавших джентльмена расположились за спинками стульев, а слуги покинули комнату. Но он велел нам всем сесть, позвал слуг обратно, чтобы они разносили випо. Он был чрезвычайно возбужден и в наилучшем расположении духа. Сидя во главе стола рядом с миссис Швелленберг, он казался весел, полон задора и проказ, и при этом умен, хоть и шутлив.