35895.fb2 Четыре Георга - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Четыре Георга - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

— Я нынче впервые присутствовал на именинном обеде у Короля в Сент-Джеймском дворце, — произнес он. — А вы здесь все пили за здравие Его Величества?

— Нет, Фаше Королевское Фысочество; Фаше Королевское Фысочество должны фсех заставить, — сказала миссис Швелленберг.

— И заставлю, чтоб мне!.. Эй, послушайте (лакею), несите шампанское; я выпью за здравие Короля, я не я буду, ежели не выпью! Я, правда, уж пил, и немало, и Король тоже, можете мне поверить! Ей-богу, Короля еще никто так не потчевал! Уж мы постарались поддержать в нем бодрость духа; теперь ему все эти торжественные церемонии — что раз плюнуть. Я б еще и не так мог, да тут этот бал и Мэри — я дал обещание танцевать с Мэри. И ради Мэри должен остаться трезвым.

Неутомимая мисс Бэрни на протяжении десятка страниц подробно описывает речи его королевского высочества, с мастерством и юмором, достойными проницательного автора «Эвелины», показывая, как возрастало возбуждение молодого Принца-Моряка, как он пил все больше и больше, а когда почтенная мадам Швелленберг попыталась его остановить, поцелуем заставил ее замолчать и нежно посоветовал ей при этом заткнуть хлебало, словом, как ему не удалось «ради Мэри остаться трезвым». Пришлось Мэри искать себе в тот вечер другого кавалера, ибо его королевское высочество принц Вильгельм-Генрих не держался на ногах.

А хотите картину развлечений другого принца крови? Речь пойдет о герцоге Йорке, незадачливом генерале и всеми почитаемом главнокомандующем, о любимом брате Георга IV, с которым они прокутили вместе не одну ночь и который не изменил своим веселым привычкам чуть ли не до самого того дня, когда смерть схватила его тучное тело.

В «Письмах» Пюклера-Мускау этот немецкий князь так описывает попойку с его высочеством, каковой королевский отпрыск в лучшие свои годы был столь могучим выпивохой, что «шесть бутылок кларета после обеда не производили в его лице ни малейших видимых перемен».

«Вспоминаю, пишет Пюклер, как однажды вечером, — собственно, было уже за полночь, — он повел кое-кого из своих гостей, в том числе австрийского посланника графа Меервельта, графа Берольдингена и меня, к себе в оружейную комнату. Мы вздумали было побаловаться и помахать саблями и турецкими ятаганами, однако оружие плохо держалось у нас в руках, и кончилось тем, что сам герцог и Меервельт оба поцарапались до крови прямым индийским мечом. Потом Меервельт решил испытать, можно ли этим мечом, как дамасским, разрубить надвое горящую свечу, которая стояла на столе. Опыт удался неважно: и свеча и шандал полетели на пол, и наступила темнота. Мы ощупью стали пробираться к выходу, как вдруг адъютант герцога в большом волнении, заикаясь, проговорил: „Ч-т побери, сэр, я вспомнил, что этот меч отравлен!“

Можете вообразить приятные чувства обоих пострадавших. По счастью, при дальнейшем расследовании выяснилось, что виной суматохи был не яд, а кларет».

И, наконец, еще одна вакханалия — в ней принимали участие и Кларенс, и Йорк, и высшее лицо в королевстве — сам великий принц-регент. Пиршество происходило в Брайтонском павильоне и было описано мне одним джентльменом, который при том присутствовал. На карикатурах Гилрея среди веселых собутыльников Фокса можно видеть тучного вельможу — это герцог Норфолк по прозвищу «Норфолкский Жокей», прославившийся своими застольными подвигами. Он рассорился с принцем, как и все виги; однако позднее между ними произошло нечто вроде примирения, и принц пригласил его, уже глубокого старика, отобедать и переночевать в Павильоне. Герцог приехал в Брайтон из своего Аренделского замка на знаменитых серых рысаках, которых в Сассексе помнят до сих пор.

Принц Уэльский составил со своими августейшими братьями заговор, как им получше напоить старика. Каждый из сидящих за столом должен был пригласить герцога выпить бокал вина — и старый пьяница, разумеется, никому не отказывал. Вскоре он уже догадался о сговоре, однако продолжал пить бокал за бокалом и перепил многих. Наконец, Первый Джентльмен Европы предложил перейти на коньяк. Один из августейших братцев налил стакан герцогу. Старик встал и опрокинул коньяк себе в глотку. «А теперь, — говорит он, — пусть подают мой экипаж, и я уеду домой». Принц настаивал, чтобы он выполнил обещание и остался переночевать под его гостеприимным кровом. Нет, отвечал герцог, довольно с него такого гостеприимства, это ловушка, он уйдет отсюда немедленно и никогда больше не переступит сего порога.

Приказали закладывать рысаков, экипаж подали, но за полчаса ожидания вино одолело старика, хозяин дома добился своей благородной цели: седая голова герцога поникла на стол. Однако, когда объявили, что карета подана, он на нетвердых ногах все же добрел до нее и, повалившись внутрь, велел ехать домой в Арендел. Целых полчаса его катали по аллее вокруг Павильона, а старик воображал, что едет домой. А наутро, когда он проснулся, оказалось, что он ночевал в безобразном брайтонском жилище принца. Это строение можно сегодня осмотреть за шесть пенсов, там каждый божий день играют музыканты, или же дом снимают клоуны и акробаты и проделывают в нем свои кувырки и трюки. Деревья вокруг дома стоят по-прежнему, остались и посыпанные гравием дорожки, по которым возили бедного старого грешника. Я могу представить себе, какие довольные и разгоряченные лица были у принцев, когда они стояли, привалясь кто брюхом, кто боком к столбикам аркады, и забавлялись позором старого Норфолка; но я не могу себе представить, как этого человека, забавлявшегося таким образом, можно называть джентльменом.

От пьянства благосклонная муза переходит теперь к азартным играм, каковым наш принц во дни юности тоже уделял весьма большое внимание. Он был лакомой добычей всех шулеров, они паразитировали на нем. Рассказывают, что его обобрал Филипп Эгалите. Один благородный лорд, которого назовем маркиз Стайн, обставил его, как можно судить, на сказочную сумму. Он посещал клубы, где в то время постоянно шла игра, и поскольку было известно, что долг чести для него священен, евреи дожидались за порогом, чтобы получить его собственноручную долговую расписку.

На скачках он действовал столь же неудачливо, сколь и недостойно; хотя, по моему мнению, ни он сам, ни его жокей, ни его лошадь Эскейп в той скандальной истории, наделавшей столько шуму, не были виноваты.

Главными клубами молодых модников были «Артур», «Олмэк», «Будл» и «Уайт». Играли в каждом, и в каждом обнищавшие аристократы и разорившиеся сенаторы обдирали шкуры с простаков. В «Переписке» Селвина можно прочесть о том, что через горнило таких испытаний прошли и Карлейль, и Девоншир, и Ковентри, и Куинсберри. Чарльз Фокс, неисправимый игрок, проиграл под старость лет жуликам двести тысяч фунтов. Гиббон рассказывает, как проводил за игрой по двадцать два часа кряду, проигрывая по пятьсот фунтов в час. Этот неустрашимый понтер утверждал, что после выигрыша самое большое удовольствие в жизни — это проигрыш. Сколько часов, сколько ночей, сколько здоровья потратил он на «бесовские книги»! Я хотел было прибавить: сколько душевного спокойствия, но свои потери он воспринимал философически. Проведя страшную ночь за игрой, целиком посвященную второму в жизни удовольствию, он мог наутро лежать на диване и спокойно читать какую-нибудь эклогу Вергилия.

Игроки остались и после того, как принц и Фокс перестали кидать кости. Традицию продолжили лондонские денди. Байрон, Браммел — я мог бы назвать многих светских господ, жестоко пострадавших от игры. В 1837 году состоялся знаменитый судебный процесс, едва не положивший конец азартным играм в Англии. Пэр королевства был уличен в шулерстве, его неоднократно видели за вистом проделывающим прием, который называется по-французски sauter la coupe. Одноклубники знали, что он передергивает, но продолжали с ним играть. Один новичок убедился в нечистой игре и спросил совета у старшего товарища, как ему следует поступить. «Как поступить? — ответствовал сей апостол неправедности, — да ставьте на ту же карту, глупый вы человек!» Было сделано все возможное, чтобы предотвратить скандал. Ему писали анонимные письма с предупреждениями; но он продолжал передергивать, и пришлось его разоблачить. С того дня, как позор вельможи был предан гласности, блеск ломберных столов померк. Потрепанные евреи и шулера еще бродят возле ипподромов и пивных и, случается, ловят простаков на засаленную колоду карт где-нибудь в железнодорожном вагоне; но Игра теперь — поверженная богиня, те, кто ей поклонялся, впали в ничтожество, и сукно на ее столах изорвано в клочья.

Такая же плачевная судьба постигла и славный британский обычай кулачный бой, благородный британский бокс, который процветал еще во времена моей молодости.

Принц в юные лета был страстным покровителем этого национального спорта, как до него — его двоюродный дед Куллоденский Камберленд; но однажды в Брайтоне ему случилось наблюдать поединок, в котором один из бойцов был убит на месте, и тогда принц назначил пенсию вдове несчастного и поклялся никогда больше не присутствовать при кулачных боях. «Однако, — читаем мы возвышенные строки Пирса Эгана, чьим сочинением о боксе я имею честь владеть, — он всегда считал бокс мужественным и чисто английским спортом, который ни в коей мере не следует искоренять. У себя в будуаре он распорядился повесить изображение кулачных бойцов на поле как память о своем былом пристрастии и покровительстве этому спорту храбрых; и, уже став королем, всегда велел читать себе вслух описания важнейших поединков». Интересная картина: монарх в минуту отдыха — в королевском шлафроке, слишком величественный, чтобы читать самому, приказывает премьер-министру, чтобы тот читал ему вслух о славных сражениях: как Крибб подбил глаз Малиньюксу, а Джек Рендал отдубасил Боевого Петушка.

Но где наш принц действительно отличался, так это на облучке кареты. Однажды он примчал карету из Брайтона в Карлтон-Хаус — пятьдесят шесть миль! — за четыре с половиной часа. Все молодые люди той поры любили носиться в каретах, сами правя лошадьми. Но обычай быстрой езды покинул Англию и, кажется, перебрался в Америку. Где они, забавы нашей юности? Никто, кажется, сейчас не играет, кроме самых черных негодяев, никто не дерется на кулаках, кроме совершенных отребьев общества. Одна-единственная карета четверкой каталась в прошлом году по лондонским паркам; но скоро исчезнет и последний лихой ездок, — он был уже очень стар, и одежда на нем была фасона 1825 года. Скоро ему предстоит гнать коней к берегам Стикса, где его поджидает перевозчик, чтобы доставить на ту сторону, к усопшим бражникам, которые бились на кулаках, играли, пили и гоняли лошадей при короле Георге.

Что Брауншвейги отличались храбростью, что эта черта свойственна всему их роду и Георгу в том числе — единодушно утверждают все английские авторы; но откуда ей взяться у Георга IV, этого я лично не вижу. Всю жизнь нежившийся в пуховых перинах, ленивый, расплывшийся, постоянно занятый едой и питьем, он рос совсем не так, как его предки. Праотцы испытали на себе тяготы и опасности войны: они скакали на врага, стреляли из пистолетов и бесстрашно смотрели в лицо смерти. Отец Георга IV победил роскошь и одолел праздность. А он никогда не противостоял соблазну; любое его желание превозносилось и ублажалось. Если и была у него какая-то твердость духа, она вся размягчилась в общении с поварами, портными, цирюльниками, мебельными мастерами и оперными танцовщицами. Да и чей мускул не расслабнет от такой жизни — жизни, состоящей из одних триумфов без побед, — из лилий, ласки, лести, лени и безмозглого лепета? Когда на Георга III попробовали нажать в католическом вопросе и по поводу билля об Индии, он заявил, что уедет в Ганновер, но не уступит ни в том, ни в другом. И он бы действительно уехал; но сначала он был намерен дать бой своим министрам и парламенту; и он дал бой и одержал победу. Потом подошло время, когда и Георг IV подвергся давлению в связи с требованиями эмансипации католиков. Осторожный Пиль уже переметнулся на их сторону; суровый старый Веллингтон тоже их поддерживал; и Пиль рассказывает нам в своих «Мемуарах», как повел себя король. Сначала он отказался уступить; тогда Пиль и герцог Веллингтон подали прошения об отставке, каковая и была принята их милостивым господином. Он даже почтил обоих джентльменов, как рассказывает нам Пиль, личным монаршим поцелуем на прощанье (вообразите себе грозный орлиный профиль старого Артура в то время, как король чмокает его в щеку!). Когда же они удалились, он сдался, послал за ними и написал письмо, в котором просил их остаться в правительстве и давал согласие на все. После того у его величества произошел разговор с Элдоном, весьма подробно переданный нам в «Мемуарах» последнего. Он рассказал Элдону неправду о своем объяснении с новыми сторонниками католической партии, ввел бывшего лорда-канцлера в полнейшее заблуждение; плакал, стенал, пал ему на грудь и на его щеке тоже запечатлел поцелуй. Мы знаем, что у старого Элдона слезы тоже были недалеко. Может быть, эти два источника излились одновременно? Трудно себе представить поведение более жалкое, трусливое и недостойное. И это — защитник веры? Вождь великой нации в час испытания? Наследователь храбрости Георгов?

Многие из моих слушателей, без сомнения, совершили вместе с почтенным и любезным старым джентльменом, графом Мальмсбери, путешествие в старинный городок Брауншвейг, куда он ездил, дабы забрать оттуда принцессу Каролину и доставить ее томящемуся жениху, принцу Уэльскому. Старая королева Шарлотта хотела, чтобы ее первенец взял лучше в жены ее собственную племянницу — ту знаменитую Луизу фон Штрелитц, ставшую позднее королевой Пруссии и разделившую с Марией-Антуанеттой грустную славу самой красивой и самой злосчастной женщины прошлого века. Но у Георга III была своя племянница в Брауншвейге; она была принцесса побогаче ее светлости из Штрелитца, словом, в жены наследнику английского престола была избрана принцесса Каролина. И вот мы сопровождаем милорда Мальмсбери, отправившегося за ней в Германию; знакомимся с ее сиятельным папашей и августейшей матушкой; наблюдаем балы и пиршества при их старинном дворе; видим и самое принцессу, белокурую, с голубыми глазами и вызывающим декольте — живую и озорную принцессу-непоседу, которая, однако, милостиво и внимательно прислушивается к советам своего английского придворного наставника. Мы даже можем, если хотим, присутствовать при ее туалете, касательно которого он очень настойчиво, и, видно, не без причины, рекомендует ей проявить побольше тщания. Что за удивительный старозаветный двор! Какие странные обычаи нам открываются, какие необыкновенные нравы! Посмотрим ли на них глазами моралистов и проповедников и вознегодуем при виде откровенного порока, себялюбия и разврата? Или же будем наблюдать все это, как театральную пантомиму, в которой есть свой шутовский король, и его королева, и шуты-придворные, и он сталкивает их друг с другом огромными головами, и бьет их бутафорским скипетром, и посылает в бутафорскую темницу под охраной шутов-гвардейцев, а сам садится обедать огромным бутафорским пудингом.

Это страшно, это прискорбно, это дает богатую пищу для размышлений о нравственности и о политике; это чудовищно, гротескно, смехотворно, — и такая нелепая мелочность, и этот строгий этикет, и всяческие церемонии, и показная добродетель; это серьезно, как проповедь, и абсурдно, немыслимо, как кукольное представление про Панча.

Мальмсбери описывает нам частную жизнь герцога, отца принцессы Каролины, который, как и его воинственный сын, пал потом на поле боя, воюя против французов; мы знакомимся с его герцогиней, сестрой Георга III, суровой и властной пожилой дамой, которая отвела британского посланника в сторону и угощает его грязными историями о почивших знаменитостях минувших эпох; позже, когда ее племянник стал регентом, она поселилась в Англии и жила в жалком меблированном доме, — старая, обтрепанная, всеми оставленная и нелепая, но при этом все-таки царственная. Мы являемся вместе с Мальмсбери к герцогу, и формально просим принцессиной руки, и слышим прощальный салют брауншвейгских пушек, когда по снегу и морозу ее королевское высочество принцесса Уэльская отбывает к супругу; заезжаем по дороге к владетельному епископу Оснабрюккскому, некогда нашему герцогу Йорку; уклоняемся от встреч с французскими революционерами, чьи оборванные легионы нахлынули в Голландию и Германию и весело попирают сапогами старый мир под музыку «Ca ira»; садимся на корабль в Штаде и высаживаемся в Гринвиче, где фрейлины принца и фрейлины принцессы ожидали прибытия ее королевского высочества.

Что следует дальше? По прибытии их в Лондон счастливый жених спешит встретиться со своей суженой. Лорд Мальмсбери рассказывает, что, впервые представленная принцу, она сделала вполне уместную попытку опуститься на колени. «Он весьма любезно поднял ее, обнял и, обернувшись ко мне, сказал:

— Харрис, мне нехорошо; пожалуйста, подайте мне стакан коньяку.

Я сказал:

— Может быть, сэр, лучше стакан воды?

На это он, сильно не в духе, ответил с проклятьем:

— Нет; мне нужно скорее к королеве».

Чего можно было ждать от свадьбы, которая имела такое начало, — от таких жениха и невесты? Я не намерен водить вас по всем перипетиям этой скандальной истории; следовать за бедной принцессой в ее блужданиях — с бала на маскарад, из Иерусалима в Неаполь, по обедам, ужинам, ужимкам и горьким ее слезам. Читая теперь протоколы суда над нею, я голосую: не виновна! Вердикт мой, конечно, не беспристрастен; ведь при знакомстве с ее грустной историей чье сердце не обольется кровью из жалости к этому незлобивому, щедрому, обиженному созданию? Если там было содеяно зло, то возложим ответственность за него к порогу того, кто бессердечно оттолкнул ее с этого порога. При всех ее странностях и безрассудствах великий, добрый народ Англии любил, защищал и жалел ее. «Благослови тебя бог, голубка, мы вернем к тебе мужа», — сказал ей как-то один мастеровой, и она со слезами рассказывала об этом леди Шарлотте Берри. Вернуть к ней мужа они не смогли; не смогли сделать чистым погрязшего в эгоизме человека. Ведь не одно только ее сердце он ранил. Себялюбивый, не способный к постоянству чувств, к мужественной, неослабной любви, разве не отмахивался он от раскаяния, разве не сделал предательство своей привычкой?

Мальмсбери описывает нам начало этого брака. Как принц явился в собор для венчания, едва держась на ногах, как произнес обеты верности заплетающимся языком, — как он их сдержал, вы знаете: как преследовал женщину, с которой обвенчался, до чего ее довел, какие удары ей нанес, сколько жестокости выказал, как обращался с родной дочерью и какую жизнь вел сам. И это — Первый Джентльмен Европы? Нет беспощадней сатиры на гордый английский свет того времени, чем тогдашнее восхищение этим Георгом.

Нет, мы, слава богу, знаем других джентльменов, получше; и, отвращая с неприязнью взор от этого чудовищного воплощения заносчивости, слабости, тщеславия, можем найти в Англии, которой якобы правил последний Георг, людей, действительно заслуживавших звания джентльмена, — при упоминании их имен сильнее бьется наше сердце, и их памяти мы радостно отдаем дань, когда этот имперский пигмей уже повергнут в пучину забвения. Я беру моих собратьев по профессии, литераторов. Например, Вальтера Скотта, который любил короля, служил ему верной защитой и опорой, как тот отважный горец, герой его книги, что бился с врагами своего малодушного вождя. Какой это был достойный джентльмен! Какая благородная душа, какое щедрое сердце, какая прекрасная жизнь была у славного сэра Вальтера! Или другой литератор, которым я восхищаюсь еще больше, — английский скромный герой, целых пятьдесят лет прилежно трудившийся по велению долга, день за днем накапливая знания и получая скудное жалованье да еще помогая из своих средств другим, он сохранял верность призванию и не соглашался свернуть с избранного пути ни ради людской похвалы, ни ради монаршей ласки. Я имею в виду Роберта Саути. Мы оставили далеко позади его политические позиции, мы не приемлем его догматизма, — вернее, мы просто забыли все это, но я надеюсь, что жизнь его никогда не будет забыта, ибо она прекрасна своей деятельной простотой, высокой нравственностью и силой нежного чувства. Боюсь, что в битве между Временем и Талабой победа осталась за всесокрушающим временем. Проклятье Кехамы теперь мало кого пугает. Но частные письма Саути стоят длиннейшей поэмы и, я уверен, останутся с нами, покуда добрые сердца живы для чести, чистоты, любви и благородства.

«Если чувства Ваши таковы же, как и мои, — пишет он жене, — то я уеду в Лиссабон только вместе с Вами или же останусь дома, но с Вами не расстанусь. Ибо без Вас я не то чтобы несчастен, но не могу быть счастливым. И ради Вас, ради самого себя и ради маленькой Эдит я не соглашусь на разлуку. Привязанность, которая должна вырасти между нею и мною за этот год, если богу угодно будет нам ее оставить, — это вещь сама по себе слишком прекрасная и слишком важная по своим последствиям, чтобы поступиться ею из-за небольшого неудобства для Вас или для меня… Обо всем этом мы еще потолкуем на досуге; только, дорогая, дорогая Эдит, ни за что не будем расставаться!»

Вот вам бедный джентльмен-литератор. У Первого Джентльмена Европы тоже были жена и дочь. Любил ли он их так? Был ли им верен? Жертвовал ли ради них своим удобством и показывал ли им высокий пример праведности и чести? Первому Гуляке Англии не было даровано такого счастья. Пиль предложил сделать Саути баронетом, и на это представление король уже дал согласие. Но поэт благородно отклонил баронетство.

«У меня есть, — пишет он, — пенсион, который достался мне заботами моего доброго друга Ч. Уинна, и, кроме того, я получил премию лауреата. Последняя сразу же целиком ушла как взнос по страхованию моей жизни на сумму в 3 000 фунтов, что, вместе с еще одной, более ранней, страховкой составляет мое единственное обеспечение для семьи. Все, что сверх этого, я должен добывать трудом. Работал я всегда ради хлеба насущного, и ничего, кроме хлеба насущного, не заработал, ибо, имея высшую цель, я не искал популярности и не преследовал корысти и посему не имел возможности что-либо откладывать. Прошлый год, впервые за всю мою жизнь, я располагал средствами к существованию на год вперед. Это разъяснение покажет, сколь неразумно и неуместно было бы мне принять сан, весьма для меня лестный, о котором Вы для меня хлопотали».

Как благородна эта бедность литератора в сравнении с богатством его господина! Даже жалкий его пенсион служил предметом для насмешки его врагам, а ведь заслуги и скромность этого государственного пенсионера неоспоримы не то что у другого нахлебника национальной казны, который получал по сто тысяч фунтов в год и тем не менее потребовал у парламента еще шестьсот пятьдесят тысяч.

Другим подлинным рыцарем тех времен был Катберт Коллингвуд; с тех пор как небо сотворило джентльменов, мне кажется, не было на свете лучшего, нежели он. Можно, по-видимому, прочесть о подвигах более славных, совершенных другими людьми; но где найти жизнь, исполненную такого благородства, доброты, прекрасной преданности долгу, где еще найти такое честное, верное сердце? Ярче, стократ ярче, чем блеск успеха и сияние гения, сверкает чистая и высокая слава Коллингвуда. Память о его геройстве и ныне будоражит сердца британцев. А при мысли о его доброте, нежности и благочестии на душе у нас становится тепло и ясно. Когда читаешь, как он и его великий товарищ шли на битву, с которой в истории бессмертно связаны их имена, на ум поневоле приходит старое английское выражение и старое английское понятие: христианская честь. Что за джентльмены они были, какие благородные сердца бились в их груди! «Нам не приходится, любезный Коля, пишет ему Нельсон, — предаваться мелочной зависти; перед нами одна великая цель — встретить врага и завоевать почетный мир для нашей родины». При Трафальгаре, видя, как «Ройал Соверин» в одиночку вторгается в строй объединенных флотилий, лорд Нельсон сказал капитану Блэквуду: «Смотрите, как ведет в бой свой корабль этот славный Коллингвуд! Завидую ему!» И такой же порыв рыцарского чувства возник в сердце честного Коллингвуда. Начиная сражение, он сказал: «Чего бы не дал Нельсон, чтобы оказаться здесь!»

А после боя 1 июня он пишет:

«Несколько дней мы крейсировали, как неудачники, которые попусту ищут то, чего не могут найти, покуда наконец утром в день рождения маленькой Сары, между восемью и девятью часами, не обнаружили прямо по ветру французский флот в двадцать пять парусов. Мы пустились в преследование, они развернулись по ветру, и мы сблизились на расстояние пяти миль. Ночь прошла в наблюдении и подготовке к предстоящему дню, и много благословений послал я моей Саре, на случай, если больше мне ее уже благословить не придется. На рассвете мы двинулись им навстречу, подойдя, выровняли строй, и тогда, уже около восьми часов, адмирал поднял сигнал, чтобы каждый корабль завязал ближний бой с противостоящим кораблем противника. Распустив паруса, мы устремились вперед, так что возвеселилось бы и самое холодное сердце, наводя ужас на бестрепетного врага. Корабль, с которым назначено было нам сразиться, стоял третьим после французского флагмана, и нам пришлось принять бортовые залпы и флагмана, и двух других судов между ними, и притом по два-три раза, прежде чем у нас выпалила хоть одна пушка. Время приближалось к десяти, и я заметил адмиралу, что в эту пору жены наши идут в церковь, но что, по-моему, звон в ушах у французов будет еще оглушительнее, чем деревенский благовест».

Никакими словами не передать чувства, которые охватывают при чтении простых строк этого героя. В них звучит бесстрашие и торжество победителей, но превыше всего — любовь. Христианский воин ночь перед боем проводит в бдении и подготовке к завтрашним трудам, и думает о своих любимых дома, и шлет благословения маленькой Саре — на случай, если больше благословлять ее ему уже не придется. Кто не захочет сказать «аминь» к его молитве? Она была благословением и самой его родине, эта молитва бесстрашного, нежного сердца.

Как образец английского джентльмена минувшего века нами назван славный воин и два литератора; помянем в этой связи еще и священнослужителя, чью трогательную историю, должно быть, читали и хорошо помнят те из моих слушателей, кто постарше возрастом, — и причислим к лучшим английским джентльменам преподобного Реджинальда Хибера. Очаровательный поэт и счастливый обладатель всех даров и талантов — знатного рождения, острого ума, славы, доброго имени и разностороннего образования, — он был всеми любимым священником родного прихода в Ходнете, «давал советы тем, кто испытывал трудности, помогал бедствующим, утешал страждущих и нередко преклонял колена у одра болезни с риском для собственной жизни; поддерживая и вдохновляя слабых, умиротворяя враждующих и щедро одаряя нуждающихся».

Когда ему было предложено место епископа в Индии, он сначала отказался; но потом, посовещавшись с самим собой (и с тем Советчиком, к Которому такие люди прибегают со своими сомнениями), он взял свой отказ обратно и стал готовиться к новой миссии и к разлуке с любимым приходом. «Детки, любите друг друга и прощайте друг другу», — таковы были его последние святые слова, обращенные к плачущей пастве. И он покинул своих прежних прихожан, зная, быть может, что больше уже с ними не увидится. Как и у других названных выше хороших людей, любовь и долг составляли цель его жизни. Счастливец. Счастливцы все те, кто хранит им верность! По пути он пишет жене такие очаровательные строки:

Когда б при мне с детьми была ты, о любовь моя,Легко по Гангу бы плыла крылатая ладья!На палубе я в тишине, чуть занялся рассвет,Зной не настал, но тяжко мне: тебя со мною нет.Брожу на гангском берегу, а мысль моя — с тобой,Тебя забыть я не могу вечернею порой.Я книги в полдень разложил — не пишется, беда!И труд мой без тебя постыл, без твоего суда.Когда я господу молюсь, колени преклоня,Возносишь ты, не ошибусь, молитву за меня.Вперед, куда бы долг ни вел в мельканье дней и тьмы:О знойный индостанский дол, альморские холмы,О сень делийских пышных врат, о заросли Мальвы,Грядущих сладостных отрад не умалите вы.Вовек не мог Бомбей седой такого счастья знать,Как то, что ждет нас, лишь с тобой там встретимся опять.

Разве это не то же самое, что Коллингвуд и Сара или Саути и Эдит? Душевная привязанность составляет часть его жизни. Да и что была бы без этого жизнь? Без любви я не мыслю себе джентльмена.

В своих «Путешествиях по Индии» Хибер трогательно описывает, как он спросил жителей одного города, кого из правителей Индии они ставят выше всех, и оказалось, что хотя никто не оспаривает величия лорда Уэсли и Уоррена Хастингса, однако теплее всего люди вспоминают судью Кливленда, который умер в 1784 году двадцати девяти лет от роду. Над его могилой установлен монумент, и до сих пор в память о нем справляется религиозный праздник, а в родной стране подобным же образом сегодня горячо чтут память о благородном Хибере.

Так, стало быть, Кливленд умер в 1784 году, но до сих пор любим язычниками? А ведь 1784 год — важная дата и в жизни нашего друга, Первого Джентльмена Европы. Разве вы не знаете, что в этом году он справлял свое совершеннолетие и открытие Карлтон-Хауса и задал грандиозный бал для знати и дворянства, на котором, без сомнения, красовался в том бесподобном розовом кафтане, о котором шла речь выше? Мне очень хотелось побольше узнать об этом бале, и я стал, ища сведений, перелистывать старые журналы. Празднество происходило 10 февраля, и вот в мартовском номере «Европейского журнала» я сразу же нашел, что искал:

«Теперь, когда работы по перестройке Карлтон-Хауса завершены, мы предлагаем читателям описание праздничных покоев, какими они открылись десятого числа прошедшего месяца, когда Его Королевское Высочество давал бал для знати и дворянства…

При входе в приемную залу занимается дух от невыразимого ощущения блеска и величия. Трон Его Высочества сделан из золота и обтянут алым камчатным шелком, каждая ножка оканчивается четырьмя львиными головами, символизирующими храбрость и силу, и обвита змеей, означающей мудрость. Над спинкой трона — изображение шлема Минервы, а на окнах — многокрасочный святой Георгий в сияющем нимбе.

Но истинный шедевр — это большой салон; здесь каждое украшение свидетельствует о несравненной изобретательности. Стены драпированы атласом лимонного цвета с фигурами, оконные занавеси, обивка кресел и диванов — того же цвета. Потолок украшен аллегорическими картинами, на них изображены Грации и Музы, а также Юпитер, Меркурий, Аполлон и Парис. По концам залы стоят два огромных канделябра золоченой бронзы. Невозможно словами передать, каким они отличаются необыкновенным мастерством и тонкостью отделки, — это две пальмы, ветви которых расходятся на пять сторон, чтобы лучше отражать свет, а под ними стоят две прелестные сельские нимфы, обвивая стволы гирляндами цветов. В центре же висит роскошная люстра. Чтобы оценить весь интерьер dan son plus beau jour[9], его лучше всего разглядывать в зеркало над камином. Анфилада комнат от салона до бальной залы являет собой при распахнутых дверях поистине грандиознейшее зрелище в истории».

А в «Журнале джентльмена» за этот же месяц и год — март, 1784 содержится описание другого торжества, в котором главное участие принимал другой великий джентльмен, тоже англичанин по происхождению.

«В соответствии с приказом, Его Превосходительство Главнокомандующий был допущен на публичное заседание Конгресса, и председатель, сев на свое место, после паузы объявил, что депутаты собрались и готовы его выслушать. И тогда, поднявшись, он произнес такую речь:

— Господин председатель, великие события, в зависимость от которых я ставил мою отставку, наконец произошли. И ныне я пришел в Конгресс, дабы сложить перед ним данные мне полномочия, и прошу освободить меня от службы моему отечеству.