35897.fb2
Зима жестоко навалилась на нас. Так же жестоко мы боролись против нее с неравными силами.
Первая пурга в начале ноября продолжалась почти четырнадцать дней. Река, давшая нам горы рыбы, становилась все уже и уже. Хотя лед рубили днем и ночью, но холод схватывал ее снова, а также наши сети и руки. Они становились неподвижными, и наше мужество начинало падать.
Лесных зверей мы когда-то ловили целыми стаями, но теперь, когда повсюду в лесу лежали капканы и петли, и дичь видела повсюду мучительно кричащих животных, которые медленно чахли и замерзали, животных, которых тащили жадные, голодными людьми, звери убегали все дальше и дальше в заросшие, непроницаемые чащи.
Тайга оберегала своих жителей. С большим трудом в дальнем лесу сооружались базы и снежные хижины, и оттуда шли дальше вглубь леса и снова ставили ловушки и капканы.
Наполненные запасами амбары опустошались ужасно скоро, хотя рационы выдавались очень маленькими порциями. Что значили эти запасы для девяти тысяч человек, которые уже начинали голодать!
Ссоры и споры возникала между людьми, так как они крали все съедобное друг у друга, всюду искали хоть что-нибудь, чем могли бы наполнить свои животы. Теперь они ели без разбора все, они больше ничего не боялись.
Прежняя гимназия стала огромным складом продуктов. Немецкие часовые днем и ночью ходили вокруг дома. В их обледеневших шубах из собачьих шкур они походили на снежных чудовищ. Они были вооружены до зубов. За входной дверью стоял готовый к использованию пулемет. Каждый знал, что когда-то все же наступит день, когда этот склад попытаются взять штурмом... что тогда...? Еще ждали. Может быть, все таки придет опоздавшая, обещанная правительством несколько месяцев назад колонна повозок с горами продуктов, вероятно, это больше не будет длиться долго, тогда можно будет снова наесться до отвала...
Пока что еще можно было ждать.
Густыми снежинками вниз падал снег.
Мороз становился все сильнее и сильнее.
Мы становились все более неуверенными.
Снаружи перед гимназией стояли ждущие.
Засыпанные густым снегом они были похожи на белую, долго двигающуюся кучу. Руки, которые день ото дня могли давать им все меньше продуктов, были усталыми и робкими, потому что они только чувствовали, как тают запасы, которые вряд ли когда-то еще могли бы быть пополнены. Они знали, что придет день, когда и эти остатки иссякнут.
Этот день наступил.
Прошли лишь два месяца зимы.
Вблизи города дичь полностью исчезла, и беспрерывно последовали дни, когда первые люди умирали от истощения и отчаяния. Они оставили надежду. Только немногих можно было склонить покинуть город и жить за счет охоты в снежной хижине в лесу. Они лучше умирали бы среди своих, в избах, в лагере.
«Ширр.. ширрр... ширр...», скользят короткие лыжи по глубоко заснеженной, застывшей и внимательно слушающей тайге. Передо мной ловко скользит траппер, всегда неизменным шагом. На его спине висят старое дульнозарядное ружье и испытанная в борьбе «рогатина», что-то вроде охотничьей пики, которой еще сегодня пользуются сибирские трапперы – охотники на пушного зверя. На пестром поясе у него за спиной висит топор; вокруг нас бегут две длинноволосых, косматых собаки.
Наконец, собаки возятся в кустарнике, лают громко и возбужденно... Мы добрались до медвежьей берлоги. Быстро мы отсекли и отбросили в сторону ветви кустарника. Я готовлюсь к выстрелу, в то время как траппер сильно ковыряет в кустах своей рогатиной.
Внезапно звучит громкое сопение и шипение, и из берлоги поднимается медведь. Собаки пытаются укусить его сзади, пока охотник долго старается разозлить его с помощью рогатины. Уже медведь поднимается на задние лапы, но все же и траппер приблизился к нему. Короткий сильный удар попадает медведю в лопатку. Спокойные нервы, присутствие духа на следующие секунды, и медведь валится на землю. Жадно мы пьем густую медвежью кровь, так же жадно едим мы мелко нарезанные, еще теплые куски мяса.
Наша добыча сегодняшнего дня составляет: один медведь и четырнадцать зайцев.
Мы устало вваливаемся во вместительную снежную хижину, в которой проживают несколько человек. Поблизости от нас горит маленькая печь, котелок на огне, там тушится заяц с совсем немногими крупинками соли. Это все, что шесть здоровых мужчин могут есть в сутки. Все другое, что они добудут, нужно привезти в Никитино.
Снежная хижина величиной пять на пять метров, на земле лежат попоны, на которых мы растянулись. На нас толстые шубы из собачьих шкур, массивные валенки, бесформенные брюки и рукавицы, толстые шапки-ушанки. Мы выглядим как живые сгустки льда.
- То, что в Никитино умирает все больше и больше жителей..., – говорит один товарищ. Это когда-то такой веселый трубач в Забытом, Вернер Шмидт.
Мы все молчим, так как сознаем правду его слов.
- Сколько умерли все же из наших?
- Тридцать восемь человек. Часть из них попала в капканы, больше не могли найти дорогу к снежной хижине и были занесены снегом в лесу и найдены отмороженным. Некоторые покончили с собой, – говорю я.
- Кто именно умер, господин Крёгер?
Звучат имена, которые мы все знаем. Когда-то мы работали вместе с ними, смеялись, надеялись...
- Уже пять дней около тридцати крестьян считаются пропавшими без вести в районе самой северной снежной хижины. Они больше не вернулись. Это теперь частое явление. Температура сильно упала, и я думаю, у нас снова будут бураны.
- Вот проклятая погода! Я голоден...! Я уже долгое время всегда хочу есть, и если я выползаю из пещеры и только немногие дневные часы гоняюсь за дичью в лесу, у меня темнеет в глазах. Знаете, товарищ Крёгер, я спрятал половину зайца на дереве. Я ем его в сыром, замерзшем состоянии. Я больше не могу! Пусть другие думают обо мне, что хотят. Другие делают то же самое. Они тоже тайком крадут кусок мяса. Так что имейте в виду, пока этого медведя дотянут до Никитино, от него останется меньше половины. Ах, да что тут говорить, только чистые ребра можно будет видеть. Боже мой, как я хочу есть!
- Хватит, дружище, брось ныть, ты думаешь, мы не голодны? Не болтай об этом, от этого становится только хуже!
- Сегодня ночью мне снились великолепные булочки и огромная порция жаркого с подливкой..., – другой голос бормочет себе под нос.
- Заткнись! Ты нас с ума сведешь! Идиот!
Маленькая дверь цилиндрической железной печи открыта, и наши глаза пристально смотрят внутрь.
- Нам предстоит пережить еще почти три полных месяца, – говорит тихий голос.
- Что, собственно, легче перенести: длящийся сутками ураганный огонь или многомесячное голодание зимой, в пурге, и видеть, как всюду люди выбиваются из сил и умирают, и как сам постепенно теряешь силы...?
Мы засыпаем. Мы счастливы, если мы еще можем спать, так как многие из нас больше не могут заснуть из-за голода.
Буран несколько дней бушует над Никитино. Массы снега засыпают все, и наших сил едва ли хватает, чтобы освободить от снега входы в хижины и окна. Мы, кто еще может, делаем это только для того, чтобы постоянно не видеть ставшую невыносимой ночь. Множество изб уже полностью занесено снегом. Снаружи господствует сорокаградусный мороз. Базы в лесу едва ли могут снабжать нас, так как снег такой глубокий, что по нему уже больше нельзя ходить.
Крестьяне с женами и детьми идут в церкви, они даже тащат с собой некоторых из их чахнущих соседей. Там горит только лишь единственная лампада перед изображением Христа. Вокруг нее, во всей церкви, лежат мертвецы. Дверь наружу широко открыта. Она уже почти занесена снегом, и только с трудом можно еще пробраться внутрь. Мерцающий свет последней лампады призрачно витает над этими замороженными человеческими трупами. Отцы, матери, дети, все вместе лежат здесь, умершие от истощения, окоченевшие.
Генерал покончил с собой. Он завещал все свои наличные деньги, двадцать тысяч царских рублей, Фаиме. Теперь маленький дом, который когда-то выглядел таким нарядным, совершенно заметен снегом. В снежной могиле лежит застывший труп.
Братья Фаиме все еще живы.
Я больше не думаю о Фаиме и моем ребенке; это бессмысленно.
Если я дома один, то я сижу сломленный в кресле, долго пристально смотрю на горящие лампады, складываю руки и сжимаю их друг с другом, долго внушая самому себе изо всех сил:
«Продержаться!... Продержаться!... Продержаться..!»
Ежедневный ужас доводит меня до самой безумной ярости, тогда я хожу из угла в угол, снова и снова, даже если я устаю до того, что падаю с ног от изнеможения, сжимаю кулаки и хочу снести все вокруг меня, разрушить, уничтожить, выпустить пар хоть каким-то вандальским способом... задушить судьбу, уничтожить, замучить, еще гораздо более зверски, чем она мучит нас...
Что за ужасающая бессмыслица скрывается в этом полном бессилии!
Два дня абсолютно неподвижной апатии, как будто я вживую окоченел. Вокруг меня тревожная, ждущая тишина. Я несомненно знаю, это больше не может долго продолжаться...
Проклятая, ревущая пурга! Вечно проклятые, жалкие люди! Проклятое безразличие подлецов! Проклятье... проклятые на вечные времена...
Внезапно ледяное дуновение... Спокойный свет взволнованно колышется в комнате.
Лампада погасла.
Свет от свечи падает мне в лицо, и я содрогаюсь от страха. Кто это?
- Давай,... вставай, Федя... это я, Иван! – говорит твердый голос. Он внезапно придает мне внутреннее тепло и силу.
Он подпирает меня как ребенка, огромный кусок льда. В свете фонаря мы идем по комнатам. Осторожно гасится свеча, потому что она сейчас очень ценная вещь. Он открывает дверь, и мы выходим наружу в метущий снег, бурный шторм.
- Вот, Федя, одень, моя меховая шапка. Ты простудишься... Вот тут у тебя еще и мои перчатки... Мне все это больше не нужно... У меня ты можешь поесть, Федя...
- Поесть?
- Хлеб, масло, сыр, а еще белый хлеб, колбаса...
- Иван!
- Нет, мой дорогой, я не сошел с ума. Это правда, и ты скоро сам все увидишь. Только пойдем, иди, Федя, застегни свою шкуру. Тут холодно, пошли, мой дорогой. Это все правда!
Мы карабкаемся по глубокому снегу, скользим, перелезаем. Мы соскальзываем вниз со снежного холма, заползаем в его дом, и там он ставит свой фонарь на стол, зажигает свечу. В комнате точно так же холодно, как снаружи. Через два окна в комнату намело сугробы. На диване лежит Екатерина Петровна: она мертва и покрыта тонким слоем снега.
- Давай, Федя, мой дорогой, хороший Федя, мой друг, мой брат. Просто проходи, не бойся...
Мы пробираемся вперед.
- Здесь, это мой кабинет, здесь я в первый раз поел с тобой, и ты подарил мне деньги. И сегодня мы тоже поедим здесь как два хороших, старых друга. Садись в это кресло, я купил его за твои деньги, за много, много прекрасных денег. Нам всем это теперь больше не нужно...
Хлеб! Хлеб! Хлеб!... Хлеб лежит на столе! Масло, сыр, колбаса, яйца! Правда! Я тут же хватаюсь за все это и забываю обо всем вокруг.
- Я растопил печь и расставил еду. Я ни одного куска не съел заранее, Федя, я ждал тебя. Маша, моя горничная, когда я нес ее в церковь, сказала мне об этом ломающим голосом: в твоей яме, которую ты выкопал мне в первое лето, в подвале, ты еще помнишь? Там я нашел еду. Она всегда была такой забывчивой, моя Маша. Ты можешь есть все, Федя. Я больше не хочу есть.
Я жрал, как жрут животные. При этом я плакал, как я плакал когда-то, как человек. Потом силы оставили меня...
Я ищу на ощупь стол, нахожу спички и зажигаю одну. Много часов должны пройти.
В пушистой шубе сидит Иван Иванович, также, как накануне, в широком кресле, ноги широко расставлены, лицо добродушно-мирное, как будто он спит, в правой руке он еще держит маленький кусочек хлеба – он мертв. Наверное, его больное, слабое сердце отказало, я не знаю.
Он был мне другом... до последнего вздоха.
Я закрываю ему веки... Я крещу его по русскому обычаю, назло пережитому ужасу, потом я резким движением широко распахиваю двери... пусть он услышит плач вьюги, из которой он ушел от меня...
... Потом... потом я краду у мертвого друга еду.
Снаружи ночь. Я не знаю, прошел ли за это время еще один день, так как у меня уже давно больше нет моих часов. Я взбираюсь на нагроможденные снеговые массы, скольжу вниз, снова взбираюсь на них, падаю, падаю, влезаю, ветер стегает меня со всех сторон. Я больше не знаю, где я.
Время от времени, у подножия метели, мои руки наталкиваются на замерзших людей... Трупы...
Кто-то падает мне под ноги. Его сбросила вниз метель, он летит к моим ногам и плачет.
- Мария и Иосиф...
Это австриец, официант из Вены. Я пытаюсь поговорить с ним, но он уже больше не слышит меня. Вероятно, мой застывший от холода рот тоже больше не может говорить. Я подаю ему корку хлеба.
- У каждого венца блестят глаза, стучит сердце, горят щеки, когда после... многолетнего отсутствия... Собор Святого Стефана... Церковь Августинцев... Хор благородных мальчиков... – затем шепот умолк.
Я становлюсь на колени возле него – он мертв.
Метель уже слегка припорошила его снегом.
Я дальше скольжу, падаю, влезаю, прохожу мимо церкви.
Трупы... здесь тоже трупы, и там они лежат. Их еще едва лишь покрыл снег. Это крестьяне, вероятно, также мои товарищи, они спешили друг к другу, чтобы утешить друг друга или, может быть, попрощаться друг с другом.
Всюду мертвецы, замерзшие...
Они погибли в длящемся сутками ураганном огне сибирского бурана... Они когда-то где-то жили. Когда-то это были люди... Их забыли где-то в снегу, в буре, в вечной ночи Сибири...
Тщательно закрываю я дверь в мою квартиру, потом ощупываю все вокруг меня в полной темноте... нахожу, наконец, спички.
Светлая радость поднимается во мне, и мне внезапно становится тепло. В темноте я дальше ищу на ощупь, несу дрова, зажигаю печь, заталкиваю внутрь большие поленья, затем бросаюсь к дивану, и пока я еще на мгновения прислушиваюсь к ночи за окном, которую поющий свистящий шторм снова превращает в ад, я чувствую все более парализующее чувство в членах. Я держу заряженный револьвер в руке. «Ты больше не можешь быть в безопасности ни перед кем, ни перед кем, даже уже и не перед твоими голодными товарищами», стучит лениво, больше не подстегивая, в моей голове. Тогда я засыпаю...
Солнце! Блеск, лучи, сверкание.
Я поднимаюсь и пытаюсь отогреть крохотное пятнышко в стекле окна. Через него я гляжу на снежный ландшафт. В спешке я снова растапливаю печь, выхожу во двор, в сарай, снова и снова ношу дрова, пока мне не приходит на ум, что я снова хочу есть.
Добросовестно я проверяю входные двери. Они твердо заперты, и никто не может войти ко мне. Я беру в руку «наган», осматриваю свои комнаты – они пусты, никого у меня нет, никто не увидит меня.
Я достаю из карманов, неуверенно как вор, хлеб, колбасу, сыр. Я даже не отложил револьвер – от страха, что кто-то мог бы видеть меня. Я очень долго жую, каждый самый маленький кусок означает для меня роскошь.
Я украл эти ценности у моего друга Ивана, когда мы еще ели вместе в последний раз. Он умер не от еды... он уже больше не мог есть. Я ничего не отдал бы ему, наверное. Я также не подумал бы о нем, но он, он сделал это, он разделил со мной свое самое последнее и самое ценное...
Солнце сияло через замороженные окна, оно было невероятно прекрасным... Скоро оно закатится. Я сидел в солнечных лучах, до тех пор пока они не угасли. И на следующий день я сидел в его лучах и ел и снова приободрился.
В третий день, едва взошло солнце, я пошел к моим товарищам в лагерь.
Я взял с собой револьвер.
Вход в бывшую винокурню был похож на медвежью берлогу, и внезапно я стоял посреди оцепеневших живых мертвецов. Как больные проказой приближаются к здоровому, так они ползли ко мне. В их глазах не была ни ненависти, ни расположения, никакой крохотный знак не указывал на то, что мы еще недавно были лучшими товарищами. Они окружали меня и молчали, продолжая лежать на полу.
Проклятая неустойчивость! Слабость! Трусость, дальше продолжать противиться судьбе!
Неудержимая ярость вспыхивает во мне, и я, зло ругая мои собственные чувства, говорю им все то, что в другой раз не высказал бы никогда в жизни:
- Товарищи! Я застрелил вашего первого коменданта лагеря! Я ради вас отказался от побега! Я и в дальнейшем, когда путешествовал с моей женой по деревням, ни разу не убежал – только ради вас! Я предоставил в распоряжение вашей кухне весь мой заработок и все мои деньги! Я построил вам дом! Я дал вам, в то время как все жители уже умирали от голода, в руки средства, чтобы охотиться на дичь. Нам не остается ничего другого, кроме как продолжать борьбу!
Живые мертвецы молчат.
Я должен заставить их. Они не могут бросить меня на произвол судьбы. Они должны жить, чтобы я смог жить. Так как я – я еще верю в наше спасение – в ждущее счастье – в освобождение. Но один, я потерян и слаб.
- Товарищи! – начинаю я снова. – Нам не осталось и восьми недель, и тогда весна! Вы знаете, что весной прилетают бесчисленные стаи перелетных птиц. Мы будем ловить их в огромных количествах, наедимся досыта, а потом отправимся в путь на родину. Мы держались вместе годы, все делили вместе, и теперь мы не можем сдаться, так как нам осталось пройти лишь несколько шагов. Мы хотим вернуться на родину! На родине нас ждут!
- Много товарищей сошли с ума...
- Любое сопротивление бесполезно ...
- Все, все бесполезно...
Голоса такие усталые, такие тихие.
- Тогда, хотя бы, не оставляйте меня одного! Не стоит ли незыблемо перед нами воля и радость возвращения на родину? Неужели мы больше не можем преодолеть все эти ужасы вокруг нас? Разве ваша воля к жизни уже угасла перед лицом смерти? Вы же все были на фронте!
Отдельные мужчины подходят ко мне.
- Мы хотим попытаться..., вероятно, можно продержаться... Все же, должно что-то выйти! Господь Бог! Мы же не хотим умирать здесь!
«Родной угол» внезапно снова проснулся. Мы продолжали жить.
Но время, связанное со смертями вокруг нас и с озлобленным желанием, постоянно продолжало подтачивать нас. Если погода была ясной, то все те, кто еще жил и мог выползти, выползали и пытались добыть что-то съедобное. Но если снаружи день за днем бушевали и ревели бури, то они не появлялись... Они не возвращались тогда из леса и снежных хижин. Мы, оставшиеся, тогда сидели вместе, и сжатые губы шевелились и бормотали ужасные слова, которые мы внимательно слушали.
- Товарищ Шульц повесился... другой товарищ застрелился... Товарищ Анценгрубер выбежал без шинели в пургу... Сегодня ночью товарищ Штолльберг сошел с ума...
Наши ряды редели все больше и больше.
- Фельдфебель, вы хотите покинуть нас? Вы, человек с железной дисциплиной?! – Я сижу на топчане старого солдата и держу его ледяную руку. Глаза мужчины уже погасли, они стали безучастными. В руке он держит свои часы. Они остановилась. На крышке я вижу гравировку: «1914», за ним черту. Год, который должен был появиться за чертой – он никогда не будет выгравирован.
- Я больше не могу...
- Это уже не продлится долго, фельдфебель, совсем несколько недель, потом весна!
- Многие не доживут до нее... да и зачем... для кого?
- Я принесу вам завтра и всю неделя немного еды. Вы снова выздоровеете, тогда мы все поедем домой, к нам на родину!
- У вас больше нет дичи, господин доктор... другие говорили это мне...
- Я точно принесу вам мясо, другие ошибаются!
- Я так устал... устал... маршировать... Фронт... Отечество, все... устал...
На следующий день я снова пришел к нему. Я украл у других половину зайца, для него, одинокого, скрытного...
Его больше не было – он был мертв.
Когда я встал с его кровати... куски мяса были кем-то украдены.
Маленький Вендт, военный доброволец, подходит ко мне.
- Все вокруг меня умирает. Я замечаю, как и мои силы исчезают, и, однако, я так молод..., господин доктор... я так хотел бы остаться в живых... для вас это невозможно..., вероятно... Все же, вы самый большой и самый сильный среди нас.
- Вы должны взять себя в руки как я и некоторые другие, тогда все будет хорошо... тогда вы тоже выживете, совершенно определенно. – Я говорю это убедительно, и дрожащий вид юноши успокаивается. Он ложится, и я тихо говорю с ним. Он засыпает.
Вендт и я были хорошими друзьями. Пока я был в «родном углу» с другими, Вендт оставался дома. Он топил печь, он должен был в любую погоду идти в сарай за дровами, он убирал квартиру, если было светло, заботился о самом экономном освещении в ней, засунув маленькие сухие веточки в щели между балок, которые потом поджигались по очереди пусть даже с очень сильным дымом. Когда я приходил домой, он неудержимо радовался.
Стрелка барометра беспрерывно поднималась вверх. Наконец, за серыми облаками снова появилось солнце. В этот день мне повезло на охоте. Мороз немного смягчился, и я осмелился зайти довольно далеко от городка и убил трех зайцев; один из них был огромным самцом. Когда я пришел с добычей домой, Вендт был настолько обрадован, что плакал и целовал зайцев.
На целых четыре дня у нас было достаточно еды.
Каждый, у кого есть винтовка, в прекрасные, ясные дни идет на охоту. Они все-таки перебороли себя. Суровая зима заставляет лесных зверей, несмотря на то, что мы их постоянно стреляем, все же появляться вблизи городка.
Я набрался смелости, потому что Вендт давно голодает, и поэтому я снова направляюсь на охоту. Мои лыжи шуршат по блестящему снегу. Я посетил две снежных хижины. В каждой уютно разместились примерно по десять товарищей. Они похожи на путешественников из забытой экспедиции на Северный полюс. В их замерзших тулупах они идут на охоту. У всех них армейские винтовки и достаточное количество патронов, они стреляют замечательно метко, когда-то взятая с собой печь-буржуйка прекрасно греет, настроение у них хорошее. Они встретили меня с настоящим индейским воем, и этот крик придал мне еще больше стойкости.
В другой хижине я нашел восемь трапперов и крестьян. Они все были мертвы, хотя у них было еще достаточное количество припасов. Что могло быть причиной их смерти?
Эта хижина и запасы умерших стали моим спасением. Я был уже на обратном пути, когда обнаружил на горизонте приближающуюся пургу. Я побежал так быстро, как я только мог, назад к хижине, срубил второпях несколько веток, и едва я успел зажечь угасший огонь, как разразилась буря.
Я не знаю, как долго бушевала снаружи пурга, так как каждый раз, когда я выходил на несколько шагов в плотно примыкающий к хижине лес, чтобы принести новые дрова, вокруг меня постоянно была ночь. Снегопад был подавляюще сильным.
Страх за маленького Вендта постепенно перерос в жгучее беспокойству.
На обратном пути я обнаружил в метели, которая гигантски поднималась над белой, широкой пустотой, одинокую фигуру в замерзшей шубе. Она махала мне рукой, подбежала ко мне. Это был один из товарищей, из самой ближней снежной хижины.
- Товарищ Крёгер! Ради Бога, у вас есть еще спички?... Наш огонь потух...
После длительного копания я достал коробку, в ней было двадцать две спички. Я отдал шесть из них.
Двое мужчины смотрели друг на друга, и в их глазах отчетливо можно было заметить сдержанное мужество, в сочетании с радостью обладать этим мужеством. Вокруг них повсюду был только снег, снег, далекая, белая поверхность, под снежным покровом едва ли видимый лес.
- У вас есть припасы?...
- ... А у вас?...
- У нас есть мужество, а это больше, чем припасы!
Из далекой, далекой дали мы еще долго машем друг другу.
Входная дверь моего дома была прислонена, и так я попал в мою квартиру. Все в ней было в беспорядке. На полу лежал маленький Вендт. Он был мертв... Кто-то насильственно его лишил его скудных запасов.
Большой друг тоже бросил его на произвол судьбы; пурга продолжилась слишком долго.
И огонь у меня тоже погас...
Пурга и снеговые массы выдавили окно, и мороз все больше проникал в помещения. Теперь он охватывал и меня. Не наступит ли теперь моя очередь, как у столь многих, многих моих товарищей? «Кто же из них все еще жив, сколько их, и где они живут?»
Я закрыл окно одеялами и шкурами. Я достаю коробку со спичками. В ней всего шестнадцать спичек.
А если у меня больше останется ни одной, то что тогда...?
Я едва ли могу защищаться. Собственно, я тоже хочу продолжать жить, я тоже не хочу сдаваться без борьбы, но, все же... я больше не могу... я устал.
Ночь сменяется утром. Солнце всходит...
Кто-то стучит в мою дверь. С трудом я открываю ее.
- Я принес вам кое-что поесть, товарищ Крёгер.
Как странно звучат эти слова. Они вызывают во мне воспоминание, что меня действительно именно так зовут.
Дайош Михали стоит передо мной. В бесформенных рукавицах он держит маленькую кастрюльку, которая почти не видна за ними.
Но это и должно было быть так, маленькая кастрюлька, огромные, замороженные рукавицы – кто-то мог бы увидеть это, отобрать у него эту ценность. Он приносит мне еду, странно. Неужели у него самого еды больше, чем достаточно?
Но разве другому что-то отдают только из изобилия?
Венгр ставит маленькую кастрюльку на огонь, иногда поворачивает ее. Он говорит ко мне, но я едва могу его понять. Я только вижу, как на его черной бороде постепенно исчезают ледяные сосульки, вода капает, его прекрасные руки скрипача осторожно крутят туда-сюда маленькую кастрюльку перед огнем.
- Это женское молоко, грудное молоко... женщина кормит меня... Ее ребенок, наш ребенок, умер уже давно... теперь я – ее ребенок... Я никогда в жизни больше не смогу смеяться... Я никогда больше не смогу играть... никогда, никогда больше...
Теперь он ежедневно приходит ко мне, и я жду его с очень боязливым нетерпением. Я проглатываю это молоко. Мое питание на весь день.
А потом он приходит с пустыми руками.
Женщина тоже мертва.
Что теперь?... Мы остаемся вместе...
- Товарищ Крёгер!
Кто-то трясет меня. От жуткого страха я вскакиваю. Неужели меня хотят вынести еще живым?
- Есть у вас спички... огонь... где-то...?!
Передо мной стоят четыре огромные фигуры. Их тулупы из собачьих шкур замерзли, брови, ресницы, бороды, рукавицы. У них армейские винтовки и лопаты. Глаза мрачные, и они не знают опасений. Им прекрасно знаком ужас вокруг нас.
- Мы откопали вас из снега, хотели увидеть, живы ли вы еще, есть ли у вас огонь... У нас больше нет огня, всюду потух. И в «родном углу» тоже. Все замело.
С этого дня мы вместе идем на охоту и делим нашу добычу. Наш огонь тоже больше не гаснет с этого дня, хотя коробка со спичками уже давно пуста. Иногда драгоценный жар висел только лишь на искорке. Поэтому один из нас всегда остается дома.
Теперь остались только лишь пять групп, и в каждой примерно по двадцать человек. Каждая группа ведет свой собственный бюджет, каждая по-своему охотится. Мы вместе преодолели самих себя и откопали от снега все лавки. Владельцы их уже давно засыпаны в своих избах. Мы нашли много великолепных вещей, среди прочего две бочки со смолой. Теперь мы ищем по избам с факелами, а не в полной темноте, как раньше.
- Господин Крёгер, я освободил термометр от снега, теперь мы можем ежедневно видеть все перепады температуры. Это будет нас радовать и придаст нам новое мужество.
И в действительности, спиртовой столбик медленно поднимался.
Но спустя несколько дней бушевала новая пурга. Ее мощь была гигантской.
- Это фальсификация, господа! Мошенничество, эта погода! Весна будет! Теперь мы постепенно ориентируемся в Сибири! – говорили мы сами себе.
Шторм прошел, за ним последовала теплая погода.
Григорий, траппер, добрался до нас истощенным. Он рассказал о большом стаде оленей. Осторожно мы приступили к делу.
Со всех наших последних сил мы раскидали сено по поверхности, так как мы знали, что животные изголодались. Вскоре после этого мы подкрались к стаду, распределялись широким кругом, и начали их загонять. Последовал беглый огонь из ружей, уже больше напоминавший пулеметный, наша поспешность была велика, а страх, что олени могли бы ускользнуть от нас, был еще больше. Наша добыча была огромной. Мы подстрелили почти тридцать животных.
Наше мужество и наша уверенность сильно возросли!
Мы день ото дня все больше удивлялись, что ни один крестьянин из окрестностей не приезжал к нам в Никитино, хотя становилось все теплее. Мы сами не могли решаться на марш продолжительностью в несколько дней, потому что у нас не было сил, лошадей, а погода еще не настолько установилась, чтобы идти на такие далекие расстояния пешком. Еще мы знали, что все непосредственно граничащие с Никитино деревни уже давно были пусты. Их постигла та же судьба, что и Никитино. Мы должны были ждать.
Пулемет лает!...
Мы вскакиваем, хватаем винтовки и патронные ленты, складываем патроны в карманы...
Стреляет малокалиберная пушка... снова трещит пулемет.
Мы осторожно высматриваем за окна.
Броневик! Пулемет в его башне ощупывает окрестности. За ним стоит примерно тридцать полностью загруженных телег и еще один броневик.
Люк первой бронемашины открывается, огромный мужик высматривает оттуда и кричит из всех сил:
- Мы не хотим убивать!... Мы привезли вам еду!
Я раскрываю дверь, выбегаю наружу, и, кажется, что я сойду с ума от радости.
- Степан!... Степан!... Степан!.
- Немец! Ну, молодец! Наконец-то я нашел тебя! И по широкому лицу моего уже давно забытого друга тюремных дней скользит спокойная улыбка. Как ребенок он обнимает меня, неловко гладит мою голову и снова и снова прижимает меня к себе.
- Ты с ума сошел, дружище? Неужели ты действительно свихнулся, во имя спасителя? Почему ты ревешь как баба? Ты должен радоваться, мой дорогой... И он трет рукавом по снаряженной патронной ленте, на которой висят мои слезы.
Все же, внезапно его глубокий, широкий голос замолкает. Вокруг нас собираются мои товарищи, немногие, самые последние.
- Вас забыли...? – внезапно тихо спрашивает он. Огромная меховая шапка падает с его головы, и он крестится.
- Всех...? И он оглядывается и молчит.
Из броневика появляются люди, и по их военным шинелям я догадываюсь, что это бывшие офицеры. На них крест-накрест пулеметные ленты, еще такая же лента на поясе, по бокам у каждого два револьвера
Степан тоже так вооружен. Из телег тоже спрыгивают люди. На одних из них армейские шинели, на других трудноопределимая гражданская одежда.
- Они все-таки освободили меня из проклятой тюрьмы, – говорит Степан мрачно.
- Это был я! – говорю я с детской радостью.
- Я тоже так подумал: ,твой немец все же добился этого’. Я был и на фронте, когда он рухнул. Потом я был у тебя в Петербурге, мне сказали, что ты здесь, сказали, что и моя жена тоже у тебя... Она еще жива...? – произносит он внезапно и боязливо.
- Да, Степан! Они и оба ее ребенка живы! Ты можешь забрать их, они в деревне, в трех днях пути отсюда.
- Я приехал в Омск, хотел дальше к тебе. Железнодорожное сообщение было прервано, мне сказали, от вас уже больше четырех месяцев не было никакой весточки, и вы, конечно, все умерли от голода. На вокзале в Омске стоял целый поезд боеприпасов, он попал большевикам в руки. Вокруг него всегда бродили какие-то фигуры, и когда я поймал одного из них, тот сказал мне, что это бывшие «белые офицеры», которые хотели сбежать. Мы договорились, нас было триста человек и даже больше, захватили силой двух машинистов, и уехали на свободу ночью. По дороге мы раскрыли вагоны. Они были полны забитым скотом, консервами, лошадьми, живым скотом, боеприпасами, легкими и тяжелыми пулеметами и горами боеприпасов. В пассажирском вагоне мы даже нашли четыре полных мешка с царскими деньгами и «керенками». По дороге мы установили пулеметы, и всюду, где мы не могли проехать, мы косили все, что становилось нам на пути. Вот и на вокзале в Перми тоже не осталось больше никого из красных. Голодающие набрасывались на нас как дикие звери. Также и на конечной станции Ивдель у нас было много неприятностей с местными жителями. Они не доверяли нам, немногочисленные люди. Там было самое большее сорок парней. Они даже обстреливали наш поезд. Наконец, мы сгрузили оба броневика с платформ, скот и лошадей мы кормили по дороге, потом мы запрягли их, загрузили повозки продуктами , и теперь – вот мы здесь!
- Степан... у нас всех голод... дай нам еды... Мы хотим есть.
Снежные горы таяли. Река выходила из берегов. Широкие площади полей под паром и лесов глубоко ушли под воду. Перелетные птицы возвращались.
Вода спадала. Люди приезжали в Никитино.
Бесконечные ряды гробов, глубокие ямы, люди, которые ничего не делали, кроме того, что хоронили других. Церковные колокола, молчавшие месяцами, звенели.
С Колькой вернулась из Забытого Фаиме, с ней наш ребенок, Маруся и Бродяга, мой пес. Я долго боялся Фаиме, потому что она была для меня воспоминанием о жизни, о которой я едва ли мог вспоминать и думать. Я страшился, когда она звала меня, называла мое имя, касалась меня. Наш сын боялся меня.
Также и «другие», «немногие», так называли нас, бесцельно бродили по улицам.
Изо дня в день ужас извлекали из изб и церквей и хоронили. Ненасытные волки несли его из леса. Много изб пустовали. Двери были только прислонены, каждый мог войти, но никто не делал этого, потому что в пустых комнатах еще жил и дышал едва ли умолкший ужас.
Наступил день, который лишил меня последнего.
Моя жена и мой ребенок были убиты.
Та же самая зверская рука принесла смерть и моему Бродяге. Визжа он приполз ко мне. В его глазах еще стояла непоколебимая верность, с которой он защищал свою хозяйку и ее ребенка. Он ждал только лишь моего прихода.
И когда я поднимаю голову, снова светло... и знакомые предметы, кровать, стол, стулья, шкаф, толпятся вокруг меня как боязливые дети вокруг тихой, молчаливой, умирающей матери.
И когда я боязливо прислушиваюсь к себе, проникает в как раз еще широко, широко открытую душу жестокая, непобедимая боль, которая, как внушающее страх чудовище, бросается на меня. Чудовище въедается глубоко, вплоть до самых скрытых углов, оно выедает как раз еще ликующую, светлую душу навсегда из тела и удаляется наружу, как вор в темную ночь, и в ночи, которая лежит над монотонностью вечной Сибири, оно беззвучно тает навсегда. Оно даже не оставляет доставляющую боль пустоту, только бесчувственное, выгоревшее Ничто.
Зеркало на стене смотрит боязливо на меня.
Оно больше не может там висеть. В нем отражалось когда-то изображение моей жены, моего ребенка.
Я беру его в обе руки и... большие, горящие глаза смотрят на меня... спрашивают меня...
«... Что теперь...?»
Я кладу его на мягкую кровать, и рука задевает подушку... там лежит ее голова. Там я сижу на корточках, пока не вскакиваю испуганно, и ночь пристально смотрит на меня через окна.
«... Что теперь...?»
«Наган», он блестит так соблазнительно, настолько удобно он лежит в руке. Барабан полон... замок щелкает.
Ночь пристально смотрит на меня... почему?
Верующая рука моей жены когда-то снова зажгла угасшую лампаду перед иконой. Священный свет... как если бы бородатый лик святого мне улыбалался.
«Ты старый, ухмыляющийся идиот!»
Тяжелый «наган» гремит, как пушка, пули пронзают лик на иконе..., но улыбка остается. Удар кулаком, второй, третий; разрушенный идол лежит у моих ног, и они растаптывают его полностью, улыбку, тупую ухмылку.
«Наган» поднесен к виску, пружина щелкает... Я откидываю барабан... пусто!... Ошибся при счете!...
- Великий Боже!
Как сатана вздрагивает от святого креста, так и я внезапно сгибаюсь, услышав эти слова.
- Великий Боже! Прости и благослови его!
В двери стоит Маруся, в сложенных руках маленький серебряный нательный крест с ее груди, который сверкает в свете утра.
В одиночку стоял я в траурном карауле у моей жены, у моего ребенка.
Один... один до конца этой жизни.
Когда утро зарозовело в третий раз, я положил нашего ребенка моей жене в руки, уложил обоих в мягкий мех и вынес их из дома. На березовом лугу, по которому весна уже рассыпала самые первые цветы, я опустил их на землю под деревьями.
Степан стоял там с лопатой и самодельным крестом.
Он был великаном, внешне, в копании и... в молчании.
И лопата врезалась в едва проснувшуюся землю и зарывалась глубоко.
Маленький холм, простой, безымянный крест... Березы окружают его. Они всегда будут окружать его, даже когда меня самого уже не будет.
Вплоть до глубокой ночи, до рассвета я боролся с самим собой.
Я хотел вскопать землю.
- Я хочу пить..
- Он говорит!
И при этих произнесенным шепотом словах я проснулся в своей комнате. Полный стакан стоял на столе, и я выпил его до дна одним глотком – это была водка.
И я начал пить.
- Игнатьев убил твою жену и твоего ребенка. Теперь он на конюшне, связанный. Мне убить его?
- Нет, Степан! Предоставь его мне. Но сначала я хочу выпить... Теперь у меня так много времени. Что мне делать со временем? Давай, выпей со мной, все же, выпей, Степан, ты не хочешь?
Я пил, и становился пьяной скотиной.
Игнатьев вернулся. Освобожденный из тюрьмы декретом Керенского со всеми другими преступниками, он приехал, чтобы отомстить. Однажды он уже попробовал это. Теперь это ему удалось. И Степан тоже прибыл слишком поздно...
Я снова пошел на конюшню.
Игнатьев кричит, когда снова видит меня. Его крик – это избавление для моей души, потому что я, я больше не могу кричать.
Степан пытается удерживать меня своими добродушными лапами.
- Ты же все-таки богобоязненный человек, это грех – так мучить божье творение. Будь милосерден...
- Почему ты снова и снова пытаешься помешать мне? Ты ведь знаешь, что он причинил мне. Он жил только мыслями о мести. Сотни километров прошел он, чтобы совершить это убийство.
- Но будь милосерден, Федя! Ради твоего Бога!
- Почему? У меня больше его нет!
Появились волки.
Я вытащил Игнатьева... только после нескольких дней... из конюшни и потащил... проклятого... в лес.
Транспортную колонну разгрузили полностью. Дни ужасов были уже почти забыты. Крестьяне снова пошли на поля и засеивали землю. Те, которым дальнейшая жизнь в многочисленных опустевших избах в Никитино показалась лучшей, чем в их старых, поселились в них и продолжали там жить.
Планомерно, как когда-то предписал мой приятель Зальцер, жители Забытое вместе таскали все всевозможное из Никитино. Они брали все, что им было нужно, так как это не стоило им денег; большая часть имущества была бесхозной. Полностью загрузившись, тащились они по широким просторам.
Длинный ряд деревянных крестов, выстроенных в ряд как солдаты, так лежали погребенными мои товарищи в сибирской земле. С холма они смотрели далеко за стену леса – на свою далекую родину.
Колонна последних военнопленных выглядела готовой к походу. Она ждала меня, но я остался. Я видел, как они исчезают вдали, куда мы смотрели так часто, куда мы уже так долго хотели пойти, туда, где всегда садилось солнце.
Я в будущем увидел снова только одного из них, другие пропали навсегда.
Так было предопределено им: они не должны были вновь увидеть свою родину.